РОМАН «ВИС ВИТАЛИС»

Vis vitalis

 

КНИГА  ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Электричка дернулась и заскользила вдоль перрона, и вот уже за окном осенняя грязь, развороченные дороги, заборы, заборы… сгорбленные бабы, что-то упрямо тянущие на себе, солдатики, изнывающие от скуки у высоких зеленых ворот с красными звездами, скособоченные сараюшки, крошечные огородики — все это быстрей, быстрей, и, наконец, вырвались на простор. Следы городского беспорядка исчезли, деревья сбиваются в рощицы, рощи, всюду желтый отчаянный цвет — листья трепещут, планируют над черной землей, стволы просвечивают сквозь редеющую листву, но нет еще в пейзаже уныния и страха, не было ледяных дождей и утренних заморозков, репетиций зимы.

И молодой человек, который сидит у окна, его зовут Марк, тоже думает, что все хорошо, и будет удивительно интересно впереди. Когда исчезает это чувство, это ожидание, или предвкушение?.. Черт его знает, но в один ничем не примечательный день, а чаще утро — да, исчезает… а иногда оно медленно рассеивается, постепенно, и только случай натолкнет, и мгновенно прояснит, что на месте этого чувства пустота. Нет, еще можно жить, можно, и даже что-то интересное нам светит — завтра, на той неделе… но нет уже впереди безграничного простора, и света.

Этому мальчику лет двадцать с небольшим, он едет работать, а до этого учился. Ему сразу же повезло — с маленьким чемоданчиком опередил тех, кто с тяжелыми сумками и мешками, прошмыгнул к окну и смотрит теперь на проплывающий мимо пейзаж. Он хочет замкнуться в себе, отгородиться, он так привык. К тому же вокруг много грубости, и даже озверелых лиц. Вот, напротив, нищий с виду старик, в телогрейке и валенках, так и уставился, глаз не сводит. Пронзительные зрачки… Наркоман, что ли?.. Сейчас прицепится. Может, просто поговорить надо? Но для Марка каждый разговор событие, он не хочет сейчас, боится, что разрушится его блаженное вглядывание то ли в будущее, то ли в себя… а, может, в будущее в себе?.. Это не мысли — вглядывание, это видения, внутренние разговоры, какие-то сладкие ощущения, за грудиной, что ли? Точней трудно определить, но есть такое явление, и наука пока нема перед ним.

2

— Вы в П?..

— Да.

— Наука?

— Биология.

— А точней? — встрепенулся старик.

— Ну, вечность, парение… другие проблемы…

— Кто обещал, Глеб? — старик придвинулся вплотную, впился зрачками.

— Вы знаете Глеба?

И сразу не нужно стало ухищрений дорожной политики, между ними возникло что-то значительное, они сдвинули лица, связаны общим интересом; так разговаривают рыбаки, охотники — и ученые люди. Тут же возникли разногласия, старый оказался физик, а молодой — химик, и каждый считал, что основные проблемы подвластны именно его науке. Все дело в молекулах — таково мнение юноши — они везде, роятся, кишат, от их свойств и проделок зависит все в нас, и высокое, и низкое. Старый физик считает, что дело глубже, упирается в коренные свойства вещества. Он пытался проникнуть дальше молекул, но случай помешал. Банальный случай, в духе времени, тех жестяных голосистых будильничков, которые с детства нас мучили, кроя жизнь острыми зубчиками шестеренок: пришли за ним, увели, заперли на много лет.

Марк хочет сказать, что сейчас не так, но старик качает головой — «главного не понимаете, всегда было так, и будет, чуть лучше, чуть хуже… Для нас никогда места нет.» Знакомые слова, подумал юноша, он их многократно слышал, но чем молодость хороша — многое мимо пропускаешь. Он ожесточен и не совсем справедлив, думает молодой о старике.

— Все у нас разговоры о высоких материях, с птичьего полета, — тот говорит с печалью в голосе, — а по сути мы маленькая точка в огромном деле.

Марк с ним согласен, идет великая борьба за истину, и каждый — малозаметный боец в своем окопе. Он произносит это с упоением, и не может понять грусти старика. Как одни и те же слова по-разному в нас преломляются… Впрочем, устал я от их проблем, от заумного языка, далек от этих высот, от мучительного улавливания логических связей… Нет, это не для меня.

И эти двое устали, и молчат, обратились к себе, что-то вспоминают.

3

Что Марк помнил о себе? — какие-то мгновенные картинки. Лет в пять — светлая кошка под кроватью — испугался, заплакал… Вагон, лежанка, как поле в лунную ночь, тень самолета над крышей — большая война, все, что от нее осталось… Объелся миндаля — тошнит, мать ругает его… Глаза залеплены гноем, теплые руки — промывают, успокаивают… Отец, впервые он здесь появляется, потом еще пару раз, гуляет в парке, лица не видно, только улыбка витает в воздухе. Потом бледный, лежит с застывшей улыбкой — впиталась в желтую пористую кожу. Говорят, умер… До этого момент: конец лета, старое дерево, шелковистая кора. Марк на толстой ветке, смотрит на дорогу. Появляется отец, идет тяжело, останавливается…

Спустя много лет Марк нашел это дерево — след несомненный, как отпечаток пальцев. Время же, отделяющее от события, словно вытекло, что напоминает об угаданной лихим художником многообразной мягкотелости часов: они у него на краю стола, как раскатанный ком теста, на веревке рядом с сохнущим бельем, на заборе — отрицание единой точки отсчета, освобождение констант от жесткого футляра и колючей настороженности шестеренок. Время подвластно масштабу впечатлений: все, что дорого и важно, всегда рядом.

Марк очнулся — старик начал новый заход, бомбил на бреющем — «физика, царица наук…» — с юношеской горячностью, будто заморозили его на много лет, и вот он оттаял, скрипит сосульками, звучат трубы тридцатых, восторг шестидесятых… Оттаявший старик твердил то, что знал, не замечая как вечно бегущая наука изменила свое лицо.

4

Поезд бежал по слабопересеченной местности, за окном проплывала страна. Старик не смотрит за стекло, он все знает, а юноша то и дело поглядывает. Он едет из других краев — из Прибалтики. Там и песок другой — прохладный, мелкий, упругий… сжимаешь в кулаке, он сопротивляется, находит дырочку, как вода вытекает… За окном деревья выше, травы гуще, разнородней, торчат беспорядочными лохмами, непривычными человеку из страны аккуратного мха, надежно врытых в землю валунов, где верх беспорядка — стыдливые веточки вереска, тянущиеся к свету, где дышат скромностью чахоточные сосны, каждая сама по себе, ни над кем не довлеет, и довольствуется своим скрипом…А тут отчаянная давка, борьба за пространство, зато если уж поле, то пустыня на версту. Изредка проплывают деревни — поваленные заборы, гнилые пеньки, одичавшие палисаднички, крыши то вздыблены, то провалены — просвечивают. Люди бредут под тяжестью мешков или стоят, ничего не делая.

5

Разгоряченные, они не заметили, как приехали. Последнее слово оказалось за стариком — «вы мне о деталях, а я о главном…» Нет, я о главном, подумал Марк. Возраст оппонента мешал ему проявить ту страстность и безаппеляционность, которыми он славился среди однокурсников. Собираясь, он продумывал сокрушительные аргументы.

Они вышли на длинный перрон. вскарабкались на переходной мост по ступенькам, обитым коварным железом. Марк тут же представил себе, как падает — обязательно затылком!.. и, внутренне содрогнувшись, отшатнулся от видения. И тут же вообразил снова, словно кто-то подталкивал его, подсовывал детали — быстро чернеющую кровь, отброшенный в сторону бедный его чемоданчик, он падает, раскрывается, и налетевший с грохотом и визгом встречный поезд размалывает фанерное тельце в труху, а намотанная на колесо рубашка машет рукавом и удаляется.

Он досадливо потряс головой — постоянно боролся со своим воображением, вредным для человека строгих знаний. Из-за своих фантазий он с детства был невнимателен к окружающему миру. «Тебе пора увидеть жизнь, как она есть» — говорили ему доброжелатели. Наука в конце концов исправит меня, надеялся он, в ней нет места бредням.

6

— Какая вечность, какой тут полет… — сказал старик, с высоты моста оглядывая местность. Зловоние вокзала на сотни метров убило растительность, только самые выносливые ростки чернели то здесь, то там. Старик стоял, пытаясь отдышаться — коренастый, в телогрейке с обожженным боком, вязаной шапочке и тупоносых разваленных ботинках. Марк подивился не столько его словам, сколько тоске, прозвучавшей в голосе. Сам он с молодым оптимизмом смотрел не рядом с собой, а дальше, и видел — стоят красивые деревья в желтом и багровом, в разгаре теплая осень… Совсем не время для тоски, подумал юноша, бедственное состояние жизни временно, а наши-то проблемы вечны!

Наконец, старый отдышался, и, размахивая руками, пошел вниз так быстро, что Марк забеспокоился, представив себе планирующую на рельсы телогрейку, беспомощную обагренную лысину… Опять! — он одернул себя, и, чтобы отвлечься, стал думать о своем новом знакомом, как досадно изменчив его характер, большой недостаток для ученого. Сам он ежедневно работал над собой, чтобы стать настоящим исследователем природы.

Они вышли на привокзальную площадь. Через нее были проложены мостки для тех, кто желал перебраться на противоположную сторону. Там чернел длинный широкий сарай с надписью — «клуб железнодорожников». Чуть в стороне от входа на полуметровом постаменте стоял вождь-лиллипут, пиджак его, штаны, голова и указывающая на Марка рука мерцали золотом, ботинки остановились на уровне живота прохожих, так что каждый мог заглянуть в невидящие глаза и погладить маленькую лысую головку. Карманный вождь, основатель страны дураков… — подумал Марк, но тут же одернул себя: перед тобой великие дела, а ты о глупостях!

Старик потянул молодого в темноту, к стоянке, туда не спеша прогромыхал грузовик с крытым кузовом и болтающейся сзади лесенкой — «это наш». Марк, старик и два молчаливых человека погрузились, в кузове оказались скамейки, намертво приделанные к полу. Тряхнуло, дернуло — поехали.

7

Неприветливым и даже страшным казался Марку лик этого огромного ничейного пространства. Грузовик едет, тьма сгущается, земля поглотила маленькую заводную игрушку, путники дремлют, несмотря на немилосердные толчки и прыжки, мотор дрожит, ревет, пучок света мечется, рыщет, выхватывает то здесь, то там немые картины, и тут же, указав, оставляет позади. Деревенский двор, крыльцо, кривые ступени, огонек папиросы, светлая рубашка, веранда — темна, женская фигура между светом и тенью… и все сразу исчезает — и крыльцо, и дом, и свет. Любопытство охватывало Марка при виде этих кадров немого кино — и тоска по случайно высвеченной, уходящей в темноту жизни. Может, живи я здесь, было бы лучше, спокойней, интересней… А может, здесь живет она, женщина из тех, кого видишь во снах и всегда расстаешься, средоточие всего, что так хотел встретить и не получилось: кто о счастье думает, кто о нежности, пусть мимолетной, кто спокойствия ищет… И не случайна эта тоска, ведь много такого с нами происходит, что впору задать вопрос — ну, почему?..

Почему эти двое избрали такой путь — случай или разумный выбор? Некоторые говорят — что нового в науке, она только объясняет нам то, что давным-давно существует, пусть не осознавая себя, но со спокойным достоинством. Именно, именно здесь встречаешься с новым знанием, возражают другие, что нового в литературе, в живописи? — все уже было, ненависть и любовь, смерть и одиночество. Вытоптан круг. Не считаете же вы интересными истории о вымышленных фигурах, так называемых героях? Стремление плодить их все новых, напоминает неуемную жажду художника-реалиста как можно ближе придвинуться к натуре. И что он в конце концов получает? — раболепное правдоподобие, «обманку», и пчелы садятся на искусственные, из холста и красок, цветы… Откуда возникает страсть к открыванию других миров, какой бес отрывает человека от созерцания собственных глубин, и бросает в пространство, которое к нему глухо и слепо?..

8

Марк очнулся от толчка, подбросившего его. Он тут же представил себе, как вылетит сейчас в черноту между низкой задней стенкой и брезентом, и полетит над землей, набирая высоту… Он грохнулся на прежнее место, и, окончательно проснувшись, подумал — «наука одолеет твои бредни, она жизнью подтверждается!» Старик не проснулся, согнулся еще сильней и захрапел, а Марк больше не мог заснуть.

Сколько он помнил себя — никакого «счастливого детства» и в помине, сказки! Жить было тревожно, родители в постоянном страхе — что принесет вечер, будет ли завтра?.. И что-то произошло, отца выгнали с работы, хлеб посыпали сахаром и давали вместо обеда… Потом? — долгие болезни, душная подушка, противное питье… Дальше одиночество, книги, мокрые осенние вечера, отражения фонарей в лужах… Об этом можно долго и с большим чувством, но зачем? — кто знает, тот сразу вспомнит, а кто этим не жил, тому бесполезно намекать. В пятнадцать Марк невнимателен к жизни, бродит один у моря, плутает меж деревьев старого парка, насыщен собственными ощущениями: идет, плечом вклиниваясь в темноту, входит в мир, который тут же оживает — касается ветками, листьями, песком шуршит под ногами, а за спиной, как прочитанная книга, захлопывается, отмирает…

Но время идет, и юноша, поглощенный своим ростом, в конце концов, устает от себя, чувствует, что ходит уже по кругу, весь внутри собственных ощущений, а пробиться глубже не может. Он требует нового материала, но отвергает мелководье окружающей среды, ждет, что ему откроется настоящая жизнь, свободная… И выбирает из того, что перед ним, а этот выбор всегда ограничение, особенно, если делается мальчишеской бестрепетной рукой.

Он искал связей с живым делом, но растворяться в жизни не желал. Живи раньше, может, стал бы философом, из настоящих, а не тогдашним попугаем? Или алхимиком, или даже монахом?.. А в то время царствовала наука, занятие трезвое, полезное для жизни… хотя с другой стороны совершенно фантастическое… Нет, нет, юноша так не думает, он в восторге! Наука правит бал, даже поэты и художники, увлеченные фокусами новой хозяйки, стали выдавать идеи за образы. Искусство перестало расти, как лист на дереве — естественно и тайно, оно теперь придумывается, конструируется … Истерия точности охватила все сферы. И, конечно, во всем виноваты молекулы, от них зависит и природа, и внутренняя наша жизнь, и даже высочайшее ее проявление — творческий дух, то, что называли вульгарно «парением», и многое другое. Все это не могло не захватить мальчика, к тому же перед ним возник идеальный образ: когда есть идея, ищи человека.

9

Как-то мать послала его в сапожную мастерскую, Марк пошел, забыв, конечно, сумку, и там, сжалившись над ним, завернули его старые ботинки в газету. В ней среди сальных пятен и морщин сияла статья, она своею ясностью сразила Марка наповал. Бывает, тянешься к чему-то на верхней полке, кончиками пальцев трогаешь, а не схватить, и вдруг кто-то дарит тебе несколько недостающих сантиметров роста. Все, ранее непостижимое для него, в статье было выражено простым числом и немногими словами, с безжалостной жесткостью и прямотой разложено по полочкам. Будь Марк поопытней, может, распознал бы за этой прозрачностью умение решительно отделять известное от непонятного и круто обрезать на самом краю. Напрасно думают, что наука о таких уж растаких тайнах — она о том, что подоспело уложиться в ее железное ложе, подчиниться ее логике. Марк с восторгом впитывал каждое слово, в нем давно накопилась тяга к ясности, пониманию причин. Уж слишком он казался себе темным, непонятным, и мир, естественно, тоже. Собственно, он его никогда и не видел — постоянно выдумывал что-то свое и при этом стыдился собственной несерьезности, замечая, как сверстники рвутся «постичь жизнь»… И вдруг обнаруживает почтенное взрослое занятие, похожее на детскую забаву — что-то тебе время от времени показывают, мелькает уголок, и по нему надо угадать предмет. Не совсем угадать, конечно, — надо знать приемы, иметь навыки и знания… И все-таки, он здесь углядел явные признаки свободы, сходство с той внутренней игрой, которую постоянно вел с самим собой, выхватывая из жизни и книг отдельные сцены, лица и выстраивая их по-своему, придумывая речи и поступки, многократно переставляя местами, становясь героем и центральной фигурой любого действия… Теперь то, что казалось ему собственным недостатком, детской несерьезностью, вдруг получает поддержку!

В этом деле — науке, не было полного своеволия писателя или художника, тем более, того произвола, который допускается в наших выдумках, но зато получаешь не миф, не мираж, а то, что может убедить весь мир, и утвердиться навсегда, как истина для всех. Это отучит меня от сплошного тумана, думал он, ведь стоишь на твердой почве фактов. С другой стороны, все-таки, своя тропинка, не плетешься общим трактом, не погряз в мещанской трясине… Не думаю, что его мысли были столь отчетливы, скорей ему просто понравилось это занятие. С тех пор он не сомневался, и не жалел о выборе. Огромное пространство открылось перед ним — исследуй, познавай каждый день новое! Почему сюда не рвутся толпы — на простор, к свободе, а предпочитают теплые углы, домашний уют… или разбой, интриги, обманы — скудные радости, известные всем?.. В чем тут дело? Он не мог понять.

А статью написал некто Глеб. Имя воткнулось в память Марку как заноза — вот бы к нему… Он выучился и теперь с новеньким дипломом едет к своему кумиру детства, попытать счастья, в тот самый главный Институт.

10

 

Дорога ринулась вниз, грузовик летел камнем, расшвыривая воздух, дух захватило… Но скоро притяжение опомнилось, прижало возомнившую машину к шероховатому асфальту, и начался мучительный для механизма подъем: мотор выл и стонал, и в конце концов победил — выбрались на купол. Высунувшись из узкой боковой щели, Марк увидел впереди только огромное черное небо и далекое мерцание звезд. Выше этого куска земли не было ничего на много километров, где-то внизу текла река, за ней пустынные леса. Здесь, на этом пятачке, в темноте спят люди, делающие самое высокое дело на земле.

