РЕМ и ПАОЛО (о картинах, фрагмент)

Картины Рема

В прошлом году Рем впервые выставил свои картины, в соседнем городке, в небольшом зальчике, примыкающем к столовой, там иногда устраивали свадьбы и банкеты. Хозяин пустил его на месяц за небольшую плату. Стояло лето, зной и тишина. Уютный зал, светлые пустые стены…

Никто ему не помогал, и он сначала развесил как попало, соблюдая только одинаковые интервалы между рамами. Посмотрел и ужаснулся — картины пропали, погасли, потеряли свое свечение изнутри, которого он всегда добивался. Он махнул рукой и пошел обедать, он так всегда поступал, когда надо было обдумать сложный вопрос. Ясно, что картины влияют одна на другую, и развешивать нужно по каким-то правилам… Ему понадобилось полчаса, чтобы открыть для себя основы этого дела, счастливый человек, он не знал, что гений. Он вернулся, и все поменял местами. Оказывается сама выставка — большая картина на весь зал, и в ней участвуют стены, пол, и окна, и свет, и воздух… Он написал эту картину и успокоился. Его не надо было учить, он все мог открыть сам, и подчинить себе.

Он развесил и ушел домой, а утром пришли первые зрители. Рем не спеша позавтракал и явился, у входа его встретил хозяин, он был испуган и обрадован одновременно, такого наплыва посетителей не было с весны. Летом все копались на своих участках, и он не надеялся, что кто-то вообще придет. Рядом был его магазинчик, и прибыль утроилась в эти дни. Но его испугали неистовые выкрики у картин, любители живописи схватывались не на шутку. Они не знали художника в лицо, Рем вошел, и ходил между ними, чувствуя легкое волнение. Никогда он не думал, что может вызвать такое озлобление среди обычных мирных людей.

Его называли обманщиком, плутом, мазилой, а картины грязной клеветой на жизнь и жителей городка, «таких людей вообще не бывает, где он взял?!» И многое другое он выслушал, пока ходил и заглядывал в лица.  А те немногие, кто робко защищал его, говорили ничуть не лучшие вещи, проявляя еще более чудовищное непонимание, так что защитники его не радовали. Их объяснения коробили его еще сильней, чем ругань противников. Но все сходились на том, что картины грязны и черны, только одни находили их оскорбительными, а другие искали причины, которых не было.

«Я люблю темные картины, и ни при чем тут жизнь. Уважаю крепкие суровые цвета, и особенно, когда свет едва намечен, возникает из мрака, постепенно распространяется в нем, захватывая все новые уголки… Это самое начало света, нет ничего интересней и значительней.»

Если б он мог, то сказал бы нечто подобное, но он не умел. И не хотел даже пытаться.

Ушел, а вечером вернулся на выставку.

Подошел к дому с задней стороны, где небольшой дворик и мусорная куча, пробрался через мусор к окнам и заглянул. Там только зажгли свет, и не было того ослепительного дневного сияния, которое он терпеть не мог. Он увидел, его картины не потерялись, наоборот, сами стали излучать свет, а он стоял, прильнув к стеклу, в сумерках уже, и смотрел, смотрел… Редкие посетители вели себя тихо, как будто что-то поняли, но это просто были другие люди, они не привыкли кричать у картин. Днем ему было страшно, что стоят так близко, машут руками, того и гляди заденут или сорвут со стен… и он чувствовал боль за свои полотна, как за беспомощных зверей, которых оставил без присмотра во враждебном окружении, а он отвечает за них и призван защитить… Ночью, проснувшись, он думал, что надо поскорей вернуть их, зачем они там…

Он сумел выдержать две недели, закрыл выставку, вернул картины домой и здесь плотно развесил, потому что места было мало, и он нашел особую прелесть в такой развеске — как ковер…

Рем о картине Паоло

Огромный холст, огромный! Даже просто закрасить плоскость в шесть квадратных метров тяжелой плотной краской нелегко, а тут картина, да еще какая!.. Рем знал силу больших картин, и злился на себя, но терпения заполнить такое пространство… столько серой ремесленной работы — скулы сводит… Терпения не хватало. Говорят, у Паоло фабрика помощников, но это сейчас, а начинал он с упорства и одиночества — никто не помогал ему писать эту огромную вещь. Что терпение, тут смелость и мужество необходимы. Прекрасная великая живопись!.. Да, но что, что он делает?!.