Тряхнуло еще пару раз, и остановились. Зашевелились фигуры на скамейках, стукнула дверца, возник голос — «вылезай, приехали…» Перед Марком оказалось одноэтажное кирпичное здание. Гостиница. Нашли дверь, обитую рваным дерматином, отчаянно стучали, пока не зажегся в одном из окон свет, высунулась лохматая голова и сказала женским басом — » Чо, не видишь?..» При свете спички разглядели бумажку — «местов нет». Старик сполз с лесенки и молча наблюдал за отчаянием Марка. Потом кашлянул и сурово сказал:

— Вообще-то я к себе не приглашаю, но в данном случае… могу предложить чай и небольшой топчанчик. Не богато, но в тепле.

Марк, бормоча слова благодарности, пошел за стариком по сырой бугристой почве, поднимая вороха листьев. Прошли рощицу темных тревожно шумящих берез, остановились у края. Овраг, за ним угадывались очертания домов.

— Поверху короче, но трудней.

Что тут трудного, подумал Марк, увидев темную полоску мостика, висящего над оврагом. В глубине переливалась вода, время от времени раздавался кошачий вой и призывное мяуканье, овраг жил полнокровной жизнью… Они шли по длинным прогибающимся доскам.

— Здесь небольшое препятствие… — Старик обернулся, лицо казалось бледным пятном. — Я Аркадий Львович, лучше — Аркадий.

Вспыхнули сложенные вместе несколько спичек, осветили широкую щель: досок не было, только узкие, в стопу шириной, железные полоски, основа шаткой конструкции.

— Держитесь за перила, и вперед!

 — Каждый день ходят, и досочку не положить… — подумал Марк. Словно угадав его мысли, Аркадий вздохнул:

— Каждый день по доске… тащу, кладу, а к вечеру исчезает.

      И кратко, но энергично высказался, что по его мнению следует сделать с подобными людьми. Марк удивился — люди ставили столь небольшое имущество выше собственной безопасности. Действия же, которые предлагал Аркадий, показались ему чрезмерными, и неприличными. Странно, ведь по многим признакам интеллигент — одет плохо, много знает, не обращает внимания на внешнюю сторону жизни…

Сквозь кусты на том краю просачивался слабый свет — юная луна узким серпиком прорезала листву. Они сделали пять или шесть шагов и вышли к другому краю. Закричала разбуженная птица, за ней хором загомонили другие, заметались тени.

— Вороны… — заметил Аркадий, — люблю  этих птиц.

— Что в них интересного, — подумал Марк, — летают просто, давно изученное явление.

 Вошли в темный подъезд.

— Шесть ступенек, дальше по десяти.

Аркадий не стал тратить спичек, сверху распространялось слабое сияние. Марк поднял голову и увидел тот же стыдливый голубой серпик. «А крыша?..» — мелькнуло у него. Пройдя два пролета, уткнулись в дверь, щелкнул замок, открылась черная щель, резко пахнуло то ли ацетоном, то ли хлороформом. «Проходите» — и медленно разгорелся тусклый малиновый свет.

 

11

 

Марк сразу понял, как много для него сделал старик. Перед ним было жилье одинокого человека, устроившего домашнюю жизнь по своим законам, такие неохотно пускают к себе, одиночество ценят и защищают. Все было сделано руками хозяина или настолько преобразовано, что могло служить только ему. Очутись ненароком в этом логове посторонний, один, он и света зажечь бы не сумел, и воды вскипятить, и, наверное, умер бы от жажды в темноте. На самом же деле все было устроено удобно и разумно.

В кухне стоял крошечный столик, на нем умещалась пара тарелок, но больше и не нужно было. Сверху на длинный стержнях спускалась полочка, на ней стоял до предела обнаженный кинескоп телевизора, рядом лежали вывороченные внутренности прибора и отвертка для регулирования. Экран смотрел в лицо человеку, сидящему за столом, чтобы мог он, не отрываясь от еды, наблюдать события и по своему смотрению вытягивать и укорачивать лица и тела. Множество источников света притаилось в разных углах — крошечные, направленные именно на то дело, которым здесь привык заниматься хозяин. Зато общего бесцельного освещения не было — вытеснил кинескоп. К балконной двери прислонился мешок с картошкой, рядом пятилитровая бутыль с растительным маслом. Столетний буфет, заваленный старыми журналами, занимал всю стену. Среди периодики Марк заметил высоко ценимые номера «Нового мира» времен первой оттепели, из чего сделал вывод, что хозяин, несмотря на подчеркнуто пренебрежительное отношение к политике, в свое время следил, читал. Несколько раз в жизни все мы кидались читать, смотреть, слушать, но проходило, Осталась лишь память о лихорадочных ночных бдениях — «ты читал? — вот это да!» и пыльные корешки. Зато теперь снова все ясно, обожаю ясность, она позволяет вернуться к себе.

И сидеть здесь можно было в каждом углу — где старое кресло, где стул с рваной обивкой — вот здесь он ест, читает… а вот там завязывает шнурки; ему надоел и шершавый хлопок, и скользкий капрон — повеситься, пожалуйста, но не держит узлы — и он перешел на тонкую проволоку в красной и синей оплетке, зимой продевал во все дырочки, летом в нижние, чтобы не парилась нога… А вот и скамеечка, чтобы взгромоздиться на буфет, достать приборы, которые пылились под потолком…

Старик любил порядок и презирал грязь — не замечал ее. Люди делятся на два непримиримых лагеря — одни за чистоту, другие за порядок; говорят, есть гении, сочетающие и то и другое — не знаю, не уверен.

 

 

12

 

— Будем ужинать.

Старик копошился у плиты. Марк не возражал, день был голодный. Ужин оказался неожиданно роскошным — жареная картошка и полбанки сельди иваси в собственном соку. По-братски поделили корочку хлеба, потом блаженно пили чай, смотрели в окно.

— Это вам не город, вечером выйдешь — никого, поля…

Перешли в комнату, и там оказалась тоже интересная жизнь, которую Марк мог бы предвидеть, приглядись внимательней к одежде старика. Оборудование сапожной мастерской, и пошивочной… По стенам самодельные полки, прогибающиеся под тяжестью книг. Марк глянул — сплошь наука! Кое-где книги, не выдержав давки, перебирались на пол, на журнальный столик с двумя ножками, вместо третьей — стопка кирпичей, на диванчик с продавленным ложем…

Было тесно, душно, пахло машинным маслом и еще чем-то родным. Химией! Марку все это понравилось, он мог спать где угодно — в лабораториях, сараях, недостроенных домах, в общежитии — на полу, в спортивном зале — на засаленном мате, в колхозе — на охапке сена… везде, везде…

Старик сбросил книги с диванчика — » вот вам место», вытащил из угла старый плед, но в нем не было необходимости, гость не собирался раздеваться. Спать не раздеваясь ему приходилось так часто, что стало привычкой. Он ничуть не удивился, что нет простыней, наволочки и прочего — зачем? Ему было хорошо здесь. Тут же стояли стул, стол…

Я мог бы описать это логово обстоятельней, но думаю, что совершу бестактность. Старику неприятен чужой взгляд, и потому опускаю многие детали жизни пожилого и неряшливого человека. Закрытые двери надо уважать, и в жизни, и в прозе. Но вот то, что за этой тесной комнатой была вторая, я должен упомянуть. Марк тоже заметил узкую дверь; похоже, раньше здесь была одна большая комната, а стало две… Старик присел, задумался. Марк на диванчике, они молчат.

Он так живет, потому что понял — не будет дарового супа, подумал Марк. Еще в Университете, когда юноша дневал и ночевал на кафедре биохимии, продираясь к своим молекулам, он так представлял себе счастье: бесплатный комбинезон и миска супа каждый день. И любимое дело без всяких ограничений.

— Почему дыра в крыше? — спросил Марк, вспомнив голубой лик в лестничном пролете.

— Переделки… — Аркадий ухмыльнулся, — надстраиваем этажи на старый фундамент, говорят, дешевле.

— А Глеб здесь?

Аркадий опять ухмыльнулся:

— Здесь, здесь… — как ребенка, успокоил он Марка, — спите.

И, тяжело поднявшись, вошел в узкую дверь, потом высунул голову:

— Дверь захлопните, я уйду рано.

Марк осторожно лег на диванчик, ноги в ботинках положил на возвышенность, ограничивающую ложе, вытянулся, вслушался. Поразительная тишина в этом доме, в городе, только птица иногда вскрикнет спросонья, да в стене зашуршит мышь. Почему Аркадий усмехнулся, когда я спросил о Глебе? Кто он сам в науке, я не слышал о таком… Совсем не важный, не чопорный… нервный какой-то… Может, все такие ученые в России? Живет в нищете… Он хотел обдумать свой завтрашний день, как обычно делал, он всегда с нетерпением и радостью думал о будущем дне… но усталость подкатила, и он заснул, так и не сняв ботинок, не погасив свет, и тут же увидел, что идет по полю, на плече несет мешок картошки, и думает — теперь никаких проблем, и комбинезон на мне, хорошо…

 

 

 

ГЛАВА   ВТОРАЯ

 

1

 

Утром разбудили его вороны, оглушительно заорали, будто обнаружили пропажу. Потом успокоились, а он долго вспоминал, как здесь оказался. Наконец, вспомнил все сразу, тут же сполз с диванчика, прокрался в глубину комнаты, осторожно постучал, чтобы убедиться — хозяина нет, и приоткрыл легкую дверь. Оттуда выступила густая плотная темнота. Он пошарил по стене справа, слева — выключателя не было. Тем временем глаза привыкли, и у противоположной стены он увидел вытяжной шкаф, настоящий, только старенький, теперь таких не делали. В нем должен быть свет, решил он, и шагнул в комнату. Выключатель, действительно, нашелся, осветилось стекло и выщербленный кафель с желтыми крапинками от кислот. Здесь работали! У стены стоял небольшой химический стол с подводкой воды и газа, все, как полагается, над столом раздвижная лампа, под ней лист фильтровальной бумаги, на нем штатив с пробирками…

Марк оглянулся — у другой стены топчан, покрытый одеялом с вылезающими из прорех комьями ваты; на продранном ситце как цыпленок табака распласталась книга. «Портрет Дориана Грея»?.. Он почувствовал неловкость — вторгался! Сколько раз ему говорили дома — не смей, видишь, вся наша жизнь результат вторжения… Но это же лаборатория… — пытался оправдаться он, попятился — и обмер.

Рядом с топчаном стоял прибор, по размеру с прикроватный столик, имущество студенческих общежитий. Это был очень даже современный магнито-оптический резонатор!

Такой Марк видел только на обложках зарубежных журналов… Он стоял перед резонатором, забыв опустить ногу, как охотничий пес в стойке. Наконец, пришел в себя и стал размышлять — о доме с дырявой крышей, не стоит и ручки этого чуда, и фундамент прибору нужен особый, вколоченный в скалистое основание, в гранит… Не может быть!.. Но мерцала сигнальная лампочка, щегольский неон, и бок этого чуда был еще живой, теплый — ночью работали.

Он осторожно, как по заминированной местности, прокрался к двери. Было тихо, только иногда мягко падала капля из невидимого крана, да что-то потрескивало в углу. Хорошо…

 

2

 

И тут, боюсь, слова бессильны, чтобы передать чувство, которое он испытывал, попадая в этот особый мир сосредоточенного покоя — пробирки, колбы, простая пипетка, она творит чудеса… Все дышит смыслом, черт возьми, и каждый день не так, как вчера, новый вопрос, новый ответ… Не в технике фокус, не-е-ет, просто это одинокое дело для настоящих людей. Пусть заткнется Хемингуэй со своими львами. Сначала забираешься на вершину, да такую, чтобы под ногами лежало все, что знает человечество по данному вопросу, встаешь во весь рост, и… Правда, надо еще знать, что спросить, а то могут и не ответить или вообще пошлют к черту! Хотя говорят, не злонамеренна природа, но ведь мы сами умеем так себя запутать… И все же, вдруг удастся выжать из недр новое знание? И мир предстанет перед тобой в виде ясной логической схемы — это зацеплено за то, а то — еще за нечто, и дальше, дальше распространяешь свет в неизвестность, где лежит она, темная, непросвещенная, предоставленная самой себе — природа…

Он романтик, и мне, признаться, приятен его пафос, порывы, и неустроенность в обыденной жизни, которая получается сама собой от пренебрежения очевидными вещами. Свет погаси, не забудь!

 

3

 

Он вспомнил, погасил, вышел и припер темноту дверью. И сразу в глаза ударил свет дневной. Деревья стоят тихо — и вдруг рядом с окном, напротив, с ветки срывается, падает большой желтый лист, прозрачный, светлый. Он безвольно парит, послушно, в нем уже нет жизни и сопротивления. Он падает в овраг на черную вздыбленную землю.

Подумаешь, событие, ничего не произошло. Но Марку зачем-то захотелось выйти, найти тот лист, поднять, будто в нем какая-то тайна. Он отмахнулся от своей блажи. Ну, Аркадий, вот так нищий! И что он сует в чудесный прибор по ночам? Гадость какую-нибудь сует, пичкает глупостями, а японец, добросовестный и несчастный, задыхаясь в пыли — ему же кондиционер нужен! — вынужден отвечать на безумные вопросы. Это ревность в нем разгорелась — я-то знаю, что спросить, а старик только замучает без пользы заморское чудо! Прибор представлялся ему важным заложником в стане варваров.

Чтобы отвлечься он выглянул в окно. Что это там, на земле? Пригляделся и ахнул — овраг завален обломками диковинного оборудования: что-то в разбитых ящиках, другое в почти нетронутых, видно, вскрыли, глянули — и сюда… и этого бесценного хлама хватало до горизонта. Только у дома виднелась черная земля, валялись остатки еды, кипы старых газет… Ох, уж эти листки, кто берет их в руки, подумал он, кому еще нужно это чтиво, смесь обломков языка с патокой и змеиным ядом — ложь и лесть?..

Молодец, я завидую ему, потому что иногда беру, листаю по привычке, злюсь, нервничаю, смотрю на недалекие бесчестные лица, и каждый раз обещаю себе — больше никогда! Ничего от вас не хочу, только покоя! А они — нет, не дадим, крутись с нами и так, и эдак!.. Марку проще, ему дорога наука, всегда нужна, интересна, отец, мать и жена. Ничего он не хотел, кроме комбинезона и миски супа.

 

4

 

С трудом дождавшись времени, когда занимают свои места разумные и уважающие себя люди, которые не бегут на работу, сломя голову, как на встречу с любимой, а знают себе цену… Марк никогда не мог понять этих, но привык к их существованию, и знал, что от них порой зависит дело, не в том смысле, как придумать или догадаться, а в том, чтобы дать или взять, позволить или запретить… Итак, он ждал, сколько хватило сил, потом вытер ботинки тряпкой, что валялась у двери, пригладил волосы рукой, и вышел из дома.

И тут же увидел извилистую тропинку, она вела в овраг, исчезала, и появлялась уже на противоположном склоне. Марк шел по плотной скользкой глине, разглядывая обломки богатой научной жизни, вспоминая сокровищницу провинциальной лаборатории — дешевое зеленоватое стекло, единственный резонатор, рухлядь, над ним тряслись…

Пусть восхищается, меня же больше привлекают старые простые вещи, которых здесь тоже было множество — посуда, мебель… Выбрасывая, мы оставляем их беззащитными перед случаем, для которого нет двух одинаковых вещей, Им всем беспроигрышно предсказана непохожесть. Можно было бы приветствовать такое преображение, живописные трещины и патину, мечту эстета… если б случай так часто не превосходил своим напором и жестокостью внутреннюю устойчивость; то же относится к людям — может, испытания и хороши, но под катком все теряет свои черты.

Марк выбрался из оврага и двинулся через поле, холмистую равнину, усеянную теми же обломками, к высокому зданию на краю леса, километрах в двух от оврага. Это и был Институт Жизни. Холмы по пути к нему чередовались со спадами, поле напомнило Марку начертанный уверенной рукой график уравнения. Вот что значит научный взгляд на вещи, мне бы и в голову не пришло искать строгие периоды в вольно расположенных холмах. Эти подъемы и спады скорей напоминают живое дыхание… или музыку?.. Мы часто отворачиваемся от жизни с ее жесткой линейностью причин и следствий, и обращаемся к природе… или языку? — ведь в нем те же свободные вдохи и выдохи, и есть разные пути среди холмов и долин, прихотливость игры, воля случая, возможность неожиданных сочетаний… Конечно, Марк мгновенно поставил бы меня на место, указав на простые законы и периоды, лежащие в основе гармонии, и был бы прав. Уж слишком часто мы растекаемся лужею, не удосужившись рассмотреть за пыльными драпировками простую и жесткую основу… Но я возвращаюсь к своему герою, он на пороге новой жизни.

Марк шел и думал — наконец, он встретит своего Глеба. Наверняка это седой старик, мудрый, все поймет… Перед ним сказочный образ юношеских лет, простота взгляда, решительность и всезнайство той газетной статьи. Он хочет видеть идеал, лишенный сугубо человеческих слабостей. Трудно поверить в гения, который чавкает за едой, потеет, впадает в истерики… Что поделаешь, юность, в своей тяге к совершенству, безжалостна и неблагодарна.

А небо над ним ослепительное, осенние деньки, поле окаймлено сверкающим желтым, за Институтом синий лес, над ним грозные тучи. Кругом тьма, здесь ясно, здесь центр земли, все самое лучшее собрано, славные дела творятся!.. Пусть я не верю, как он, но почему бы не свершиться чьей-то судьбе по сценарию славного индийского фильма, в котором ружье само выстрелит через десять лет и поразит на месте негодяя, а юное и светлое существо добьется блаженства.

Простая мудрость таких сюжетов становится ясней с годами, жажда счастливого конца оказывается сильней любви к истине. О чем мы тогда тоскуем? — чтобы все неплохо кончилось, без больших унижений, боли и душевных мук. Уверяем себя, что заслужили, умеем себя утешить; это не достоинство, а дар нам, чтобы не было так страшно.

 

 

ГЛАВА  ТРЕТЬЯ

 

1

 

Полсотни лет тому назад здесь было поле, росла рожь, и жили два мальчика — Глеб и Аркаша. Учились в сельской школе, потом уехали в город, там учились. Способные ребята, правда, Глеб шалопай, красивый малый. Надо бы упомянуть о времени, но об этом многие уже писали — люди исчезали, приходили другие… И с Глебом случилась неприятная история, в компании что-то лишнее сболтнул, а, может, слышал, как другие говорили… Одни пошли под суд, другие просто растворились в утреннем тумане, а Глеб выплыл. После этого многих арестовали, и Аркадия тоже. Донос показали — знакомым бисерным почерком… А Глеб стал академиком, директором нового Института. Деревню свою снес, зато построил на этом месте город, провел электричество, газ, дорогу протянули. Были здесь открытия, книги, статьи, и Глеб радовался, что, как хороший корабль, плывет и не тонет. Та мелкая история, минутная слабость забылась — пропал Арканя, а что я мог?..

Проходит тридцать лет и в вестибюле на коврах появляется странного вида личность, вахтер не пускает, оскорбляются зеркала… Выходит Глеб, обнимает за плечи этого бродягу — «Аркашка, друг…» Они идут в директорский кабинет, и здесь бывший заключенный говорит академику, что знает про донос.

— Такое время было, Аркадий, с ножом к горлу… Могло быть наоборот.

Что скажешь, могло. Но все же было вот так, а не иначе.

 — Тебе давно отдохнуть пора, — говорит Глеб, — но я пойду навстречу, дам тебе место, работай. С условием — молчи. Пойми, так уж случилось.

Аркадий согласен, он мечтает осуществить свои идеи, хотя сил в себе больше не чувствует. «Случилось… Сначала дни радостно бежали, я жил. Потом — ползком по грязи… Вдруг что-то невероятное произошло — и опять ясный день, но ты уже как бы ни при чем. Ушло время.»

Да, старость — становишься ни при чем. Удивительно интересно может быть вокруг, как в кино, а ты стоишь невидимкой, тебя уже никто не слышит. Ни сделать, ни крикнуть невозможно — бесполезно: новые пришли, они сами хотят все свершить, сила и время на их стороне. Особенно, если твое дело наука — в ней, если первый сделал, то второго быть не может. По крупному счету, конечно. Хотя второй тоже человек, ему должно быть интересно жить, копошиться. исследовать что-то, и приходить домой довольным. Аркадий не хочет понимать, что и не второй он, и не сотый даже, а вообще не в счет. Он решил головой пробить стену. Что тут скажешь… Можно проклинать время, людей, несправедливость случая… или пожелать гибкости несчастному, и мудрости — найти новый интерес.

 

2

 

Марк шел, здание постепенно вырастало, оно казалось громадным в окружении хрупких берез, как трехлетних детей, в нем было что-то мрачное и одновременно наивное — неуклюжесть рыцарских доспехов среди изящества извилистых линий ландшафта.

— Договорились?

 — Шантаж, Аркадий, не ожидал от тебя. Что он тебе, какой-то парень… Да у нас мыши не протиснуться!

— Отдай его Штейну.

— Своему врагу?  Ну, Аркаша… Что у тебя новенького?

— Все старенькое.

— Ты непримирим, по-прежнему. Стащил резонатор. Я ведь тоже могу тебя разоблачить.

 — Вырвал из мусорной кучи.

— Подготовлен к списанию. А ты предъявил какую-то дрянь. Пил, наверное, с кладовщиком? Какая мерзость, Аркадий…

— Не пил, мне вредно. Выбросили, я подобрал.

— А что ты дома устроил?.. Как ты живешь!

— Так договорились?

Ответа не последовало. Академик не привык, чтобы его припирали к стенке. Высокий изящный старик, и не старик вовсе — спортсмен, ловелас… Задавить бы, да сил не хватит.

— А ты злодей, Арканя… Ну, иди, иди…

 

3

 

Не так-то просто выстроить город в лесу, в поле, ведь белых пятен у природы не бывает, она, как известно, боится пустоты. Вот если б срыть холм, залить всю местность бетоном, вбить, как гвозди, небоскребы, то, может, и получилась бы полная победа, и все милости взяты на ура. На это сил не хватило, желание- то всегда с нами, но денег нет, и природа осталась. Сначала, остолбенев, наблюдала, потом постепенно пришла в себя и начала наступать. Конечно, не джунгли у нас, нет той буйной силы, чтобы разваливать мрамор и гранит, и все же…

Паника среди мышей и крыс оказалась преждевременной, правда, ушло хлебное поле, но появился виварий с сытными крошками, и многое другое. Пауки с охотой освоили темные углы, среди мух появились новые — научные мушки, дородством не отличались, но числом своим и наивностью очаровали хищников. Заглянув как-то в подвалы, серые мыши обнаружили там своих белых сородичей, сначала враждовали, а потом породнились. Среди птиц, правда, многие сникли и убрались восвояси, но вороны и галки даже выиграли от нового соседства… Люди появились странные — ходят, не поднимая головы, бормочут на ходу, утром — туда, вечером — сюда, и непонятно, чем живут. Раньше здесь люди кормили сами себя, и даже могли прокормить ораву других, а теперь город, кормится привозным добром: везут сюда грузовиками, ввозят в ворота еду и разное барахло — стекло, железо… каждый день по каравану, а отсюда — ничего! Все куда-то пропадает. Утром вошли люди, въехали машины с грузом, к вечеру отворились двери, выехали пустые грузовики, выбежали все, кто входил… И так каждый день! Сельский житель сходит с ума, он не может понять такой жизни. Что нового узнаешь, сидя в запертом доме? В окно видно — чаи гоняют, потом в буфет… снова сидят, и так до вечера. Иногда смотрят в пробирки, в железных ящиках окошки прорезаны — прильнут к ним и замерли, наблюдают, что внутри. И в рабочие дни, и в праздники одинаково — рылом в землю и побежал, баб в упор не видят, портки дырявые — беднота, и нет им покоя. С утра пораньше прибежали, сели, смотрят: запищало что-то, завертелось, запрыгало, закружилось, замигало — то красным, то желтым, то зеленым, и все само, само… Лампочки врассыпную, потом рядами, весело перемигиваются — машина! Что считает — не слышно, не видно, не расспросишь. не узнаешь, а узнаешь — не поймешь. Нечистая сила нам ближе, понятней, к человеку относится заинтересованно, а здесь сплошное высокомерие: сидит человек, выжидает чего-то… Думает?.. О чем?..

 

4

 

Марк не первый раз в учреждении, по коже мурашки, волосы дыбом — приготовился томиться у дверей пока кто-нибудь между дел не пошевелит пальцем, и со случайным прохожим спустится ему пропуск… Чудо! Тут же у порога подхватывают его два молодца и, блистая светской беседой, — «как доехали… погода… птички…» — то, что Марк от всей души презирал, — сажают его в лифт и осторожно подводят к двери, на которой большими буквами знакомое имя.

Вошел, навстречу встает высокий красавец с внешностью театрального испанца или итальянца — «мы вас так ждали!..» Поскольку речь зашла о национальности, то, чтобы отвязаться, скажу сразу — евреем Глеб не был, он был кем надо, и в этом качестве ухитрялся находиться постоянно и легко, и жил бы вечно, если б обнаружилась малейшая возможность.

Марк уже в восторге от гибкой внешности, от черных лихих усов и легкости, исходившей от всего существа академика — ему легко, и вам становилось легко, чародей тут же все обещал, нажимал на кнопки и принимал меры. Через некоторое время фантастические построения, которые он возводил в умах очарованных посетителей, мутнели и таяли, люди в недоумении возводили руки к высокой двери, их снова принимал красавец, снова очаровывал, обещал… они уходят успокоенные, ждут… и так всегда, вечно.

— Получил ваш реферат, весьма, весьма… — он говорит, — вы нас заинтересовали. У нас беда… — и далее о невыносимом положении, в которое попала отечественная наука из-за одной несносной проблемы. Она, как плотина, сдерживает развитие, и как только будет сметена, неисчислимые блага польются потоками на благодарную страну. И все это сделает он, Марк, с его блестящими способностями.

Это было совсем, совсем не то. «Он не заглядывал в реферат!» Конечно, Марк не стал докучать светилу Вечностью, ради этой проблемы пришлось бы повести за собой целый Институт. Юноша догадывался, что кинуть на вечность весь Институт ему вряд ли позволят, и потому в реферате писал о Парении. Тоже огромная проблема, и Глебу никак не нова, была ведь та статья! С тех пор без малого промчалось десять лет, страшно подумать, на каких высотах уже парит этот чародей!.. Теперь же, при всем восхищении красноречием академика, юноша не мог не расслышать, что будет при очень практической, даже можно сказать, житейской теме, далек от великих проблем века. Глупый, пропустил мимо ушей и про деньги, которые уже есть, про приборы — томятся в импортных ящиках, и про зарплату, немалую по нашим временам… «Как отказаться? — билось у него в виске, — что сказать… Вдруг сразу выгонит?..»

Еле слышным голосом, он, извиняясь, начал, что боится разочаровать родину, не оправдать ожиданий научного мира… пусть он немного освоится, почувствует себя уверенней, а пока, для начала у него есть скромная задумка, обычная, можно сказать, мечта… Все тише, все ниже — и замолк.

Академик на миг помрачнел, но тут же вернул себе лучезарность:

— Есть у нас и поскромней, но тоже замечательная идея! И стал рассказывать о соседнем хозяйстве, где ни с того ни с его начали рождаться цыплята, не требующие еды. И никакой магии, поскольку питание идет за счет полезных компонентов воздуха. В то время то и дело возникали животные, обещающие изобилие — то бычок, питающийся мухами, то гуси, поедающие собственные перья…

Марк слушал, в отчаянии, он ведь стремился к вершинам. А откажешься — наверняка пропал, уходи, несолоно хлебавши… Он чувствовал себя как прыгун, дважды заступивший за планку. И все же начал, что всегда был далек от птиц, не понимает в кормах… тут нужен истинный гений…

— Так чего же вы хотите? — с явным раздражением последовал вопрос. «Чего тебе надобно, старче?».

Марк, заикаясь, лепечет, что хотел бы, как это прекрасно выразил в статье академик… — «заняться проблемой века… Вы писали…»

— Опять Парение! Это уже штамп какой-то, в любом дурацком фильме… от каждого первокурсника слышу! — Глеб раздраженно прихлопнул ладонью записную книжку.

— Великая проблема, правильно я писал. Но у нас для этого нет ничего, не надейтесь. И вообще… мы не этим сильны. Подумайте, для вашего же блага!

Марк молчал. Ему не указали на дверь, быстро и решительно, и не отказали, безоговорочно и сразу, и он, замирая, ждал.

— Что ж, попытайтесь, я поддерживаю молодые начинания. Но ничего не дам! Направлю к Штейну, есть у нас такой… гений по всем проблемам. Уговорите его — ваша взяла, нет — извините, или снисходите до злобы дня, или…

Он развел руками. Но напоследок, по-другому не мог, одарил блестящей улыбкой — «дерзайте…» — тряхнул руку, хлопнул по плечу.

Марк вышел. Он ничего не понял. Но ему не отказали. Где же этот Штейн, которого нужно уговаривать?

Тем временем Глеб вызвал одного из молодцов и строго сказал:

— Тимур, этого сюда — никогда.

 

5

 

Ошеломленный встречей с кумиром, который оказался великолепным, но совсем в ином стиле, чем представлялся в мечтах, юноша спускался по лестнице. Он не узнал многих, незначительных, конечно, но необходимых деталей — где жить, пока все решится, где искать Штейна… На свои запасы он мог протянуть два-три дня.

Его догнала секретарша — «куда вы… — сунула в руку бумажку, — это от директора, талон на жилье… временное. А в понедельник к инспектору.»

Кто-то крепко взял его за локоть. Аркадий? Старик выдернул из руки бумажку, посмотрел и хрипло расхохотался:

— Ай-да Глеб, всучил-таки интересное жилье. Но для начала недурно. Теперь мы соседи, только вы ближе к звездам. Помните — «через тернии…» У меня сплошные тернии, вдруг вам все звезды? Как дела?

И, узнав, небрежно пожал плечами: — Неплохо, я думаю, выгорит дело. Штейн здесь единственная личность, слушайте его. Что вы все — Парение да Вечность… Жизненная Сила — вот проблема века, пора браться за нее!

Они вышли. Теперь Марк мог посмотреть по сторонам, и увидел все это место. Главной высотой был Институт, за оврагом кучка краснокирпичных домов, гостиница стояла в стороне, тут же магазин и столовая.

В столовой было пусто. Аркадий на ходу сбросил телогрейку, под ней оказался пиджак, подпоясанный потертым ремешком, под пиджаком свитер с высоким горлом — старик боялся простуд.

— Долго работал на свежем воздухе, — он объяснил с привычной усмешкой, — а теперь не выношу сквозняков… и гостей, вносящих ветер в помещение.

Разговор снова набрел на мировые проблемы.

— Жизненная Сила? — волновался юноша, — разве есть подходы?.. Философия какая-то!

— Штейн вас просветит, — ухмыльнулся старик, — у него есть соображения. Весь научный мир раскололся, а вы ничего не знаете. Уже с химией приступили, да только не у нас. В нашей халупе и воды-то нормальной нет!

Марк был изумлен — такая махина, и без воды… Какая же без нее химия?..

— Глеб обожает разговоры о глобальных проблемах, — ехидно заметил Аркадий, — и питает слабость к агрономам, те слушают его бредни, раскрыв рот.

Марк смутился, ведь читал Глеба и все безумно современное.

— Ну, писать… — Аркадий язвил без передышки, — тут есть, кому писать, только успевай подписывать.

Он озлоблен, подумал юноша, не может быть, чтобы Глеб не понимал. Аркадий сам отстал от науки, вот и злится. Но тут же вспомнил тайную лабораторию, резонатор — и смутился. Ему нужно было сразу определить, кто лучше, умней всех, с кого здесь брать пример, к чему стремиться. Так он привык — наметить себе вершину вдали, и уже не глядя по сторонам, карабкаться к ней. Здесь же оба первых человека оказались не такими, чтобы брать пример или соревноваться: один блестящ и недосягаем, второй вроде бы отстающий, но какой-то противоречивый, непонятный…

 

 

6

 

— Домой? — лениво спросил Аркадий, он заметно устал. — Покажу вам жилье… временное, ха-ха…

В доме он прошел мимо своей двери, полез выше, и Марк в полутьме за ним. «Лампочки где, подлецы…» — шипел, тяжело дыша, старик, песок скрипел и трескался под его грубыми башмаками. Проползли этажа три, лестница становилась все круче, ступени короче и выше, так, что последний пролет пришлось карабкаться почти на четвереньках.

— Вот. — Аркадий тяжелой ладонью толкнул дверь и вошел в открывшуюся темноту, — направо, там кухня.

Резко вспыхнула лампочка на голом шнуре, осветила шесть метров пола. Чистый теплый линолеум, хоть ложись — свое помещение. За окном простор — поля, излучина широкой реки, на горизонте темной черточкой мост.

— Можете деньги драть с художников, такой пейзаж, — засмеялся Аркадий, — а теперь в комнату. Не падайте, тоже по-своему красиво.

Они вошли, вернее, вышли на простор. Потолка не было, три стены, впереди висящий над пропастью балкончик.

— Не достроили. Летом загорайте, а зимой кладовка. Только дверь войлоком подбейте, иначе переднюю снегом занесет.

— Зачем мне комната, достаточно кухни.

— Где что берется, наверное, догадываетесь. Вечером выйдем и все необходимое подберем.

 

7

 

Они спустились в кухоньку к старику, поближе к чаю, уже, можно сказать, друзья, что для обоих непривычно. Пошли разговоры — Вечность эта, то есть, долголетие… Полет, опять он — какие вещества способствуют, как их узнать, выделить, овладеть тайной удивительного чувства, с которого начинается разбег. Чтобы не пугать неискушенных, назовем его простым словом, понятным — восторг… который вдруг охватывает нас, чаще всего ничем значительным не кончается, иногда слезами, бессильными, но, бывает, предшествует состоянию невесомости, отмене закона притяжения. Это когда стучится к нам Новое. Конечно, дело в молекулах, настаивает молодой. Старик не против молекул, но причины ищет глубже — особое, мол, состояние вещества, какие-то энергетические цепи в голове разворачиваются…

Разговор свернул к жизненной силе. — В нас эта vis vitalis — в нас! — говорил, качая лысиной, Аркадий. — Но есть и другая точка зрения — что внешняя она сила, светит откуда-то из космоса…

Опомнившись, они заметили, что уже стемнело. Придется оставить поход на субботу, все равно маяться до понедельника. В Институт перестали пускать по выходным — оборудование изнашивается, а многие просто норовят посидеть в тиши да в тепле, что приводит к перерасходу электричества. Старик перетащил лабораторию домой, пенсионер, но все равно дня не пропустит, прибежит — то в библиотеку, то на семинар, то из подвала утащит досочку, где пробирку прихватит, где карандашик по стеклу… Аркадий хвастал, что знает десяток способов проникнуть, минуя стражу, но с Марком не пойдет — неопытен еще и может загубить дело. Один из способов включал перелезание через двухметровый забор, прыжок на мусорную кучу, бросок через задний дворик к черному ходу, дальше — окно в туалет, и, можно сказать, дома.

— У вас там комната? — осторожно осведомился Марк.

— Была… — Аркадий поджал губы. Помолчали, потом старик грубовато сказал:

— Идите отдыхать, дорогой, до завтра.

Марк понял, что Аркадий хочет остаться один, что-нибудь придумать перед сном или пообщаться с любимым прибором.

 

8

 

Юноша поднимался к себе. Жаль, теряю два дня, подумал он. Но одновременно чувствовал облегчение: невозможность приложить силы к главному позволяла ему со спокойной совестью осмотреться, потратить время на освоение квартиры и прочую чепуху. В двух случаях он соглашался стать обычным человеком, вернее, был вынужден — когда люди и обстоятельства возводили перед ним непреодолимые препятствия, или когда он так уставал, что ноги и язык заплетались, он засыпал на ходу, и знал, что к настоящему делу просто не способен. Его нужно было оттаскивать как терьера, или он падал, повисал, не разжимая челюстей. Он не умел отвлечься, не мог купить вина, напиться, найти женщину, провести ночь в отчаянном забвении — он не имел права. Студентом, недоедая, он не мог разрешить себе хотя бы на миг оставить учебу, заработать денег, это было равносильно смерти, во всяком случае, большое несчастье. Мать так и говорила ему — НЕСЧАСТЬЕ, при этом упоминалась клятва на могиле отца. И он без устали учился, исследовал, добирался во всем до глубин, доводил неясность до ясности… Ведь где ясность, там свет!.. Он нес свой свет в свою же тьму, и был уверен, что только этим должен заниматься всякий уважающий себя человек. Он знал, что есть другие люди, тоже творческие — писатели, художники, но твердо верил, что ко всему этому не способен: после нескольких унизительных неудач выяснил, что ему нечего сказать людям важного или интересного, а говорить банальности ему было невыносимо стыдно. И по мере того, как очаровывался наукой, он все снисходительней смотрел на этих пишущих и болтающих бездельников: у них все расплывчато, неопределенно, никто не знает, что верно, что неверно, что хорошо, что плохо… В нем самом было достаточно всего этого смутного и непредсказуемого, он был сыт по горло и мечтал о ясности. Восторг точного знания ни с чем не сравнишь!