Паоло превратил трагедию в праздник. Чадил один факел, но было светло как днем, стояли люди, богато одетые, какие-то здоровенные старики-борцы стаскивали с креста по щегольски рассчитанной диагонали тело тридцатилетнего красавца с мускулистым торсом, и не тело вовсе — ясно, что жив, только на миг прикрыл глаза… Старик, что подавал тело сверху, зубами держал огромную ткань, и казалось, что он таким вот образом без труда удержит не только эту простыню, но и сползающее тело спящего молодца.  Внизу красивый молодой человек, протянув руки, торопится принять якобы тело… при этом он обратил к нам лицо, поражающее мужественной силой.

Они все это разыгрывают с торжественной обстоятельностью, позируют художнику, на лицах много старания, но нет ни горя, ни даже печали, словно знают, что ненадолго, и все сказки — воскреснет он, впереди тысячи лет почитания, стертых колен и разбитых лбов… Паоло все знает и не беспокоится, не хочет портить нам настроение, выражать боль, скорбь, печаль. Не хочет. А как написано!

Это была загадка для Рема — как написано! Мощно, ярко, красочно, торжественно, даже весело… И нет ни намека на драму и глубину — сценка поставленная тщательно одетыми актерами!..  Зато как вписано в этот холст, почти квадрат, по какой стремительной энергичной диагонали развертывается событие, как все фигуры собрались вокруг единого направления, соединились в своем движении — удержать, снять, передать вниз тяжесть…  Гений и загадка заключались к композиции, в загадочном умении подчинить себе пространство, чтобы ничего лишнего, и все служило, двигалось, собралось вокруг главного стержня…. И в то же время…

Пустота есть пустота! Цвет? Такого сколько хочешь в каждой лавке. Свет?.. — тошнотворно прост, и он снаружи, этот свет.

А должен быть — от самих вещей, из глубины…

Картина Рема

Он начал почти без наброска, сухой кистью прочертив линии креста, смертельным для себя образом, обрекая свой замысел заранее на неудачу — почти посредине, без всякого наклона или, как они говорили, перспективы, — взял и начертил, непоправимо разбив пространство, ничего не стараясь усложнять, а потом выпутываться из трудностей, демонстрируя мастерство… Первые капли белил на коричневом, почти черном квадрате холста… он надеялся, они вызовут движение, возникнут пятна и тени, среди которых он будет угадывать то, что дорого ему…

И он изобразил главного героя — жалкую фигуру с торчащим слабым животом, падающей головой, спутанными редкими волосами… потом несколько фигур в лохмотьях, двух женщин в углу картины, пучеглазых и лобастых, все местный народец… толстяка трактирщика с вечно расстегнутыми штанами — Рем поместил его изображение в нижнем левом углу, почти у рамы. Трактирщик заказал картину, обещал купить. Это было интересно, необычно, у Рема никогда еще не покупали. Его картины имели отвратительный вид — кривые подрамники, неровные края холста, Рем обрезал его старыми тупыми ножницами… нитки, смоченные клеем, жесткие и ломкие, вызывающе и грубо торчали по краям… А беловатые пятна то здесь то там? — следы белил, пролитых в темноту, он не удосужился спрятать их, прикрыть, замазать… Но если присмотреться, оставлены не случайно — отойди зритель метров на пять-шесть, увидел бы от этих пятен свет.

Нет ни неба, ни огня, откуда же свет?..

«Должен быть, вот и есть», — понятней Рем объяснить не мог.

А трактирщик подлец, — глянул на картину и говорит — «не куплю, это не я!..»

И эта сухая и неприветливая картина, и линии, повторяющие края, и всаженный в самую середину нелепый крест, и сползающее вниз под действием собственной тяжести, с повисшими руками сломанное тело с морщинистым животиком… толпа оборванцев, глазеющих в ужасе… две старые потрепанные бабы, толстяк, заказавший весь этот вздор, и он сюда затесался, в углу холста…

Все это безобразно, ужасно, землисто, — и безысходно, смертельно, страшно, потому что обыденно, сухо, рассказано деловито, без торжественного знания — через века, без подсказок, какой особенный и неожиданный отзвук будет иметь эта обычная для того времени история…

Еще одна картина Паоло

Может, «Снятие с креста» и было протестом Рема против роскоши Паоло,  но существовала еще одна картина Паоло, на которую Рем ответить не мог, такой она была наглой, пустой, бравурной, безжалостной… И написанной с особым блеском и мастерством, которые отличали Маэстро в молодости, когда его мужеству и силе не было предела, и он не искал помощи учеников и подмастерьев. «Охота на крокодила и бегемота» на пустынном алжирском берегу.