Он шел размягченный, расслабленный, и мог теперь воспринимать и мрачноватый гул ветра за распахнутым окном на лестничной площадке, и мелкие звуки вечерней жизни, доносящиеся из квартир… с вниманием вдыхать мятежный прохладный воздух, который сводит нас с ума в некоторые осенние вечера, когда черные стаи кружат, собираются и все не улетают… Тугие осязаемые хлопки крыл, тепло этих тысяч маленьких отважных существ, не рассуждающих, исполняющих свое назначение не быстрей и не медленней, чем следует им, без всяких колебаний, вывертов и философий… Несмотря на годы усилий, он чувствовал по-прежнему, уши и глаза не изменили ему в остроте, но теперь он был отвлечен, огромной силой вытянут из собственной оболочки и притянут к ослепительному центру, летел прямиком к нему.

 

 

9

 

Он был еще на первом курсе, весной, когда пришел на кафедру, робко постучался. Мартин на диванчике, опустив очки на кончик носа, читал. На столе перед ним возвышалась ажурная башня из стекла, в большой колбе буграми ходила багровая жидкость, пар со свистом врывался в змеевидные трубки… все в этом прозрачном здании металось, струилось, и в то же время было поразительно устойчиво — силы гасили друг друга. А он, уткнувшись в книгу, только изредка рассеянно поглядывал на стол.

— Вот, пришел, хочу работать…

Как обрадовался Мартин:

— Это здорово! — а потом уже другим голосом добавил, склонив голову к плечу. — Что вы хотите от науки? Ничего хорошего нас не ждет здесь, мы на обочине, давно отстали, бедны. Но мы хотим знать причины…

Он вскочил, сложа руки за спиной, зашагал туда и обратно по узкому пути между диваном и дверью, то и дело спотыкаясь о стул.

— То, что мы можем, не так уж много, но зато чертовски интересно!

Марк помнил его лекции — каждое слово: Мартин выстраивал общую картину живого мира, в ней человек точка, одна из многих… Наши белки и ферменты, почти такие же, в червях и микробах, и были миллионы лет тому назад… В нашей крови соль океанов древности… Болезни — нарушенный обмен веществ…

— У меня две задачи, — сказал Мартин, — первая… — И нудным голосом о том, как важно измерять сахар в крови, почетно, спасает людей… — Повышается, понижается… поможем диагностике…

Марк не верил своим ушам — ерунда какая-то… больные… И это вместо того, чтобы постичь суть жизни, и сразу все вопросы решить с высоты птичьего полета?.. Значит, врал старик про великие проблемы, что не все еще решены, и можно точными науками осилить природу вечности, понять механизмы мысли, разума…

Мартин искоса посмотрел в его опрокинутое лицо, усмехнулся, сел, плеснул в стакан мутного рыжего чая, выпил одним глотком…

— Есть и другое. — он сказал.

 

10

 

— В начале века возник вопрос, и до сих пор нет ответа. Мой приятель Полинг хотел поставить точку, но спятил, увлекся аскорбиновой кислотой. Зато нам с вами легче — начать и кончить. Почему люди не живут сотни лет? Мы называем эту проблему «Вечностью». Важно знать, как долго живут молекулы в теле, как сменяются, почему не восстанавливаются полностью структуры, накапливаются ошибки, сморщивается ткань… как поддерживается равновесие сил созидания и распада, где главный сбой?..

К концу Мартин кричал и размахивал руками, он всю историю рассказал Марку, и что нужно делать — он все знал, осталось только взяться и доказать.

— Гарантии никакой, будем рисковать, дело стоит того! Согласны?

— Да!

 — Посмотрим, что у нас есть для начала.

Через два часа Марк понял, что для начала нет ничего, но все можно сделать, приспособить, исхитриться… Теперь уж его ничто не остановит.

 

11

 

Он поднимался по крутым ступеням, нащупывая в кармане маленький скользкий предмет. Ключ к одной из возможностей его жизни. Он верил, что каждый миг, как луч света, упавший на фотопленку, проявляет одно из зерен, одну из возможностей его жизни, остальные же, оставшись в темноте, притаились и ждут своего момента. И можно, сделав усилие, срезать угол, выломиться из стены, пойти по другому ходу, новому руслу — нет неизбежной судьбы, перед нами обширное поле возможностей, оно меняется, открываются одни двери, захлопываются другие… Мы сами создаем себе пути, сами их отрезаем.

Его юношеский задор понятен мне, особенно нежелание кого-то вмешивать в свою судьбу, обвинять в неудачах, брать в расчет обстоятельства и долго ныть над ними. Мне приятно слушать все это, пусть я уже не так уверен, вижу глухие стены и коварные ловушки, которые опять же ставим себе сами, и нечто такое, через что переступить не можешь ради самого ясного-преясного пути.

Он вложил ключ в узкую щель, дверь поняла сигнал на языке латунных бугорков, узнала его. Он в первый раз входит, один, в свое собственное жилье. Он все здесь воспринимает как подарок — ни за что! Вот комната, открытая всем ветрам. Он осторожно подошел к балкончику, висевшему над пропастью, сел на пол. Он плыл в темноту, внизу остались деревья, запахи сырой земли, гнили, ржавеющего железа. Оторвались — летим… Восторг перед жизнью проснулся в нем, и страх. Состоится ли она, или он сгинет, исчезнет, как рассыпается в почве прелый осенний лист?.. Обязательно сделать что-то важное, остаться, защитить себя — и не защищаться, не трусить, жить вовсю, не считая — он готов.

Он перешел в кухню, лег на матрац, брошенный на пол. Всплыла луна и нашла этот дом, и квартиру. Марк многое видел теперь — плиту, кем-то оставленную кастрюлю на гвоздике — светлым пятном, блестела поверхность пола, время от времени падали тяжелые мягкие капли из крана. И этот свет, и капли одурманили юношу, он упал в темноту и не видел снов.

 

 

 

 

12

 

Внизу заснул Аркадий. Перед сном он с робостью подступил со своими вопросами к чужеземцу на табуретке. Тот, скривив узкую щель рта, выплюнул желтоватый квадратик плотной бумаги. Ученый схватил его дрожащими руками, поднес к лампе… Ну, негодяй! Мало, видите ли, ему информации, ах, прохвост! Где я тебе возьму… И мстительно щелкнув тумблером, свел питание к минимуму, чтобы жизнь высокомерного отказника чуть теплилась, чтоб не задавался, не вредничал! С тяжестью в голове и ногах он лег, пытался осилить страничку любимой книги, но попалось отвратительное место — химик растворял убитого художника в кислоте. Тошнотворная химия! Но без нее ни черта…

Он выпустил книгу и закрыл глаза. К счастью его сны не были тяжелы в ту ночь — не кошмар, не барак, не угроза… но утром накатило нечто, убивающее своей непостижимой нежностью, — давно забытое свидание -«до завтра? — до завтра…» — а через мгновение он знает, что завтра не будет ничего, и уже не объяснить… Сны бьют в цель, обходят барьеры, прорастают из трещин.

 

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

1

 

Марк собрался было в столовую, как стукнул в дверь Аркадий, в своей суровой манере пригласил к чаю. На столике лежала буханка черного и кусок вареной колбасы. Аркадий нарезал колбасу крупными ломтями, потом приступил с ножом к хлебу, заглянул в чайничек, хмыкнул и долил кипятком до краев. «Настоящий ученый…» — с завистью подумал Марк, забыв свои вечерние наблюдения. Сам он придавал большое значение еде, и стыдился этого. Не то, чтобы был гурманом — ел, что попало, но мысли о пище часто преследовали его, затмевая вечные проблемы.

— Сахара нет, — с некоторым вызовом, за которым просвечивало смущение, сказал Аркадий.

Сахар ему полагался и как пенсионеру, и как репрессированному безвинно, и как ветерану науки, но за талонами следовало идти к начальству, а он, охваченный робостью, каждый раз медлил. Он представлял себе, как появится на пороге большой опрятной комнаты с фикусом в коренастой кадке, ковровой дорожкой и множеством столов, за которыми сидят раскрашенные молодые женщины, как будет мять шапчонку, презирать свой ватник, расхлябанные ботинки с разноцветными проволочками вместо шнурков, как будут его снисходительно поучать, а он — кивать головой, ничего не понимая, ловя отдельные звуки в гулком пространстве.

В сущности он презирал эти условности с одеждой, и чувствовал себя прекрасно в своем тряпье, но во враждебном лагере терялся. Вдруг его пронимало — совсем отщепенец, совсем. Жизнь катила мимо, нарядная, со своими заботами, а он, как червь, вылез из темной норы. Наверное, жизнь не была такой уж нарядной, но так ему казалось в минуты, когда, пережив унижение, он шел обратно к себе. Запирался на все запоры и переводил дух — свои стены успокаивали, как черепаху вид панциря изнутри. Отдышавшись, он шел в заднюю комнату, там он был среди своих.

— Сахар вреден, — он решительно заявил.

Марк указал на то, что теория белой смерти явно пошла на убыль, мода схлынула, вытесненная пугающим призраком животных жиров — убийц кишечника. Аркадий не ответил, пошарил под столом, вытащил старую тетрадь, и, мусоля странички, нашел — «Вот: «О вреде сахарозы». Ломаный спотыкающийся текст, едва различимые карандашные ряды сливались, наползая друг на друга.

— Вот, — с гордостью повторил он, — я писал это в одиночке. Карандаш выдали для заявлений, но мне заявлять было нечего: как только захлопнулась дверь, я понял, что конец моему порханию.

Марк хотел спросить, зачем Аркадий полез в область, в которой ни черта не смыслил, ведь чистый физик, но, подумав, признал, что и в этом старик обогнал свое время.

— Я физик, — сказал Аркадий, в который раз угадывая мысли юноши, — и сразу понял, что гены должны быть, и сказал всем — Якову, Генке, а Тимофеев тогда еще ни хрена не смыслил.

Марк проглотил слюну зависти — Тимофеев, вот это да…

 — Я всегда считал, что разум сильней всего, а эти, кто заправлял, были так глупы, просто ничтожны. Я смеялся — неужели не видно, что пигмеи, дураки… Идиот, жизнь профукал, не понял, кто правит бал. — Аркадий не вздыхал, не плакался, его блестящие глаза были чисты и пронзительны, смотрели куда-то в угол.

— Но весь ужас… или юмор?.. — в том, что другого пути для меня не могло быть.

Марка, с его теорией разных возможностей, такая точка зрения не устраивала, но спорить он не посмел — у каждого теория жизни своя, она хороша, если объясняет эксперимент.

— … еще несколько слов… — Они шли вниз по лестнице, старик впереди, Марк видел его тощий затылок. — Вы мальчик, видимо, способный, но не понимаете людей. Я тоже, но знаю, чего нельзя делать. Нельзя лезть напрямик, задавать вопросы, обличать, свергать, устанавливать истину вопреки всему. Большинству здесь это острый нож. Не будоражьте их, я имею в виду слабых, они привыкли к своему бессилию и находят мелкие радости в ежедневной ловле блох. Не стягивайте с бедняг последнюю одежку, будьте осторожны, молчаливы, спокойны, вежливы, не спорьте и не ссорьтесь, делайте свое дело и молчите.

Он хотел еще что-то добавить, но тут ему сделалось смешно — старый хрен, сам-то какой пример! Оглянулся, и увидел бледное мальчишеское лицо, на котором только горделивое непонимание, презрение к старой черепахе, втянувшей башку в панцирь. Он вздохнул с безнадежностью — и облегчением, и вышел из парадного на яркий свет.

 

2

 

Марк, как уехал из дома учиться, так сразу понял, что настоящего убежища ему ждать долго, впереди ночлежки и приключения. Его перестали тревожить сны, полеты, он легко забыл про темные аллеи, надменную незнакомку, ночь, улицу, фонарь и прочие атрибуты юности. Он быстро воспринимал новое, легко увлекался, уходил с головой, при этом его разум не торопился выходить из тени, пока не насыщалось чувство. Он жил с восторгом, его радовало буквально все. Как-то, не имея еще пристанища, нашел развалюху — блестящая от влаги дверь, косое окно… здесь он жил несколько сентябрьских дней, спал на полу, прикрываясь пиджаком. Потом его взяли в общежитие четвертым в комнатку без окон. Через нее проходило человек тридцать в две большие комнаты. От дверей отгораживала грязная тряпка, и каждый, кто входил, едва не задевал его по носу. Он перебрался на столик в углу. Соседи резались в карты, пили пиво, а он, поджав ноги, спал. Днем его ждали такие радости и приключения, столько нового он узнавал, что домашний комфорт показался бы ему неприличной роскошью. Плата за счастье была ничтожной, он платил с удовольствием, и находил прелесть в этой странной жизни; грязь и распущенность его восхищали и смешили, но не задевали. Он ничего не воспринимал всерьез, кроме сути дела, которое делал.

 

3

 

Аркадий злился на себя за разговор на лестнице: взялся поучать, дурак, не видишь, что ли, обычный сумасшедший, из наших. Он это сразу увидел, и поэтому, преодолевая настороженность, вмешался в жизнь парня. Он хотел помочь, предупредить, предостеречь…

Они шли по оврагу, кругом валялись разнообразные обломки. «То, что вам нужно, впереди,» — объявил старый молодому. И вот начало попадаться то, что нужно. Десятки, сотни чайничков, кофейников самых разных форм и размеров, начиная от старых, с заросшими грязью медалями на боках. Самовары! сюда бы коллекционера… Часы! Старинные ходики с кукушкой, наполовину высунувшейся из покосившегося окошка, так и замерла, как в заколдованном царстве… Огромный лакированный ящик, в нем длинный снаряд маятника поблескивает нержавеющим медовым блеском, дверца вырвана с петлями, по циферблату, извиваясь, ползет длинный, неприлично розового цвета дождевой червь, дешевая иллюстрация к проблеме бренности всего-всего, сюда бы еще череп с отвисшей челюстью… За часами двинулись рядами и шеренгами столики и шкафчики, с резными вычурными ножками… А маленькие табуретки? И для ног кряхтящего старца, завязывающего шнурки, и для молодых гитарных ног, чтобы покладисто лег на колени инструмент… Приемники! — от огромных многоламповых чудищ прошлого века до современнейших транзисторов, а дальше…

Аркадий остановился.

 — Вот, — деловито и сухо сказал он, повернувшись к Марку, — отсюда и начнем.

Ему не хотелось показать Марку, как поражает его каждый раз пространство, усеянное кроватями, топчанами, лежаками, креслами-кроватями и просто креслами.

— Когда я вернулся, — старик закашлялся, — многих не было, кого я знал, и вот как-то раз иду здесь, смотрю — кресло. Здесь жили мои друзья, муж и жена. Никто не знает, где похоронены, а их кресло — стоит… Ну, выбирайте подходящее, ищите.

 

4

 

Марк вещи не любил и не ценил, и без сожаления оставлял даже то, что могло понадобиться в обозримом будущем: он в будущее смотрел, как в себя — без деловитости, зато с восторгом и замиранием сердца, в ожидании разоблачения все новых тайн. Детали и житейские подробности вызывали в нем брезгливость. «Там должны быть вершины» — он говорил, и еще, вычитанное в старинном учебнике философии — «на вершинах должно быть одиноко», бессознательно пренебрегая двумя запятыми, придающими высокопарной сентенции предположительный характер… Он мог оставить свое пальто и уехать, хотя денег не имел, и не знал, что будет делать осенью, как добудет новое. Ему казалось странным думать о том, что еще за горами, месяц казался ему вечностью, завтра было в тумане, но светлом и радостном. «Все это, неважное, как-нибудь устроится, образуется…» — он думал. А чаще не думал, приятно было исчезнуть с маленьким чемоданчиком, и он уезжал.

«А теперь натаскал всякой дряни, — ворчал Марк на себя, — и даже тряпки какие-то подобрал, заткнуть щели в двери…» Старик настоял. Он даже импортный приемничек нашел Марку, чтобы слушать » голоса». Сам давно оставил эти хлопоты, все больше у телевизора, особенно за едой. Там, после очередного всплеска, победила его любимая программа «спокойной ночи, малыши»… Еще он нашел Марку лампу по своему вкусу: не какую-нибудь с шелковыми кистями, ажурный лоск, и не с большим зеленым конусом, массивным медным станом, завитушками и пупырышками, украшение стола большого начальника… нет, он взял гибкую, во все стороны гнущуюся, с шарниром в шейном суставе черную лампу чертежника, которой все равно, как стоять, где светить — у нее свой надежный зажим, и без хлопот. С такой не пропадешь — внушал он юноше, а тот заранее согласен, ему все равно.

 

5

 

И вот первый вечер — на своей лежанке, в окружении двух стульев, кресла, кухонного столика… Письменный пока пристроили «на воле», то есть, в комнате. Кухня оказалась забитой вещами, от них шел не очень приятный запах.

— Ненадолго, — авторитетно заявил Аркадий, — протопишь газом и все дела.

Запахи своими напоминаниями бьют под ложечку — кажется, рядом, а не достать. Связи вещей и слов, и даже звуков надежней, а здесь — тонкая паутинка… Запах пыли, скипидара, восковой мастики… Крошечные комнатки, теплый паркет, лучшее убежище — за креслом отца, в глубокой треугольной яме… Тревожное время… Лет в пять Марк понял из разговоров, что ему неминуемо придется умереть. Расплакался и долго скрывался за этим креслом в темноте. Его вытащили, утешали — «не скоро…» а он не мог понять, при чем здесь скоро — не скоро…

— Чай?.. — в дверях возник Аркадий.

Марк послушно поднялся с лежанки, уже милой ему, он также быстро привыкал, как расставался. Поплелся вниз, день оказался тяжелым. Аркадий же, как новенький, суетится вокруг чайника, возится с хлебом…

Есть поразительные радости, доступные только бедным людям, не пришибленным своим состоянием. Пошарить в шкафах и ящиках, найти забытый стаканчик с остатками… муки! А жира нет… Ничего, без него лепешки еще вкусней, они прозрачны и сухи, и, сидя в своей кухне — очень важно! — попивая кипяток, чувствуешь вовсю — жить-то еще можно! Или искать деньги… Марк никогда не поднимал упавшие монеты, зато потом, когда припрет… ползая по полу, находишь и находишь эти пыльные кружочки, и считаешь — полбуханки, целая… А дальше обязательно что-нибудь само сделается, случится, повернется… Пока в это веришь, ничто тебя не согнет, не испугает.

— Если не станешь кому-то интересен, — считает Аркадий, — ведь многие только и заняты тем, чтобы отнять у тебя это кухонное тепло, чайничек, лепешку… А главное — утащить покой! И если даже блага желают, то обязательно сделают так, что взвоешь от их блага. Они хотят заставить нас суетиться, дергаться в унисон с их кривляньями, погрязнуть… Это безумие, мы не сдадимся!..

Разговор не затянулся, оба все же устали. Марк поднялся к себе, лег и сразу заснул.

 

6

 

Его разбудил грохот. Мощный толчок в дверь — ударили всем телом, добавили коленом, обоими кулаками.

— Открывай! — и еще несколько известных слов.

Марк босыми ногами беззвучно прокрался в переднюю. Острой струйкой дуло из щели у пола. Дверь показалась ему тощей фанеркой — не выдержит. Открыть, объясниться?.. Чужой постоял, посопел, и затопал вниз.

Марк лег. «Это не меня, это случайно». В нем всколыхнулся глубокий привычный страх — он чужой. Он нигде не чувствовал себя своим. Нельзя сказать, чтобы страдал от чужеродства — даже предпочитал отдельным быть, ни с кем не сливаться, не подчиняться, не подражать — сам по себе. Его раздражали восторги причастности, списки нобелевских лауреатов, якобы своих… Но порой он замечал искаженные злобой лица, и, не чувствуя себя оскорбленным, пугался, отскакивал в сторону, как будто перед ним возник провал, явление опасное, но бессмысленное, обижаться не на что , отойди и забудь. Сказали как-то — «жид», он не понял, потом сообразил, когда вспомнил лицо, бледное от ненависти… Однажды шел с приятелем, навстречу две девушки и парень, видно, приезжие. Одна говорит парню -«люди здесь красивые…», а тот — «разве это люди, это евреи…» Приятель остановился, сжал кулаки. Марк с трудом его оттащил — «таких обходить надо… как предметы…»

И сейчас, когда кто-то кинулся на дверь, он не ответил таким же сочным матом, а стоял, замерев, чужак на этой земле. «При чем здесь это, — он уверял себя — алкаш, ошибся квартирой!» И был, конечно, прав, если не вникать в коварство случая, обнажившего глубины. Увы, не только страх и брезгливость были в нем, но и еще нечто, о чем его приятель говорил, печально усмехаясь — «мы в командировке, надолго…» Марк не соглашался — везде найдутся умные, веселые, светлые лица, везде! Постучали в дверь, и сразу что-то показалось? Никому ты не нужен.

Он не знал, как близок к истине.

 

 

Глава пятая

 

1

 

Утром, еще не открыв глаза, он подумал — «воскресенье… пропащий день». Сполз с кровати, в майке и трусах — мысль, что можно спать голышом, никогда не посещала его — доплелся до ванной, ткнул пальцем в выключатель. Осветился шар из бугристого стекла. В узком туманном зеркальце он разглядел свое лицо — серые блестящие глаза, продолговатый овал, лоб крутой, упорный, сильно торчит нос, темные усики, бородка, пухлые губы… Он относился к себе с интересом, дорожил этим, и старался не делать ничего такого, чтобы зеркальный образ вызвал скуку или негодование.

Он оделся и спустился к Аркадию. Здесь его ждал сюрприз: дверь молчит, наконец, шаги издалека, хриплое — «кто», долгая возня с засовами, и во тьме передней возник Аркадий в грязном синем халате, с дыркой на животе. Рваные рукава с трудом скрывали локти, торчали огромные узловатые лапы.

— Погуляйте до вечера, — довольно сухо сказал старик, даже не назвав его по имени, — у меня, простите, сегодня дела.

Марк не удивился, дела это дела, он сам бы вытурил каждого. «Ублажает свой резонатор?.. Как только проводка выдерживает… Чем он его угостит, взглянуть бы одним глазком…» Он вернулся к себе, постоял, почувствовал голод, и понял, что надо позаботиться о себе. Он любил эти минуты отрезвления, холодок свободы — оставляешь попутчика, собеседника, встречного, влияние еще не чрезмерно, связи не превратились в узы… В кулинарию, что ли?

 

 

2

 

Он медленно открыл дверь в комнату — и замер. Посредине пола лежал огненно-красный кленовый лист. Занесло на такую высоту! Он смотрел на лист со смешанным чувством — восхищения, испуга, непонимания…

С чего такое мелкое событие всколыхнуло его суровую душу? Скажем, будь он мистиком, естественно, усмотрел бы в появлении багряного вестника немой знак. Будь поэтом… — невозможно даже представить себе… Ну, будь он художником, то, без сомнения, обратил бы внимание на огненный цвет, яркость пятна, будто заключен в нем источник свечения… так бывает с предметами на закате… Зубчатый, лапчатый, на темно-коричневом, занесенном пылью линолеуме… А как ученому, не следовало ли ему насторожиться — каким чудом занесло?.. Ну, уж нет, он чудеса принципиально отвергает, верит в скромность природы, стыдливость, в сдержанные проявления сущности, а не такое вызывающее шоу, почти стриптиз! Только дилетанту и фантазеру может показаться открытием этот наглый залет, на самом же деле — обычный компромисс силы поднимающей, случайной — ветер, и другой, известной туповатым постоянством — силы тяжести. Значит, не мог он ни встревожиться, ни насторожиться, ни восхититься, какие основания?!

Тогда почему он замер — с восхищением, с испугом, что он снова придумал вопреки своим догмам и правилам, что промелькнуло в нем, застало врасплох, возникло — и не открылось, не нашло выражения, пусть гибкого, но определенного, как пружинящая тропинка в чаще?.. Он не знал. Но не было в нем и склеротического, звенящего от жесткости постоянства символов и шаблонов, он был открыт для нового, стоял и смотрел в предчувствии подвохов и неожиданностей, которыми его может встретить выскочившая из-за угла жизнь.

 

3

 

Одни люди, натолкнувшись на такое небольшое событие, просто мимо пройдут, не заметят, ничто в них не всколыхнется. Это большинство, и слава Богу, иначе жизнь на земле давно бы остановилась. Но есть и другие. Некоторые, к примеру, вспомнят тут же, что был уже в их жизни случай, похожий… а дальше их мысль, притянутая событиями прошлого, потечет по своему руслу — все о том, что было. Воспоминание, также как пробуждение, подобно второму рождению, и третьему, и десятому… поднимая тучи пыли, мы оживляем то, что случилось, повторяем круги, циклы и спирали.

Но есть и другие, сравнения с прошлым для них не интересны, воспоминания скучны… Они, глядя на лист, оживят его, припишут не присущие ему свойства, многое присочинят… Вот и Марк, глядя на лист, представил его себе живым существом, приписал свои чувства — занесло одинокого Бог знает куда. Безумец, решивший умереть на высоте…

И тут же с неодобрением покачал головой. Оказывается, он мог сколько угодно говорить о восторге точного знания — и верил в это! и с презрением, тоже искренним, заявлять о наркотическом действии литературы… но, оказавшись перед первым же листом, который преподнес ему язвительный случай, вел себя не лучше героя, декламирующего с черепом в руках…

Чем привлекает — и страшен нам одиночный предмет? Взгляни внимательней — и станет личностью, подстать нам, это вам не кучи, толпы и стада! Какой-нибудь червячок, переползающий дорогу, возьмет и глянет на тебя печальным глазом — и мир изменится… Что делать — оставить, видеть постепенное разложение?.. или опустить вниз, пусть плывет к своим, потеряется, умрет в серой безымянной массе?.. Так ведь и до имени может дело дойти, если оставить, — с ужасом подумал он, — представляешь, лист с именем, каково? Знакомство или дружба с листом, прилетевшим умереть…

К чему, к чему тебе эти преувеличения, ты с ума сошел! Выдуманная история, промелькнувшая за пять минут, страшно утомила его, заныло в висках, в горле застрял тугой комок. Он чувствовал, что погружается в трясину, которую сам создал. Недаром он боялся своих крайностей!

Оставив лист, он осторожно прикрыл дверь и сбежал. Теперь он уже в столовой, сосредоточенно жует, думает о понедельнике. Аркадий дома обхаживает черный ящик, как тот голландец свой микроскоп. «Добрый старик, — думает Марк, хрустя куриным крылышком, — но безнадежно отстал.»

 

4

 

Тут произошло маленькое событие, еще раз напомнившее Марку, что пора выходить на свою тропу. Если честно, он уже успел привязаться к старику. Стоило человеку обойтись с ним помягче или просто обратить к нему доброе лицо, Марк тут же таял, бросался навстречу, мог отдать последнее свое, хотя, скажем для справедливости, мало что ценил из того, что отдавал. Этих своих порывов он боялся, старался заранее выработать защиту или хотя бы спрятать глаза, которые его сразу выдавали. И потому внезапный утренний холод все же обидел его. Хотя дело есть дело.

Запивая крылышко и сероватое пюре холодным компотом — два кружка консервированного яблока в стакане воды — он увидел официантку, женщину лет тридцати очень солидных размеров. Колыхание нескольких привлекших его внимание масс вызвало в нем совершенно определенное чувство, он телепатически… прости меня, Марк за лженаучные предположения!.. на расстоянии почувствовал вес, явственно ощутил, как тяжелы и упруги эти фундаментальные округлости выше и ниже пояса. Причем его взгляд, как луч света по известной теории, то и дело отклонялся в сторону самых внушительных масс. Удивительна наша способность преувеличивать то, что интересно!

Марк, несмотря на явный темперамент, поздно познакомился с женскими свойствами. Он, как истинный фанатик, умел концентрировать свое внимание на главном, и оттого прозрения, подобные сегодняшнему, случались с ним не часто. Сейчас он был особенно слаб, потому что разлучен с любимым делом, и все могло случиться.

Он смотрит на большую женщину, раза в полтора больше его, мальчишки… Он всегда чувствовал себя незрелым, мальчиком еще, уступал, тушевался перед ровесниками. Он почти ничего не принимал всерьез, кроме своего главного дела, а они знали, как жить, так они говорили, и… держа в кармане недосягаемую для него мудрость, жили серо, скучно, «как все» — он это не мог понять.

Он смотрит — массивность и тяжесть огромных органов восхищает его, и подавляет. Серьезная женщина… Как приблизиться, о чем с ней говорить? Надо иметь особый тон, он слышал, но у него не получится. Он уверен — не выйдет, с его-то голосом… Она ходит рядом, убирает посуду со столов, от нее исходит сытое тепло. До чего раскормлена, а лицо приятное, доброе лицо, не грубое… Если б она улыбнулась, что-то спросила, он бы ответил, но она молчит. Компот кончается, а с ее стороны ни намека! Она не спешит, не смотрит на него — подумаешь, мальчишка… Не хочет замечать его микроскопических выпадов — она посуду убирает.

О, это воздержание фанатика, сжатые пружины и намертво присобаченные клапаны! Кончается дело взрывом и распадом всех запретов, причем обращены взрывы в сторону самых случайных и непотребных обладательниц могучих масс. Нет у него классового чутья, это симпатично, но опасно — ну, что, кроме твоего энтузиазма, ей может быть понятно, что ты можешь для нее еще? Фанатик и эгоист! Зачем ей твое занудство, какое-то парение, отсутствующие глаза, пыл, обращенный к зданию, где днем и ночью горит свет?..

Он вспомнил, как говаривал его приятель, смелый экспериментатор, подчинивший высоким планам всю остальную жизнь:

— Раз в неделю, по пятницам, сама приходит, и не остается… А ты, Марк, неправильно живешь, — он вытягивал указательный палец, подражая модному в то время политику, — нельзя подавлять физиологию, она отомстит.

И был прав, хотя удивительно противен.

 

 

5

 

Марк прикончил компот, вилкой, как острогой, наколол желтоватые кружки, проглотил, встал и медленно пошел к выходу. Она сидела за последним столом, у двери, и бессмысленно смотрела в окно. Он представил себе ее огромную тяжелую голову с крупными чертами, жирной пористой кожей, оплывшим подбородком на своей тощей подушке, из запасов Аркадия, без наволочки, конечно… Только в темноте! Он прошел, значительно на нее посмотрев, она не шелохнулась, стул под ней смотрелся как детский стульчик…

Он вышел, расстроенный своей ничтожностью, неумением позаботиться о себе даже в мелочах. Как работать, когда такой кошмар!.. Он почувствовал, что одинок, общения с собой вдруг стало маловато. Такое случалось с ним не часто, зато прихватывало остро и сильно, как зубная боль. Все оттого, что прервал занятия! Он ежедневно совершенствовал свои математические знания, без точных наук жизнь не познать. Комплекс неполноценности биолога, уверенного, что все важное могут только физики — придут со своим знаменитым Методом, увидят и победят. Он уже понимал их тарабарский язык. Гордость самоучки. Но надо свободно владеть, использовать! «Пошел, пошел домой, включи лампу и повтори «множества», это важно.» Он вспомнил крошечный тот стульчик… Остановился, потряс головой — «какой же ты, к черту, воин науки!»

В конце концов свежий воздух отрезвил его, образ отступил, но не был забыт, еще напомнит о себе, во сне ли, наяву — не ведомо мне.

Хорошо Аркадию, думал юноша, шагая к дому, — он уже преодолел зависимость от наглых гормонов, и может питаться чистым нектаром мысли. Но тут же понял, что ни за что не поменяется со стариком. Он страстно любил простые удовольствия, как это часто бывает с людьми, лишенными многих радостей в детстве, из-за болезни или по другим причинам. Упругий легкий шаг, свободное дыхание — с этого начиналось его ощущение жизни. «Встречи по пятницам?.. — он поморщился, — слишком безобразно…» хотя не был уверен, что отказался бы, только намекни она ему. Он представил себе идеал — телесные радости, конечно… и ум, нежность, понимание, уважение к его нелегкому труду… А он уж добьется, завоюет вершины.

 

6

 

Стемнело, когда постучал Аркадий, позвал к чаю. Марк валялся на своем топчанчике, охваченный туманными идеями, в которых сочеталось то, что в жизни он соединить не умел — нежность и яростное обладание. О нежности, пронзительном, не имеющем выхода чувстве, по сути печальном, потому что вершина, за которой только спад… о ней он знал, было один раз и навсегда запомнилось: он намертво запоминал все редкое, и ждал снова. Об обладании он знал примерно столько же, свой опыт не ценил, но и не стыдился его — он симпатизировал себе во всех проявлениях, мог, проходя мимо зеркала, подмигнуть изображению, без театрального наигрыша, просто потому что приятно видеть совладельца бесценного дара, ни за что ни про что свалившегося на голову; ведь рождение — подарок, игрушка, приключение, и одновременно — судьба?..

«Не обманывай себя, зачем наделять эту таинственную незнакомку всеми достоинствами! Другое дело, те чудеса, которые она выделывала своими выпуклостями, но при чем тут нежность? Просто здоровенная баба!.. Нет, я уверен, она нежна, умна врожденным умом, у нее такой взгляд… Не сочиняй, нужен ты ей — не прост, нервен, и занимаешься черт те чем, безумными идеями…»

 

 

7

 

— Безумными, конечно, но… в самых безумных-то и встречается зерно… — с удовольствием говорил Аркадий.

Он высыпал чаинки из пакета на ладонь и внимательно рассматривал их, потом решительно отправил в чайник, залил кипятком.

— Возьмем тривиальный пример… я-то не верю, но черт его знает… Вот это парение тел, о котором давно талдычат… Тут нужна синхронность, да такая… во всей вселенной для нее местечка не найдется, даже размером с ладонь! Шарлатанят в чистом виде, в угоду толпам, жаждущим чуда. Никакой связи с интуицией и прочим истинным парением. Коне-е-ечно, но…

Он налил Марку чаю в глиняную кружку с отбитой ручкой и коричневыми розами на желтом фоне — найденная в овраге старой работы вещь, потом себе, в большой граненый стакан с мутными стенками, осторожно коснулся дымящейся поверхности кусочком сахара, подождал, пока кубик потемнеет до половины, с чувством высосал розовый кристалл, точным глотком отпил ровно столько, чтобы смыть возникшую на языке сладость, задумался, тянул время… и вдруг, хитровато глядя на Марка, сказал:

— Но есть одно «если», которое все может объяснить. И даже ответить на главные вопросы к жизненной силе: что, где, зачем…

— Что за «если»?

— Если существует Бог. Правда, идея не моя.

Марк от удивления чуть не уронил кружку, хотя держал ее двумя руками.

— Да, Бог, но совсем не тот, о котором ведут речь прислужники культа, эти бюрократы — не богочеловек, не седой старикашка, и не юноша с сияющими глазами — все чепуха. Гигантская вычислительная машина, синхронизирующий все процессы центр. Тогда отпадает главная трудность…

Аркадий, поблескивая бешеными глазами, развивал теорию дальше:

— Любое парение становится возможным, начиная от самых пошлых форм — пожалуйста! Она распространяет на всю Землю свои силы и поля, в том числе животворные. И мы в их лучах, как под действием живой воды… или куклы-марионетки?.. приплясываем, дергаемся… Не-ет, не куклы, в том-то  все дело.

Все источники света горели в тот вечер необыкновенно ярко, лысина старика отражала так, что в глазах Марка рябило, казалось, натянутая кожа с крапинками веснушек колышется, вот-вот прорежутся рожки… и что тогда? Не в том дело, что страшно, а в том, что система рухнет — или ты псих, чего не хочется признавать, или придумывай себе другую теорию… Безумная идея — вместо ясного закона в центр мироздания поместить такую дикость, и мрак!

— Аркадий… — произнес юноша умоляющим голосом, — вы ведь, конечно, шутите?..