В этой «Охоте» собралась вся мерзость… и все величие.

Ничего чудесней на свете Рем не видел, чем это расположение на весьма ограниченном пространстве холста множества человеческих фигур, вздыбленных коней, собак, диких зверей… Все было продумано, тщательнейшим образом сочинено — и песок, якобы алжирский, и пальмочки в отдалении, и берег моря, и, наконец, вся сцена, чудовищным и гениальным образом закрученная и туго вколоченная в квадрат холста. Как сумел Паоло эту буйную и разномастную компанию втиснуть сюда, упорядочить, удержать железной рукой так, что она стала единым целым?..

Рем думал об этом всю зиму, ветер свистел над крышей, огонь в камине и печи гудел, охватывая корявые ветки и тяжелые поленья, пожирая кору, треща и посвистывая… Со временем Рем стал видеть всю эту картину, или сцену, в целом, охватил ее взглядом художника, привыкшего выделять главное, а главным было расположение светлых и темных пятен.

И, наконец, понял, хотя его объяснение выглядело неуклюже и тяжело, как все, что исходило из его головы. К счастью, он забывал о своих выдумках, когда приступал к холсту.

Винт с пятью лопастями — винт тьмы, а вокруг него пространство света, и свет проникал свободно между лопастями темноты, и крутил этот винт, — вот что он придумал, так представил себе картину Паоло, лучше которой тот, кажется, ничего не написал, — со временем в его работах было все больше чужих рук. Теперь он давал ученикам эскиз, они при помощи квадратов переносили его на большой холст, терпеливо заполняли пространство красками, следуя письменным указаниям учителя — рядом с фигурами, мелко и аккуратно, карандашом…. Потом к холсту приступал самый его талантливый и любимый ученик, он связывал, объединял, наводил лоск… и только тогда приходил Учитель, смотрел, молчал, брал большую щетинистую кисть, почти не глядя возил ею по палитре, и вытянув руку, делал несколько легких движений — здесь, здесь… и здесь… «Пожалуй, хватит…»

Но на этом полотне совсем, совсем не так!.. Сделано в едином порыве одной рукой.

На ней фигуры застыли в ожидании решительных действий, еще не случилось ничего, но вот прозвучит сигнал, рожок… или они почувствуют взгляд? — и все тут же оживет. Ругань, хрип, рычанье… В центре темная туша бегемота, он шел на зрителя, разинув во всю ширину зубастую пасть, попирая крокодила, тот ничтожной ящерицей извивался под ногой гиганта, и в то же время огромен и страшен по сравнению со светлыми двумя человеческими фигурами, охотниками, которые валялись на земле: один из них, картинно раскинув руки, красавец в белой рубашке, притворялся спящим, и если б не обильная кровь на шее, мертвым бы не мог считаться. Второй, полулежа на спине, с ножом в мускулистой ручище, такой тонкой и жалкой — бессильной по сравнению с мощью этих чудовищ… Он, выпучив глаза, сопротивлялся, ноги придавлены крокодильей тушей, на крокодила вот-вот наступит гигант бегемот… Парень обречен.

Теперь с высоты птичьего полета, общего взгляда, так сказать… В центре темного винта, который Рем разглядел, — бегемот, тяжелое пятно, от него пятью лепестками отходят темные пространства, они заполнены собаками, частями тел людей, землей меж крокодильими лапами… а сверху…

А сверху вздыблены — над бегемотом, крокодилом, фигурами обреченных охотников, над всем пространством — три бешеных жеребца, трое всадников с копьями и мечами… Чуть ниже две собаки, вцепившиеся в несокрушимый бок бегемота, достраивали гигантские лепестки, растущие из центра тьмы, из необъятного брюха… Темные лопасти замерли, но только на момент!.. вот-вот начнут свое кружение, сначала медленное, потом с бешеной силой — и тут же появится звук — лай, вой, стоны… все придет в движение, апофеоз бессмысленной жестокости… И в то же время — застыло на века. Картина на века, на вечность!..