— Естественно, я же физик, — без особого воодушевления ответил Аркадий.

Он еще поколыхал лысиной, успокоил отражения, и продолжал уже с аргументами, как полагается ученому:

— Тогда понятна вездесущность, и всезнайство — дело в исключительных энергиях и вычислительных возможностях. Вот вам ответы на два вопроса — что и где. Идем дальше. Она не всемогуща, хотя исключительно сильна, а значит, возможны просчеты и ошибки, несовершенство бытия получает разумное объяснение. И главное — без нас она не может ни черта осуществить! И вообще, без нас задача теряет интерес — у нее нет ошибок! Подумаешь, родила червя… Что за ошибки у червя, кот наплакал, курам на смех! А мы можем — ого-го! Все правильно в этом мире без нас, ей решать тогда раз-два и обчелся, сплошная скука! А мы со своей свободной волей подкладываем ей непредсказуемость, как неприятную, но полезную свинью, возникают варианты на каждом углу, улавливаете?.. Становится понятен смысл нашего существования — мы соавторы. Наделены свободой, чтобы портить ей всю картину — лишаем прилизанности и парадности. Создаем трудности — и новые решения. Своими ошибками, глупостями, подлостями и подвигами, каждым словом подкидываем ей непредвиденный материал для размышлений, аргументы за и против… А вот в чем суть, что значат для нее наши слова и поступки — она не скажет. Абсолютно чистый опыт — не знаем, что творим. Живи, как можешь, и все тут. Вот вам и Жизненная Сила! Что, где, зачем… Что — машина, излучающая живительное поле. Где — черт-те знает где, но определенно где-то в космосе. Зачем? Вот это уж неведомо нам, но все-таки — зачем-то!

 

8

 

Марк слушал со страшным внутренним скрипом. Для него природа была мастерская, человек в ней — работник, а вопрос о хозяине мастерской не приходил в голову, вроде бы имущество общественное. Приняв идею богомашины, он почувствовал бы себя униженным и оскорбленным, винтиком, безвольным элементиком системы.

— Ну, как, понравилась теория? — осведомился Аркадий.

Марк содрогнулся, словоблудие старика вызвало в нем дрожь и тошноту, как осквернение божества у служителя культа.

— Он шутит… или издевается надо мной? — думал юноша. — Вся его теория просто неприлична. Настоящие ученые знают непоколебимо, как таблицу умножения: все реальные поля давно розданы силам внушительным, вызывающим полное доверие. Какая глупость — искать источник жизни вне нас… Это время виновато, время! Как только сгустятся тучи, общество в панике, тут же собирается теплая компания — телепаты, провидцы, колдуны, астрологи, мистики, члены всяческих обществ спасения — шушера, недоноски, отвратительный народец! Что-то они слышали про энергию, поля, какие-то слухи, сплетни, и вот трогают грязными лапами чистый разум, хнычут, сучат ножонками… Варили бы свою средневековую бурду, так нет, современные им одежды подавай!..

— Ого, — глядя на Марка, засмеялся Аркадий, — чувствую, вы прошли неплохую школу. Кто ваш учитель?

— Мартин… биохимик.

— Вот как! — высоко подняв одну бровь, сказал Аркадий, — тогда мне многое понятно.

Он рассмеялся, похлопал юношу по рукаву: — Ну, уж, и пошутить нельзя. Теперь многие увлекаются, а вы сразу в бутылку. Разве мы не вольны все обсуждать?.. А Мартина я знал, и хочу расспросить вас о нем — завтра, завтра…

 

 

 

 

 

Глава шестая

 

1

 

С тех пор как директором стал Глеб, то есть, с незапамятных времен, Институт столько раз перестраивали, расширяли, пристраивали к нему то смехотворные сарайчики для подопытных кур, то гаражи, то монументальные корпуса с неясным назначением, то удлиняли коридоры, то замуровывали их, потом долбили ломами, взрывали… что лет через сорок первоначальный замысел был похоронен вместе с проектировщиками, и никто уже не мог охватить единым взглядом все сооружение. Даже собрать его обитателей вместе стало трудным делом — на переговоры уходили недели. Поэтому чаще собирались кучками в углах и тупиках, где по традиции стояло креслице для отдыха, светилось окошко, заклеенное промасленной бумагой с нарисованным на ней прекрасным пейзажем в старокитайском стиле. Что же там, за окошком, какой еще кривоватый коридор, или узкий лаз в новую пристройку, или хромая лестница в подвальную глушь… — никто не знал.

Глеб давно понял необъятность своих владений, а также характер большинства обитателей, предпочитающих ютиться в своих замшелых углах, только бы не выходить на простую и понятную коридорную систему первых парадных этажей. Справедливости ради надо сказать, он так поставил дело, что от голода здесь никто не умирал, разве что от тоски по истине, но кто же в такой благородной смерти виноват. На каждом углу стояли лавчонки, киоски, прилавки, буфеты, тут же, не прерывая важного исследования, можно было купить кусочек говяжьей печени, поджарить его на газовой горелке, сменить проеденные кислотой брюки, испытать самое дефицитное противозачаточное средство, и даже жалобы поступали в дирекцию, что канализация то и дело забивается этими нерастворимыми приспособлениями. Остановить строительство было равносильно гибели: Институт зачислили бы в неперспективные, и судьба директора была бы решена. Поэтому здесь ни от чего не отказывались, днем и ночью встречали обозы с нужным и ненужным добром, вызывали обитателей ближних и дальних коридоров, уговаривали — возьми, пригодится… Те открещивались — некуда, незачем… Наконец, все невостребованное и непристроенное отвозилось в овраг и сваливалось, туда же сбрасывали все, что оставалось от умерших, пропавших или уехавших людей — мебель, одежду… Время от времени возвращались люди, которых давно забыли. Глеб, как только узнавал о прибывшем, тут же забрасывал его в качестве десанта на новые этажи, чтобы не смущал души оседло живущих.

Могут возникнуть вопросы, например, откуда берется все, что привозили сюда нескончаемым потоком? Не знаю. Конечно, любой источник изобилия не вечен, но жизнь коротка, и многое представляется нам незыблемым и постоянным, нам, мыслящим мотылькам, простите за плагиат. И, может быть, я несколько преувеличиваю то, что происходило в этом здании, но одно могу сказать определенно — здесь такое имело место, о чем Марк и не подозревал.

 

2

 

От входа и темного низкого вестибюля с заклеенными газетной бумагой окнами, от стола с одинокой сгорбленной фигурой вахтера, вели две дороги. Дверей-то было много, но какие-то странные, Марк потом сообразил — без дверных ручек. А эти две были раскрыты настежь, и звали. Особенно одна — ослепительно светилась, оттуда доносились взрывы смеха, теплая волна гнала в ноздри Марку запахи жареного мяса и свежей сдобы. За второй открытой дверью виднелся коридор со многими свинцового цвета дверями, и Марк, конечно, свернул на свет и запах.

Перед ним огромное помещение со столиками, много хорошо одетых дородных мужчин с табличками на груди. «Конференция, — догадался Марк, — до чего роскошно кормят!..» Ему стало стыдно за пыльные брюки с пузырями на коленях, заросшие щетиной щеки, осанку, походку, за все, о чем обычно не вспоминал, считая недостойным внимания. Он попятился, и у самого выхода заметил боковую дверь с надписью «Инспектор» и черной стрелкой в небо. Туда вела лестница со стертыми ступенями, такую он помнил по Университету — студенты шаркали сотни лет, вымаливая зачеты.

Пройдя несколько пролетов, он уперся в дверь, открыл и оказался в скромном помещении, недавно отремонтированном. В глубине сидела женщина лет сорока с убедительными признаками пола. Она быстро разобралась в сбивчивых объяснениях Марка — то ли берут, то ли нет, ничему не удивилась, записала, посоветовала на нижний буфет не надеяться — приемы иностранцев, обмывка корочек… Марк презирал этот жаргончик, а также диссертации, защиты, речи, приемы, банкеты и прочий околонаучный мусор, но сейчас промолчал, его не спрашивали.

— Штейн на четвертом. В конце года отчет на этаже, потом на секции, а дальше, смотришь — и сюда угодите… — она указала пухлым пальцем себе под ноги. Оттуда рвался сытый хохот мужчин и звонкие как рыдания голоса дам, доносились отдельные слова на иностранных языках.

— Хотя подождите… — она задумалась, заглянула в отрывной календарь. — Штейна нет. Командировка, вернется к четвергу. Вот вам пропуск, погуляйте пока по этажам, познакомьтесь с людьми, они у нас особенные… — Она тонко улыбнулась.

— Выдам-ка я вам сразу… Уверена, вы у нас осядете. — Порылась в ящике стола и вытащила пробку от раковины на цепочке. — Распишитесь. Теперь все, желаю удачи.

Она еще раз улыбнулась, уже отрешенно, мысли ее были внизу, встала, порхнула к двери, а ему указала в другую сторону. В глубине помещения он нашел другую лестницу, ведущую вниз, и опять оказался на первом этаже, в полутемном коридоре со множеством дверей.

Его, конечно, расстроила отсрочка, продление неизвестности, трещина поперек скоростного шоссе, по которому он приготовился шпарить изо всех сил. Но, подумав, он решил не расстраиваться, а потратить эти несколько дней с пользой, не спеша осмотреть Институт. И двинулся, сжимая в одной руке драгоценную бумажку — пропуск, в другой драгоценную пробку с цепочкой… пошел, считая двери, ожидая, что вот-вот обнаружится нужная ему лестница наверх.

 

3

 

Марк нюхом чуял — двери все казенные, не милые его сердцу, из-под которых, будь хоть самая малая щелочка, попахивало бы каким-нибудь дьявольским снадобьем, ипритом, или фосгеном… или мерцал бы особенный свет, сыпались искры, проникал через стены гул и свист, от которого становится сладко на душе — это делает свое дело суперсовременный какой-нибудь резонатор, или транслятор, или интегратор, и в мире от этого каждую минуту становится на капельку меньше тьмы, и на столько же больше света и разума.

Нет, то были свинцовые двери, за ними шел особый счет, деньги делились на приборы, приборы на людей, а людям подсчитывали очки, талоны и купоны. Бухгалтерия, догадался Марк, и ускорил шаг, чтобы поскорей выйти из зоны мертвого притяжения; казалось, что слышится сквозь все запоры хруст зловещих бумажек.

И вдруг коридор огорошил его — на пути стена, а в ней узкая дверка с фанерным окошком, в которое, согнувшись, мог просунуть голову один человек. «Касса?» — с недоверием подумал Марк, касс ему не приводилось еще видеть, денег никто не платил. Стипендию выдавали, но это другое: кто-то притаскивал в кармане пачку бумажек, тут же ее делили на всех поровну, чтобы до следующего раза «никакого летального исхода» — как выражался декан-медик, главный прозектор, он не любил вскрывать студентов.

Делать нечего, Марк потянул дверь, вошел в узкую пустую конурку, а из нее проник в большую комнату. Там сидели люди, и все разом щелкали на счетах. Марк видел счеты на старых гравюрах и сразу узнал их. Вдруг в один миг все отщелкали свое, отставили стулья, завился дым столбом. Перерыв, понял Марк, и двинулся вдоль столов к выходу, за которым угадывалось продолжение коридора. Его не замечали до середины пути, тут кто-то лениво обратился к нему с полузабытым — «товарищ… вы к кому?..» и сразу же отвернулся к женщине в кожаной куртке, мордастой, с короткой стрижкой, Марк тут же окрестил ее «комиссаршей». Комиссарша курила очень длинную сигарету с золотой каемкой, грациозно держа ее между большим и указательным пальцем, и если б не эти пальцы, мясистые как сардельки, она была бы копией одной преподавательницы, которую Марк обожал и ненавидел одновременно — умела также ловко курить в коридоре, пока он, студент, выяснял, какие соли и минералы она тайком подсыпала в его пробирку, это называлось качественный анализ. Подойдешь к ней — хороша! — уговариваешь — «это? ну, это?.. откройся!…» а она лениво щурится, сытая кошка, с утра, небось, наелась, — и молчит, и снова идешь искать катионы и анионы, которые она, без зазрения совести, раскидала ленивой щепотью…

 

4

 

Номера продолжались, но двери стали веселей, за ними слышались знакомые ему звуки. Эти особые, слегка запинающиеся, монотонные, как бы прислушивающиеся к бурчанию внутри тела голоса, конечно же, принадлежали людям, чуждающимся простых радостей жизни и предпочитающим научную истину ненаучной. Не глядя друг на друга, упершись взорами в глухие доски, они, как блох, выискивали друг у друга ошибки, невзирая на личности, и, окажись перед ними самая-пресамая свежая и сочная женская прелесть, никто бы не пошевелился… а может раздался бы дополнительный сонный голос — «коллега, не могу согласиться с этим вашим «зет»… И словно свежий ветер повеял бы — ухаживает… А коллега, зардевшись и слегка подтянув неровно свисающую юбку, тряхнув нечесаными космами — с утра только об этом «зет» — порывисто и нервно возражает — «коллега…» И видно, что роман назрел и даже перезрел, вот-вот, как нарыв, лопнет… Но тут же все стихает, поскольку двумя сразу обнаружено, что «зета» попросту быть не может, а вместо него суровый «игрек».

Здесь меня могут гневно остановить те, кто хотел бы видеть истинную картину, борения глубоких страстей вокруг этих игреков и зетов, или хотя бы что-то уличающее в распределении квартир, или простую, но страшную историю о том, как два молодых кандидата наук съели без горчицы свою начальницу, докторицу, невзирая на пенсионный возраст и дряблое желтое мясо… Нет, нет, ни вам очередей, ни кухонной возни, ни мужа-алкоголика, ни селедки, ни детей — не вижу, не различаю… Одна дама, научная женщина, как-то спросила меня — «почему, за что вы так нас не любите?» Люблю. Потому и пишу, потому ваша скромность, и шуточки, и громкие голоса, скрывающие робость перед истиной, мне слышны и знакомы, а ваша наглость кажется особенной, а жизнерадостность ослепительной, и чудовищной… Именно об истине думаю непрестанно, и забочусь, преодолевая свой главный порок — как только разговор заходит о вещах глубоких и печальных, меня охватывает легкомысленное веселье, мне вдруг начинает казаться, что в них не меньше смешного и обыкновенного, чем во всех остальных — несерьезных и поверхностных делах и страстях.

 

5

 

Марк шел и шел по пустынному коридору, а лестницы все не было. Он решил постучаться в любую дверь, спросить, где же поднимаются на верхние этажи. Он стукнул. после долгой возни ему открыли. На пороге стоял высокий костлявый человек, он сделал приглашающий жест и пропустил гостя в помещение. Оставив без внимания вопрос о лестнице, он приблизил к Марку длинное узкое лицо, и, стараясь дышать осторожно и неглубоко, спросил:

— Существует ли Жизненная Сила  с точки зрения физики?

Подумал, и ответил сам:

— Не уверен.

Дыхание его все же не оставляло сомнений, также, как и нос, и увесистые мешки под глазами. Марат, вечный аспирант отдела фундаментальных величин, занимался серьезнейшим делом — раскапывал цифры, составляющие одну из мировых констант, подбирался уже к десятому знаку после запятой. Он постоянно жил в напряжении и страхе — вдруг за очередным знаком обнаружатся признаки недолговечности, неустойчивости жизни?.. Больше-меньше на единичку — и все пойдет колесом, атома целенького не найдешь, не соберешь, что уж тут говорить о нежных капризных молекулах… Теперь он готовил к опыту новый прибор. Он собрал его из лучших частей самых современных японских и американских приборов, и в случае удачи надеялся сразу вырвать из неизвестности два-три знака. И в то же время боялся сдернуть одеяло с истины, печаль сквозила вдоль и поперек его узкого лица с рассекающим пространство носом. Он немного принял, чтобы поддержать отчаянность в душе, и был не один.

За столом сидел, опустив щеки в ладони, его учитель, Борис, крупный теоретик, “предводитель дохлых крыс», как называли его завистники — невысокий мужчина лет пятидесяти, серый, тонкий, но с пузиком… мутные очи, отрешенность взгляда, короткий лоснящийся носик… ниже носа лицо быстро сходило на нет. Он, как и Марат, был в синем халате, продранном на локтях. Борис давно пришел к убеждению, что все существующее вытекает из одного уравнения: стоит только подставить в него точные значения нескольких констант, как будут получены ответы на все вопросы. Поэтому он с нетерпением ждал от Марата новых и новых знаков, уточняющих нужные ему числа. Каждый раз не хватало одного-двух, и он постоянно науськивал своего аспиранта, а тот без устали подкручивал свой прибор, и нужно было видеть, как лихо справлялся с тем или иным винтом.

Узнав дорогу, Марк обратился к выходу, но хозяева решительно воспротивились, пошли вопросы, что думает гость о последнем знаке, устойчива ли жизнь в свете такой-то статьи… Марк был далек от этой суровой проблематики, подкапывающей краеугольные камни. Ему казалось, что если жизнь существует, то значит, ей разрешено быть, как же без разрешения…

— Может и без, если недолго. Жизненная Сила еще не такое может… скажем, за счет локального фикуса… — уныло промолвил Борис.

— Фокуса?.. — почтительно переспросил Марат.

— Нет, фикуса! Я смотрю, ты современное не читаешь, не знаешь даже моих теорем. — Борис истерически рассморкался. — Завтра, надеюсь, не подведешь, мне бы еще знака два-три…

Вот-вот подсохнет чудо-клей, которым Марат присобачил японскую деталь, она позволит им продвинуться дальше.

Марку стало скучно. Он не понял сути разговора, однако здоровый инстинкт подсказывал ему бежать из этой трясины не оглядываясь.

Но тут произошло неожиданное. Марат спросил:

 — Вас интересует Парение?.. вы упомянули…

— Смотря в какой смысле… — нерешительно ответил Марк, он боялся опошления высокой идеи.

— А мы сейчас посмотрим, посмотрим… — Марат подскочил к какому-то блоку, — это не Vis Vitalis, это небольшое дельце, айн момент!

— Пусть, — тоскливо подумал Марк, — пусть издевается, перетерплю, если момент…

— Секундочка… — сквозь зубы пропел Марат, он держал во рту проволочку, одной рукой что-то подкручивал, другой подергивал, левая нога ерзала меж двух педалей, правая не знала, что делает левая, но, кажется, была готова надавить на красную кнопку на главном пульте. Он действовал, слившись с любимым чудищем в единый организм.

— Как все удобно устроено, — подумал Марк, — вот что значит природный дар, не то, что ты — руки-крюки.

Вспыхнула ослепительная лампочка, и Марк услышал: — Невозможно по техническим причинам — нет такого горючего.

 В глубоком недоумении, он поблагодарил, попятился, и вышел.

 

6

 

Борис и Марат продолжили дело, прерванное появлением Марка. Придерживая пузико, Борис осторожно наклонился и вытащил из-под стола большой химический стакан с разведенным спиртом. Он где-то вычитал, что наилучшее действие оказывает 70%-ная жидкость, и с тех пор они разводили. Ритуал происходил в конце дня или перед обедом, и делу не мешал.

— Все правильно, — торжествующе сказал Марат, имея в виду отсутствие конкурентов. Приятно сознавать себя первыми в джунглях науки, с мачете в руках, прорубающими путь другим.

Борис кивнул, он не сомневался в Марате. Он радовался, что когда-то верно выбрал направление, и пошел, пошел… не оглядываясь, не встречая по пути ни единого человека. Он верил в уравнение неописуемой красоты, оно висит над миром как фантастический остров, источая свои милости людям в виде миллиардов решений по всем вопросам. Иногда, в снах, оно представлялось ученому сверкающей светом сетью, ажурной и в то же время плотной… по ее хрустальным нитям, текли к нам приказы, мгновенно воплощаясь в материю.

Марат твердой рукой разлил жидкость по стаканчикам, они не спеша выпили, и задумались — предстоял тяжелый день.

— Что у него с горючим? — рассеянно спросил Борис. -Куда он собрался?

— Куда все, — подумав, ответил Марат, — а если повезет, то в Штаты.

Если дело не касалось уравнения, Борис не слушал: то, что предопределено, все равно свершится. Точно также его не волновало, что есть, где спать, во что одеться — брюки на теле, и ладно. Контакты с существами иного пола он отвергал. Марат старательно подражал шефу, но не мог подавить пристрастия к пышнотелым лаборанткам, надеялся на свадьбу, после диссертации, конечно. «Тебе бы еще парочку знаков… » — задумчиво говорил Борис. Этих знаков постоянно не хватало.

Они снова разлили и выпили.

 — Как же ты… — вдруг медленно сказал Борис, — а клей?.. Что же ты ему намерил, пустая голова?..

— Разве я мерил? — не понял Марат. Спирт действовал на него странным образом. — А что я ему сказал?..

Клей, стиснутый двумя шероховатыми поверхностями, медленно застывал. Теперь ничто не помешает сделать новый шаг: взмах мачете — и впереди простор.

 

 

7

 

Тем временем дома, в своей научной каморке Аркадий трясущимися руками заливал в кювету последние капли раствора, все, что осталось у него от двухмесячных усилий, ужасной неблагодарной химической каторги. Благополучно добравшись до красной черты, ниже которой раствору опускаться запрещено, он облегченно вздохнул — хватило… зажал отверстие потемневшим от кислот корявым пальцем, перевернул сосудик, потряс его, и как жертвоприношение понес к японскому ящику. Отодвинул заслонку и аккуратно вложил кювету в ячейку прибора. Тот отозвался негромким звоном — понял вопрос, и тут же, не удосужившись призадуматься, с насмешливым звяканьем выбросил из недр клочок плотной желтоватой бумаги с множеством цифр. Аркадий подобрал весть, вгляделся — опять! Опять знакомая уклончивость, присущая иностранной технике — то мало, видите ли, ему информации, то недостаточна концентрация, то примеси затуманивают нежные японские мозги…

Теперь все начинать сначала. Аркадий сидит, уставившись на кучу грязной посуды — единственный достоверный результат его долгих усилий. Вот чем веселый физик отличается от малахольного химика — не знает этой гнусной унизительной обязанности выгребать за собой горы грязи в самые тяжелые минуты поражений и неудач.

Аркадий, оставь химию в покое! И рад бы, я же физик… но без химии в жизни не поймешь ни черта!

 

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

1

 

Топливо, видите ли… идиоты… Марк покрутил головой, поминая острым словом двух выживших из ума алкашей и их бессмысленное, с его точки зрения, сооружение. Коридор казался ему еще более глухим и угрюмым местом, чем раньше, хотя теперь он знал дорогу наверх. Зря расстраиваешься, этот путь совсем не самый худший. К примеру, широкий и светлый коридор Бутырской тюрьмы, он все-таки хуже. Или взять пропахшие тухлой сельдью черные ходы универмагов, что, они лучше? Или коридоры общежитий с разъезжающими по ним на самокатах малолетними преступниками?.. Марк, не умея долго горевать, вспомнил Аркадия — ведь старик предупреждал — бедняги… Надо признать: было что-то великодушное в этой темной парочке, он им кто? — случайный, чужой, а они — пожалуйста, от всей души, прибор включили, выдали прогноз… Ему стало неудобно за свое высокомерие, кривую усмешку, подмывающее желание тут же высказаться, сравнять с землей, чуть что не по нем…

Резко хлопнула дверь, и в коридор вышла молодая женщина в джинсах и чем-то воздушном выше пояса, ее появление сразу прервало самоедство Марка. Она оказалась впереди на пару шагов, но не обернулась, хотя, конечно, заметила присутствие молодого человека. Я вам о странном флирте, о небрежной прическе и кривой юбке, заигрываниях через «зет» и «игрек», а тут сама сексуальная революция вырвалась из тесной комнаты на свободу.

Марк шел за ней, механически передвигая ноги, сочувствуя каждому из продольных и поперечных движений, которые совершала джинсовая известная всеми миру ткань. Эти сдвиги, следуя закону резонанса, вызывали в его впечатлительной душе пики и всплески, и не только в душе, но и во всем теле, вот уж истинно признак молодости. Будь он поопытней. усмотрел бы в этих сложных движениях чрезмерную старательность, присущую провинциалке, в них было что-то заученное и наивное, легкости не хватало, слегка иронического взгляда — вот как я его… Простая девочка, неопытная и любопытная, вышла в коридор не случайно — движение и громкий разговор по соседству пробудили многих дремлющих, кто про буфет вспомнил, кто про дом, кто взволновался — зачем незнакомец, не было бы беды… Началось шушуканье, уши влипали в стены…

Девушка подошла к одной из дверей, оглянулась. В ее взгляде было любопытство — увенчались ли ее старания успехом?.. Она заметила — даром не пропали, и, довольная, скрылась, а Марк пошел дальше.

 

2

 

Видение вывело его из равновесия, но не так сильно, как в столовой. Он знал, что с молодыми девицами необходимы долгие переговоры, отвлекающие от дел свидания, а он сейчас не должен так поступать. С той, подавальщицей, все могло быть ясней, проще, но как подступиться…

Коридор стал выкидывать странные штуки — то устремится вверх, так, что приходится карабкаться, преодолевая скольжение по стертому до блеска линолеуму, то устремляется вниз с угрожающей быстротой… И за очередным углом открылась картина, которая могла разве что присниться, и то человеку, что-то знающему о знаменитом африканском кратере, в котором пасутся стада жвачных зверей.

Перед ним провал шириной метров сто, внизу зияние, рваные камни, чернота, блеск стоячей воды, туман от удушливых испарений. Наверху — чистое сияние, остатки крыши, скрученные неведомой силой стальные прутья… По краю кратера меж бетонных блоков и груд кирпича вилась тропинка, по ней, один за другим, уходили на обед сотрудники, минуя официальный выход — до перерыва оставалось немало. По ту сторону провала находилась другая часть здания, и лестница, ведущая наверх. Онемев и оглохнув, Марк наблюдал величественное явление, почти природное по своему масштабу, и только через некоторое время почувствовал, что его настойчиво дергают за рукав. Оглянувшись, он увидел у самого края пропасти в уцелевшей стене дверцу, из нее просовывалась пухленькая ручка, и время от времени мелькала голова, заросшая волосами, похожими на шерсть бурундука.

— Сюда, прошу вас… — шептал ему человек в стене.

Марк протиснулся в дверцу и оказался в тесной каморке, чудом уцелевшей при крушении… или взрыве?.. а может метеорит обрушился на храм науки?.. Перед ним небольшого роста жирный человечек, горбатый от сала на загривке, действительно, напоминающий бурундука, но лишенный жизнерадостности, присущей этому симпатичному зверьку.

 

3

 

Бурундук, его звали Зиленчик, был по профессии геронтологом, проще сказать, посвятил жизнь теориям, объясняющим широко известный процесс, поражающий всех без исключения живых существ. Он исследовал старение. К этому его побуждал постоянный страх перед неизбежной смертью: он искал любые способы и лазейки, чтобы отодвинуть неприятное событие. Эгоистическое чувство, насыщенное подлинной страстью, принесло свои плоды — Зиленчик собрал в необъятных книгах все, что когда-либо говорилось о старости и смерти, не упустив ни одну из теорий: он не мог позволить истине улизнуть по малоприметной тропинке, обложил ее со всех сторон. Всегда один — он избегал нервных потрясений, всегда молчалив, ненавязчив по отношению к начальству, он ничего не имел своего, кроме заросшей рыжей шерстью головы и простого карандаша, который в случае надобности обгрызал зубами.

Весь в теориях, он жил в Институте незаметно и бедно, но беспечально, лет двадцать, и жил бы так с удовольствием дальше, если б не предательский случай. Хотя, как сказать, может, случайным счастьем были именно эти десятилетия, а конец покоя закономерностью?.. Теперь он жаждал высказаться, оправдаться, все объяснить — и нашел благодарного слушателя. Марку хотелось знать все, что происходило в его новом доме. Свое жилье он считал убежищем, а дом непременно должен быть здесь.

— Странно, мне досконально описали путь наверх, и ни слова об этом… явлении… Когда это случилось?

— Кажется, всегда… — рассеянно ответил геронтолог, и, спохватившись, добавил: — На прошлой неделе, что ли… Впрочем, не знаю, словно вечность утекла. А до этого здесь было неплохо…

 

4

 

Действительно, задумано было на славу — проект английский, мебель финская, приборы японские и американские… а у порога кубышечка Руфина, начальница отдела кадров. Она появлялась в критические минуты, когда ученый, пытаясь прошмыгнуть в Институт, делал вид, что вовсе не опаздывает, складывала губы сердечком и жеманно здоровалась; это означало, что опоздавшего ждут крупные неприятности… Второй по значению женщиной считалась Агриппина, она когда-то была завхозом, а стала заместителем директора по общим вопросам. Агриппина была в два раза выше Руфины и в три толще, что кажется невозможным, пока не увидишь их вместе. Несмотря на разные размеры, они были подругами, говорили одинаковыми тихими и тонкими голосами, и вокруг них постоянно возникали водовороты сотрудников. Руфина отвечала перед Глебом за то, чтобы каждый сотрудник знал свое место, Агриппина за все остальное имущество. Но была и третья дама.

Она располагалась в комнате с красивым окном на лес и поляны. О существовании комнаты за кабинетом академика знали многие, но упоминать ее считалось неприличным. Приходя оттуда, сотрудники говорили — «вызывал инспектор…» и все понимали, откуда они идут. Там сидела широкобедрая и голубоглазая Оленька, последняя любовь Глеба, и вершила всю дальнобойную политику Института. Из комнаты вела лестница вниз, у черного хода ждал лимузин академика. Иногда Оленька уставала от руководства, призывала к себе молодых и перспективных сотрудников, и говорила им печально:

— Ах, как трудно нынче стало управлять Институтом…

 

5

 

— А как же Глеб? — захотел узнать Марк, — разве не он управляет?

Оказывается, путешествуя по заграницам и неся свет науки в развивающиеся страны, Глеб редко бывал дома. И только благодаря Оленьке и двум другим, преданным директору женщинам, жизнь текла размеренно, люди работали, не замечая дня и ночи, окна пылали, телефоны трезвонили…

Директор появлялся неожиданно и с блеском. В вестибюль вбегали два молодца, метали на пол ковер, красный с золотом, спешили дальше, метали второй сверток на лестницу… И сразу за ними стремительным шагом, засунув руки в карманы лилового манто, раскланиваясь и улыбаясь, шел рослый худощавый мужчина с лихими усами какого-нибудь испанца, или итальянца…

Опять! Чтобы больше не возвращаться к постылой теме, повторяю: Глеб не был евреем, и если кому-то кажется, то — нет! Все, кому следовало, знали… и так далее. Глеб другой, он не Марк, не Зиленчик, он свой.

Уезжал академик, и в центральном изысканной буфете собирались три его дамы, летали между ними официантки, все снова шло своим чередом.

 

6

 

Как мог обрушиться такой прочный, годами установленный порядок, погаснуть ночные окна, замолчать телефоны?.. какую роль здесь мог сыграть неприметный никому ученый, далекий от политики? Марк не может понять. Он вообще историю не понимает: она удивительно ловко трактует то, что было — сегодня так, завтра наоборот… В химии так не бывает, и даже в биологии крайне редко. Он и семейную-то историю не знал, кто дед, кто прадед, и события своего несложного прошлого путал и перевирал в угоду минутному настроению: ему казалось, что в прошлом был только мрак или полумрак, а все лучшее происходит сейчас, и в будущем станет еще прекрасней, и светлей… История, будь то жизнь целого народа или отдельный случай, вообще ведет себя странно — то никакими силами не сдвинешь с места, то наоборот, наступает момент, когда важно каждое слово, взгляд, жест…

Долгие годы Зиленчик оставался незаметной для академика фигурой, пока на каком-то важном заседании Глеб не высказался таким образом, что пути этих разных людей пересеклись. Он и раньше выступал с подобными речами, и ничего в судьбе геронтолога от этого не менялось, а теперь словно шестеренки зацепились.

В то время была модной теория программированной смерти. В ее основе лежало убеждение, что в каждом живом организме имеется особый выключатель с часовым механизмом, постоянно тикающий, готовый по собственному сигналу спустить с цепи страшные силы уничтожения; смерть, таким образом, оказывалась не только неизбежной, с чем, скрепя сердце, приходится смириться, но и назначенной на такой-то день и час, а это уж слишком!

По причине своего крайнего жизнелюбия Глеб эту теорию презирал. Она вызывала в нем бешеную злобу, что естественно для сильной биологической особи, выжившей в сложных обстоятельствах… После доклада, в котором он зловредную лженауку в очередной раз закопал и на могилу плюнул, ему рассказали, что в его собственном Институте трудится ученый, который с ним согласен уже много лет.

Действительно, то был редкий случай, когда Зиленчик не просто дрейфовал в море фактов под напором изменчивого ветра теорий — он был определенно против! Как мог он допустить, чтобы в его любимом пухлом тельце гнездилась такая гадость, мина замедленного действия!.. Так эти двое, один от большого жизнелюбия, другой от ужаса перед запланированным исходом, встретились и встали рядом.

 

7

 

Людям неопытным, как наш юноша, трудно поверить, что личные симпатии и пристрастия ученого играют столь важную роль. А вот и да! Даже высокого полета спецы одни факты презирают, а другие никогда не забывают приводить в защиту своих теорий. Просто наиболее талантливые по наитию симпатизируют истине, которую чувствуют под нагромождениями любых фактов… Но это между прочим, главное, что между академиком и ученым возникла горячая симпатия. В результате дружбы Глеб промчался по всему миру с оглушительным успехом, с глубочайшим докладом, а много лет не имевший пристанища Зиленчик получает каморку на первом этаже, недалеко от бухгалтерии. Теперь его просьбы легко доходят до руководящих комнат. Зиленчик счастлив, он не кривя душой оказался в фаворитах, случай немыслимый в иные времена, когда пусть совпадающее мнение, но высказанное с излишней самонадеянностью, могло оказаться роковым.

— Чем же до этого занимался Глеб?.. — Марку казалось, что академик всегда решал мировые проблемы. И, конечно, с позиций физики. Он представил себе картинно подбоченившегося красавца, подкручивающего ус — «я, как физик…»

— Вы правы, он всегда занимался одним и тем же — плыл по течению, — со вздохом сказал Зиленчик, — а я не сумел, только попробовал, и сразу нахлебался. Нельзя быть фаворитом безнаказанно. А смерть глупо программировать. У нее столько поводов, причин, и способов по каждому поводу высказаться, что ей особые приказы не нужны. Недолго я радовался… Да, счастье единомыслия оказалось эфемерным — в один из приездов, глубокой ночью академика хватил удар. Оленька, случайно оказавшаяся на месте, в панике призвала шофера, дежурившего у черного хода. Чтобы не было кривотолков, они кое-как одели негнущееся тело, спустили в лимузин, примчали к дому, дотащили до квартиры, и тогда уж вызвали врачей… Глеб остался жить, прикованный к постели и потерявший дар речи. Вот так в один момент происходит поворот истории, а за ним шлейфом тянутся последствия.

— Когда это было? — в очередной раз спросил юноша.

— Года два, или три тому… я думаю… Все смешалось, смутное время, — вздохнул Зиленчик.

— И что же было дальше? — спросил Марк.

 Хронология все больше беспокоила его. Он, конечно, заметил и другие следы разрухи и запустения на этаже, но принял их за обычный беспорядок, к которому уже привык за несколько дней. Но теперь он ничего не понимал. При чем эта нелепая история, какую роль в ней может играть почтенная теория старения? и как это все связано с зияющей очевидностью — провалом в центре могучего здания? Так что же дальше?

 

8

 

А дальше на смену просвещенной монархии пришел полный произвол.

Буквально на второй день после директорского паралича появился этот малый, принесший геронтологу столько бед: в царственных покоях возник двухметрового роста детина по кличке  «Лев». Конечно, он не из воздуха сгустился, давно мелькал по этажам, все приближаясь к приемной академика. Он путался под ногами годами, верный ученик, помощник… торчал за спиной, дышал в шею, и, наконец, почувствовал — настало время!

— У вас есть ученики? — обратился Зиленчик к Марку, не заметив вопиющей молодости собеседника.

 — Откуда? — Марк был ошарашен, он сам только что был учеником, и мечтал снова им стать, только бы нашелся подходящий учитель.

— Так вот, берегитесь, особенно прилежных и верных, которые идут по стопам. Этим обязательно нужно вытолкнуть вас, чтобы продолжить дело.