И лежащие на земле умирающие люди, и гигантские туши обреченных зверей, еще полных яростной силы, и три собаки, две с одной стороны, терзающие бок бегемота, гигант не замечал такую малость… и третья, с другой стороны, ей достался шипастый крокодилий хвост, она вцепилась в него с яростью обреченной на смерть твари… и эти всадники, троица — все это было так закручено, уложено, и вбито в ровный плоский квадрат холста, что дух захватывало. Казалось, не может смертный человек все так придумать, учесть, уложить — и вздыбить… довести напряжение момента почти до срыва — и остановиться на краю, до предела сжав пружину времени… И ничего не забыть, и сделать все так легко и весело, без затей, и главное — без раздумий о боли, крови, смерти, о неисчерпаемой глупости всего события, жестокой прихоти нескольких богачей…

Вся эта сцена на краю моря, на пустынном берегу — постыдная декорация, выдумка на потребу, на потеху, без раздумий, без сожаления… лучшее отброшено, высокое и глубокое забыто, только коли, бей, руби… И обреченные эти, но могучие еще звери, единственные в этой толпе вызывающие сочувствие и жалость… зачем они здесь, откуда появились, почему участвуют?…

Рем возмущался — он не понимал.

И в то же время видел совершенство, явление, великую композицию, торжество глаза и того поверхностного зрения, которое при всей своей пошлости и убогости, сохраняло свежесть и жуткую, неодолимую радость жизни.

Вот! Откуда в нем столько жизни, преодолевающей даже сердцевину пошлости, лжи, бесцельной жестокости и убийства ради убийства, ради озорства и хамского раболепия, ради торжества чванства и напыщенности?..

И все эти его слова обрушивались на картину, которая, может, и не заслуживала такого шквала чувств, но он протестовал не только против нее, а против всего, что она собой выражала, а заодно — против жизни и великого мастерства человека с ясным и пустым смеющимся лицом, пустым и ясным, жизнерадостным и глупым, поверхностным и шаблонным… Это он, Паоло, умел все, мог все, и так безрассудно и подло поступал со своим талантом! Он словно не видел — жизнь темна, страшна, а люди жалки, нелепы, смешны и ничтожны… и слабы, слабы…

Это пустое торжество силы и богатства подавляло Рема, унижало, и удивляло — как можно так скользить по поверхности событий, угождая сильным, выдумывая потеху за потехой, не замечая страданий, темноты и страха. Особенно страха, который царит над жизнью и не дает поднять головы…

 

 

НЕСВОЕВРЕМЕННОЕ ПОВТОРЕНИЕ

Ответ читателю…
Приятно и даже трогательно, что Вы так верите словам. Для меня всё начинается с изображений. Слова потом возникают, а часто вообще не появляются. Со словами сложно, шансы сказать банальность велики. Беру почти любого современного писателя — вижу, серость по-хозяйски гуляет по страницам. А часто пошлость хлещет через край. Куда денешься, даже великие мыслители рождают пару новых мыслей за всю жизнь, остальное время и силы уходят на разработку… и саморекламу. Тем более, писатели… ведь все давно сказано. Спасение в том, что некоторые сочетания слов рождают в нас картины, сцены… и мы просыпаемся для развития.
Но чаще перед глазами только черные значки, иероглифы унылых описаний…

………………………………………………………….

Люди и еда

Люди стали четче делиться — на тех, кто дома обедает и кто не дома, и может даже в ресторане поужинать…
И не уверяйте меня, что вискас хорошая еда для кота, а педигри от большой к собакам любви.

………………………………………………………………..

Про умершую кошку Ассоль

Я думаю, от бездомности устала.
От таких смертей сам устаешь, и думаешь — а что, черт возьми, совсем неплохо, — устал, прилег, исчез…  Сказать напоследок — идите вы…
Кто-то обидится? Пройдет.
Но потом торчать здесь сорок дней в непонятном состоянии?..
Какое счастье, что атеист! Увольте сразу!

………………………………………………………………………………………………

ПризнАюсь вам…
Того, кто полвека наблюдал за изменениями живого мира в одном и том же месте, не обмануть красивыми словами про возможности будущего процветания. Мечта одна: чтобы следы человеческой деятельности заросли травой, а люди ушли, исчезли. Хорошо бы медленно и безболезненно.
Тысячи лет хватит?..

……………………………………………………………………………………..

Если бы…
На поверхности никакого кризиса литературы, наоборот, щедрое словоизвержение, иногда с большим мастерством по части расстановки слов, много хирургии психики и всякого рода манипуляций с сознанием и инстинктами.
Есть кризис совести, расцвет многообразного приспособленчества бывших интеллигентных людей.
Похоже, снова кончится доносами начальству, «а Петя сказал про родину бяка…»
Если бы в Китае происходило, где многовековые слои высокого искусства, и тысячи произведений никуда не денутся, было бы полбеды, а в России культурный слой тонок и уязвим, генетика сильно повыщипана.

…………………………………………………………………………………………….

Последняя защита…
Симбиоза звука и цвета, в общем, не получилось. А симбиоз изображений и слов?
Картинкам, если хороши, не нужны слова. А слова, если хороши, сами рождают образы и картины, сцены…
Но вообще-то все начинается с осязания — прикосновение, тяжесть, тепло и боль… Похоже, что осязанием и кончится. Теряющий зрение Дега начал лепить. Наши воспоминания — наполовину осязание.
То, что трудней всего отнять.

…………………………………………………………………………………………….

Про сериалы…
Слышу критику сериала, который меня глубоко тронул.
Особенно одна женщина, писательница… такие умные и острые слова у ней…
Как точно подмечает — нелепости, плохую игру, несуразности исторического плана… И вообще — всё, оказывается, дрянь-мусор и мура. А я-то переживал…
Понимаю, что она пишет, признаю — да, и это верно, и то…
Отчего я не видел, когда смотрел?
Но если б снова посмотрел, или что-то подобное — сегодня, завтра?..
По-прежнему был бы уязвлен, обижен, растроган.
В чем дело? Только ли в том, что ум ее острей моего, а это факт…
Посмотреть бы сегодня на мой открытый мозг, украдкой, чтобы рядом никого…
Отчего он так корчится от задачи, которая другим легко дается?..
Наверное, что-то во мне испортилось… или устало, истлело, было выжжено?..
Эта писательница… Она постоянно на расстоянии, как наблюдатель и оценщик событий, и, остро чувствуя ошибки, промахи или фальшь… и фальшь тоже, да! — говорит: «вот это — они, такие-сякие, а это — я! И я им не верю…»
И она права, права… Она отстранена от действия, не сливается, не участвует, как я с детства, ведь до сих пор разговариваю с героями… Мгновенно прирастаю, вижу только то, что хочу увидеть, а остальное неважно мне…
Если подходят с критикой, то я – «да, да…» — и тут же забываю.
И это совершенно не годится.
Понимаю, но толку ноль.
При этом, не скрою, думаю иногда, за ужином, например, или ночью, шастая от окна к окну… – «как было бы ужасно мне… до ломоты в костях, до судорог в шее и икроножных мышцах, если б я…»
Был как она?..
Страх, ужас. Задохнулся бы в безвоздушном…
Хотя знаю — есть люди, которые живут хорошим и высоким, им, чтобы поверили, нужно многое доказать.
А таким как я, доказывать не надо — готов! Рад, что надули!
С ума сойти…
Как может такой человек писать или рисовать серьезно!..
Но я пробую — и не унываю.
И сам этим постоянно удивлен.

…………………………………………………………………………………………….

Имя – тьфу!..
Есть у меня рассказ «Ночной разговор».
Сделал к нему иллюстрации, тема привлекала. Черт обещает бессмертие картинкам в обмен на имя: автор останется неизвестен навсегда.
— В знак согласия, — черт просит, — напиши хоть что-нибудь…
Деликатно исчезает на полчаса, краски-кисти оставляет — чудные!..
Художник думает. Все-таки, исчезнуть тяжело…
Но соблазняют замечательные краски.
— Попробую, — решается, — только разик махну…
Что имя — тьфу!.. А картинки — да!..

«Мой Остров» (фрагмент повести «Робин, сын Робина»)

— Робэрт, Робэрт… — они зовут меня Робэртом.

Ничего не спрашивать, не просить, ничего не ждать от них…

Стало прохладно, ветер ожил, дождь покапал, здесь я живу. Далеко уходил, смеялся, бежал, разговаривал с собой, убеждал, спорил… но никуда не делся, обратно явился. Тех, кто даже на время исчезает, не любят, так что если мордой в лужу, значит, всё на своих местах. Общее пространство легко захватывает, притягивает извне чужеродные частицы, фигуры, лица, звуки, разговоры… всё, всё — делает своим, обезличивает, использует… Сюда обратно как по склону скользишь… или сразу — обрыв… Наоборот, на Острове никого, чужие иногда заглянут и на попятную, как пловцы, нырнувшие слишком глубоко, стремятся поскорей вынырнуть, отплеваться, забыть… Жить общей жизнью безопасней, удобней, легче. Таких как я, которым тошно здесь, немного, встречаю редко. Если на улице, тут же на другую сторону перехожу, на расстоянии мы друг друга любим, а подходить остерегаемся — сразу обнаружатся различия, и друг может худшим врагом стать. Такова особенность нашей породы, нормальные в стае, ненормальные поодиночке бродят. Но и одному… все тяжелей становится, наедине с печальными истинами, с памятью об ушедших… Оттого, наверное, на Острове прозрачней стало: когда назад зовут, слышу, а раньше внимания не обращал. Из дома недавно вышел — руки пусты, ботинки без шнурков, без них недалеко уйдешь. Я постарел, ведь только идиоты, не чувствующие изменений, не стареют. На жизнь ушли все силы, видно по рукам. Наверное, и по лицу, но рядом нет зеркал. Смотрю на кисти рук — тяжелые, с набрякшими сине-черными жилами, кожа прозрачная, светло-серая в кофейного цвета пятнах. И я понимаю, по тяжести в ногах, по этой коже с жилами и пятнами, по тому, как трудно держать спину, голову… и по всему, всему — дело сделано, непонятно, как, зачем, но всё уже произошло. Именно так, а не иначе. Жалеть?.. Слишком простое дело, об этом жалеть. И лучше не вмешивать окружающих в свои счеты с жизнью — у каждого свои. Что нам осталось?.. Потихоньку, понемногу все то же, что и раньше — пробиваться к ясности, защищать свою отдельную жизнь, свой Остров. Перебирая в уме возможности, вижу, другого пути нет. Можно, конечно, хлопнуть дверью… Но я не отчаянный, всегда возвращаюсь на «путь истинный», как они называют бдения и суету перед темнотой; так что наша судьба жить и там, и здесь. Но не могу обмануть себя, принудить к любви к сегодняшнему дню, а это непростительно в реальности, требующей увлеченности мелочами и занудной с ними возни. Сколько могу, притворяюсь, но остаюсь чужим среди своих. Впрочем, трудно оценить степень собственной искренности, прочность упорства, где насмерть стояние, а где роль, игра… Сам себе загадка. Когда подойдешь к краю — станет ясно.

Но вот что истинная правда — постоянно ощущаю шевелящееся под кожей спины чувство, вернее, предчувствие — беды. Значит, живой еще… Но оказался в чуждом мире. Я не вздыхаю по тому, что было, начал в своей стране, родной, но страшной… а умру тоже в своей, но мерзкой, непонятной. А если совсем честно? Не живу ни здесь, сейчас, ни раньше общей жизнью не жил: только у себя, с самим собой беседовал и спорил, на себя надеялся… На Острове жил всегда. Картинки писал.

…………………………..

Живопись, да и в целом искусство, не профессия, и не часть общей жизни. Вернее, общего немного. В основном внутренний процесс, внедренный в нас генетикой. Таким же образом, как у художника возникает образ, любой человек создает свои образы, через них приходит к решениям внутри себя. Только у художника всё это: чувствительность к ассоциациям — далеким, к игре с большими неопределенностями — неопределимыми… мешанина ощущений да образов… благодаря способности, а может особенности, или просто выучке, выворачивается наружу — и образ запечатлевается на бумаге или холсте. Картины оживляют, усиливают наши страхи, сомнения, воспоминания, тогда мы говорим в удивлении про художника — «как догадался…»  Как догадался, что это — я!