Самозванец, верзила с лицом грубым и щетинистым, волосами длинными и сальными, падающими на модный пиджак, был отвратителен и страшен. Однако, сын трудного времени, выросший в детском доме, он, при всей наглости, был не слишком уверен в себе. К тому же, хитер, но недалек, путал астрологию, неимоверно модную в те годы, с почтенными науками, вот что значит без широкого кругозора провинциал! Он искал поддержку, и, естественно, обратился к нижним привилегированным этажам. И сразу натолкнулся на известного геронтолога, обласканного Глебом за проницательность. Вот кто мне нужен! — все знает о старости и смерти, и, конечно, даст прогноз на будущее академика. От этого зависела тактика проходимца, он не хотел портить отношений с академией. Глеб тем временем мычал и писал в простыни.

И вот самозванец, вызвав нежного бурундучка, в обычной своей грубой манере требует прогноза — выложи ему на стол карты академика, сколько осталось старику, исходя из последнего всхлипа науки… Тщетно пытается геронтолог убедить властительного невежду в том, что если и существует запрограммированный выключатель — а он, Зиленчик, с этим не согласен… если что-то и есть — хотя он против! — то все равно дело это сугубо тайное, молекулярное и личное, для науки пока непроницаемое. Никаких предсказаний! Наша судьба не подчинена злой преднамеренности, а просто устает, с годами изнашивается охраняющая жизнь сила, VIS VITALIS, известная каждому студенту. Этим и пользуется вездесущий дьявол — Случай!

Угрозы посыпались на обширную плешь геронтолога, и он недолго продержался. Запинающимся голосом Зиленчик посулил Глебу скорый и безболезненный конец.

— Это дело другое, — удовлетворенно сказал Лев. Научный прогноз стал последней каплей, клюнувшей в макушку негодяя. Он склонился к решительным действиям.

— Вы упомянули о Жизненной Силе. Знаю, читал… но не думал, что так далеко продвинулись… — вопросительным голосом заметил Марк.

— Продвинулись?… — пожал плечами теоретик. — Не решены еще главные вопросы. ЧТО является источником силы — структура, химия… Это первое. ГДЕ расположен — второй вопрос. Две основные точки зрения возглавляют Штейн и Шульц. Первый утверждает, что сила возникает в нас естественным образом, из молекул. Второй уверен, что причина в космическом поле сверхъестественного происхождения. Меня же волнует простой вопрос далекий от метафизики и мистики — почему истощается Сила? Самый трагический аспект!

— Может, и не самый… Того и гляди, жизнь вообще запретят, — подумал Марк, вспомнив про локальный фикус. Но спорить не стал. Так что же, все-таки, было дальше?

 

9

 

Теперь события замелькали как в калейдоскопе. Лев был человеком, скорым на решения, мог за одну ночь разогнать десяток лабораторий и создать двадцать новых, он интересовался только жизнью, а смерть его не волновала. Тонкий предатель, изысканный жизнелюбец, Глеб казался ему замшелым отростком прошедшего времени; его, как больной зуб, следовало выделить из почвы, чтобы не мешал цвести новым веяниям. Лев взглянул хозяйским глазом, и увидел, что в тихой вотчине академика все прогнило и устарело, скучно и вяло. Люди какие-то странные, ходят и шатаются, в мечтах и теориях, а рядом страшенный беспорядок, оборудование в невообразимом состоянии: окноскопы американских конструкций прошлого века, стенофоны самые современные… но все без исключения разобраны на части… Зато мраковизоры все до единого налицо… но подключают их к научно-популярной программе местной телесети, чтобы академик, обожающий большие экраны, мог каждый день узнавать новое… Не-е-т, Лев понял, с таким багажом в академики не выбиться; выскочка, провинциальный кандидатишко, он должен отличиться. Он просиживает дни и ночи в академии, ищет подходы и доступы, щупает двери, пробирается подвалами, черными кошачьими ходами лезет вверх, не жалея сил и одежды…

И вот ему повезло — он притаскивает в Институт махину ростом в трехэтажное здание, пробивает все этажи от подвала до крыши, закладывает новый фундамент, гранитный, и махина воцаряется в Институте. Это был новый электронно-ядерный хроновизор, подаренный академии миллиардером и филантропом Рувимом Соркиным. Когда прибор работал, зарево поднималось над лесом, птицы улетали и не возвращались до следующего лета, а потом и вовсе прекратили прилетать… земля сотрясалась на много верст в округе. Лев торжествовал, хроновизор раскатисто гудел, приезжали академики, качали головами, и что-то Льву уже обещали.

— Какой же теории придерживался Лев?

— Он практик… — подумав, ответил Зиленчик. -Экспериментатор: его интересует собственное долголетие.

 

 

 

 

10

 

Все шло отлично у Льва, и вдруг… В один страшный для победителей и счастливый для немногих верных Глебу сотрудников день… С шумом распахнулись двери, на пороге стоял Глеб, элегантный и красивый, как всегда, и кричал звонким голосом:

— А подать мне этого негодяя!

Льва выволокли из кабинета и бросили к ногам академика. Тот не стал пинать проходимца, велел завернуть в ковровую дорожку и вынести черным ходом. Глеб вернулся к Оленьке. Оказывается, он все подстроил сам — ничуть не болел, а притворялся, и все для того, чтобы подловить этого негодяя, который давно покушался на кабинет, а заодно и на Оленьку… а также узнать, кто ему друг, а кто враг.

— Ну, и что?.. Напоминает скверное представление, — думал юноша. Он терпеть не мог театр и любое лицедейство отвергал с брезгливостью. Повествования, насыщенные мелочами, пусть жизненными, его не волновали, он скучал, пока не добирался до внутренних пружин и спусковых крючков. И вот, наконец! Тот штрих, который все ставил на места.

Глеб не был бы Глебом, если б не проявил великодушие, не сделал крупный жест:

— Пусть убирается с хроновизором в придачу, — заявил он во всеуслышание. И гигантский агрегат решено было выкорчевать при первом удобном случае, что и сделали, дождавшись очередных перестроек, выдав корчевание за радикальную реорганизацию. Такая решительность понравилась начальству и упрочила положение Глеба.

— А Лев? — поинтересовался юноша, ему всегда хотелось счастливого конца с раскаянием и примирением.

Увы, Лев со своим суперприбором, хотя и был радушно принят в другой Институт, подняться не смог. Ужасное изгнание не прошло бесследно, он заболел — у него дергалась щека и при этом он непроизвольно гавкал простуженным голосом. Почуяв слабость гавкающего Льва, на него налетели со всех сторон, стали пинать, отняли прибор и выгнали. С тех пор он исчез, сплетничали, что видели его на птичьем рынке, он продавал какие-то фотографии, седой и опухший от пьянства.

 

11

 

Значит счастье все же улыбнулось геронтологу, обрадовался Марк, насильник и угнетатель свергнут, вернулся просвещенный покровитель.

Как бы не так! Казалось бы, Зиленчик своей слабостью помог заманить Льва в ловушку, способствовал разоблачению… но нет — тень научного прогноза, пусть выдавленного силой, омрачила жизнь мнительного вельможи. Уж слишком важен затронутый вопрос! Время идет, и все отчетливей мы представляем свою малость и затерянность среди лжи, истин, догм, среди людского чуждого нам моря. И вдруг понимаем, что люди ложатся в землю как мертвые листья, слетают бесшумно, незаметно — исчезают; проходит снег, всплывает новое солнце, тянутся к нему молодые побеги… и что бы ты ни сделал, какую великую истину ни открыл — ты не больше, чем лист для земли. Память изменчива, живые создают мифы о мертвых — чтобы себя уважать, любить, презирать… Но вернемся к нашим баранам.

— Чтобы этот грызун никогда не попадался мне! — заявил Глеб.

И все бы ничего, ни хамства с угрозами, ни наемных убийств — Глеб интеллигент… но он тут же обещает каморку подле лестницы сразу нескольким молодым людям, добивающимся жизненного пространства.

Институт был заведением почтенным, явиться и выкинуть вещи геронтолога в его присутствии считалось неприличным. Сделать это позволялось только когда помещение пустовало, тогда уж навесить новый замок и поставить прежнего владельца перед фактом, позаботившись, чтобы ничего из личных вещей не пропало, это был бы позор. На все это требовалось обычно около получаса… Зиленчик все понял, когда увидел рыскающие по коридору тени, шакальи лица, услышал зловещий шепот, а иногда и перебранку, и тычки, которыми награждали друг друга конкуренты. Он решил не оставлять своего убежища больше, чем на десять минут.

 

12

 

Марк был ошеломлен. Может, старик ошибается, не могут ученые так поступать!

— С едой проблемы нет, прилавок рядом, к сухомятке смолоду привык, — говорит Бурундук, тряся небритыми щеками, — но возникли другие трудности…

Да, с едой-то ладно, но сильные страдания причиняла ему спешка в туалете. С той же молодости он полюбил теплый стульчак, молчаливый сумрак, убогое уединение, фанерные стены не до пола и не до потолка, и все же такие надежные, какими не были никакие кирпичные и бетонные укрытия… Наука далась ему нелегко, он с великим трудом избежал армейской муштры, после учебы его загнали в провинциальную клинику, где он обязан был лечить надоедливых больных. Он боялся их, спихивал на сестру, а сам отсиживался в туалете с томиком биофизики, написанным неким Волькенштейном, с блеском и редкой разносторонностью, присущими гению. Зиленчик живо представлял себе этого старца, окруженного учениками… А он здесь!..

При первой возможности он сбежал и после долгих мытарств пробился, наконец, к науке. К тому времени он уже хорошо понял, что главное — жить долго, потому что жить хорошо нет никакой возможности. Теория долгой жизни стала его профессией. Хорошо, когда совпадают призвание и профессия, желания сливаются с интересами, и знаниями, жизнь становится цельной, и человек чувствует себя на работе как дома, а дома все равно что на работе.

Блаженная жизнь лопнула. Теперь он рысью бежал в туалет, с книгой — по привычке, но не успевал даже раскрыть на нужной странице, как беспокойство гнало его обратно. И не зря — он видел слоняющиеся по коридору фигуры, с жадными глазами лица… при виде его они демонстрировали полное равнодушие или сверхъестественную любезность, рассеивались… и скоро поняли, что Зиленчика не поймаешь врасплох, осада будет долгой.

 

 

 

13

 

Зловещее событие подкралось незаметно. Все были оповещены, только Зиленчик, из-за вечной спешки и невнимания к стенной печати, поглощенный своими страхами, остался в неведении, и, заночевав в каморке, как он теперь постоянно делал, подверг свою жизнь великому риску. Рано утром, проснувшись от бешеной тряски и грохота, он осознал, что происходит нечто чрезвычайное, хотел выглянуть, но с ужасом обнаружил, что заперт снаружи. То ли это была жестокая шутка жадных юнцов, карауливших его, то ли рабочие, не подозревая о присутствии хозяина, прислонили что-то к двери — не знаю, но теперь толстяк ждал смерти без всякого внутреннего щелчка или звонка, о которых талдычила ненавистная ему теория.

Спасла его капитальная стена: каморку слегка перекосило, но зато была выдавлена из проема дверь. Зиленчик выкарабкался на свободу в самый разгар корчевания. Несколько боевых летательных машин, взвыв, выдернули стальную махину из бетонно-цементной запеканки. Колоссальное тело резонатора повисло на толстых стальных тросах, разбивались в крошку кирпичи, стонала земля, полезли во все стороны глубокие трещины, выступила черная вязкая грязь, забили фонтаны горячей и холодной воды из порванных трубопроводов…

Со временем остынет земля, зарастет эта рана, сквозь трещины в камне пробьется зелень, забудутся грохот и вой, вернутся птицы, успокоится жизнь. Прав Глеб, не нужен нам этот прибор, не нужен.

 

14

 

Бедный геронтолог, на краю кратера, перед лицом почти космических сил разрушения — он что-то новое понял, в его заскорузлом от научных догм мозгу проснулось человеческое чувство, он увидел, что происходят в мире события, к которым наука отношения не имеет, действуют силы и страсти теорией не предусмотренные, успокоительная точность законов свой предел имеет — и жить в общем-то страшно, когда заглянешь за тот предел, вспомнишь о том, что наука добросовестно умалчивает — о песчинке в метель, о легком листе в непогоду… Закономерность, может, и пробивалась через случайность, но не лучше, чем усталый путник сквозь пургу. Жизнь оказалась вотчиной слепых бешеных сил, в своей борьбе уничтожающих слабые ростки разума и знания.

Может, в отчаянии он преувеличивает?.. С наивностью ребенка он бросился к окружающим — если они все знают, то как живут?..

И тут же с удивлением и горечью обнаруживает, что прекрасно уживаются, а потрясшее его разум событие каким-то образом прошло мимо множества ушей и глаз. Кто говорил, что ничего не знает, кто, видите ли, что-то невразумительное слышал, но не имеет доказательств, а факты, как известно, наш воздух… а некоторые изобрели особый язык, на котором те же вещи назывались другими именами, и это позволяло сохранять легкий тон и даже некоторую игривость в намеках. Корчевание они называли реформацией, структурным процессом, даже очищением, или попросту — реорганизацией, как будто не замечая огромной дыры, поглотившей половину здания. Все это так поразило наивного в ненаучных вопросах Зиленчика, что он, преодолевая свою робость, приставал к каждому новому человеку, надеясь выяснить, представляет ли такое отношение закономерность или является исключением из правил.

 

15

 

Их беседу прервал надсадный вой. Сирена, возвещавшая раньше о вражеском налете, сообщила им, что день кончился. Наука закрывается на ночь. За разговором они не заметили, что день уже клонится к вечеру. Ничего себе сказано, да? — клонится… Попросту говоря, темнело, на дне пролома разлилась чернота, шли последние минуты, когда еще можно было пробраться через неофициальный выход. В кратер устремились многие, хотя главный выход был уже открыт: кто по привычке, кто из-за лени — ближе, кто из интереса, предпочитая трудности, риск сверзиться в вонючую яму, порвать одежду, кто просто из-за застарелого презрения к разрешениям и запретам — иду куда хочу… Сотрудники шли цепями, прыгая через камни и провалы, добирались до прорех в стенах здания и скрывались в наступающем на город сумраке. Сейчас зажгутся огни по ту сторону — кухня, ужин, вялые мечты, чаи…

Зиленчик развел руками, не смея задерживать нового знакомого, история осталась открытой. Марк понял, что на сегодня ему хватит с лихвой. Он махнул рукой Зиленчику, спрыгнул на каменистую неровную тропу, и скоро был уже на воле.

Он шел медленно, почти не понимая, где находится, только слышал, как хрустит под ногами легкий вечерний ледок. Он сразу безоговорочно поверил в эту историю, по-другому он не умел. И в то же время был потрясен открывшимися перед ним истинами. Не то, чтобы он не знал про такие вещи в жизни — прекрасно знал… но наука казалась ему заповедной областью, или храмом, за порогом которого следовало оставлять не только грязные башмаки. Оказывается здесь бушевали низменные страсти, шла борьба больших сил, которые, укореняясь, расшвыривали всех, кто рядом. Вот Зиленчик, что ему резонатор, что ему Глеб, и Лев?.. Как жить, не теряя ни своего достоинства, ни интереса, если тебя тянут в разные стороны, заглядывают в глаза — ты с кем?.. «Один не может ничего, они говорят — присоединяйся…» Недаром Мартин говорил — “вы хватаетесь за другой конец палки, значит, нужны им… “

Эти рассуждения затронули его, но не очень, потому что, сочувствуя другому, он к себе все это не относил. «Разве я один? Незримое братство есть — тех, кто создал все лучшее на земле — живых и мертвых. С ними нужно говорить, советоваться, а эти… пусть бесятся. Это у них от страха, от бессилия: не могут жить высокой жизнью, оттого и злятся, рвут друг друга на части, грызутся за лишний кусок. На двух стульях не усидишь — или ты выше или купайся в грязи! “

С юношеской запальчивостью он ставил вопросы в лоб, и находил простые честные ответы.

 

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

 

1

 

Поздно вечером ворвался Аркадий, потащил к себе. Старик был возбужден.

— Знаю, знаю вашего Мартина. Он родился химиком. Мне бы сейчас его знания… — Аркадий завистливо вздохнул. — Он гений. И вовремя исчез — заграница… А потом загнали в эту дыру, и забыли, он выжил. Что он там делает, взялся, небось, снова штурмовать небеса?

— Он умер… погиб, — хмуро ответил Марк.

И вспомнил ослепительно яркое апрельское утро. Он, как всегда, пришел в лабораторию, ему говорят — нет Мартина… В больнице санитарка вытирала брызги крови, они были везде — на полу, на стенах. Он сопротивлялся, не хотел, чтобы спасли. Мартин лежал в соседней комнате — окна настежь, скрежет лопат, глухие удары — с крыш сбрасывали тяжелый серый снег… Лицо спокойно, на губах улыбка.

Марк постоял и ушел. Теперь он не знал, куда идти. Поздно вечером пришел в лабораторию, отпер ключом, который дал ему Мартин, свет зажигать не стал. Подошел к окну. Внизу спал крохотный городишко на уютных холмах. Теперь он стал пустым и чужим, все кончилось.

— Вот оно что… — Аркадий устало потер лоб. — Как это случилось?

— Он отравился.

— Да, конечно, он ведь доверял химии. Я бы, как физик, предпочел силу тяжести… Ему повезло тогда с Германией, надо же, у Фишера в учениках! Открыл новое вещество, вошел в учебники… Живи, работай на всю катушку! А он — родина, родина… Дурак — вернулся. — Аркадий сказал это беззлобно и грустно. — Не ожидал от него.

От него всего можно было ожидать, подумал Марк. И вспомнил запах вивария, подсыхающего на батареях хлеба, которым кормили зверей… писк мышей, треск старого дерева в вечерней тишине… Он привыкал к высоким табуреткам, учился держать в руках тонкие стеклянные трубочки — пипетки, быть точным, неторопливым, делать несколько дел сразу… Он начал тогда жить. Перед ним было дело, цель, которая полсотни лет привлекала лучших из лучших. Теперь все зависело от его ума, смелости, терпения.

 

2

 

Когда Марк пришел к Мартину, тот был уже безнадежно больным человеком, но еще карабкался, пытался подняться на ту высоту, которую знал. Большую часть времени возбужден, он мог не спать сутками, в нем сгорал большой силы заряд, и чудом не взрывался. За ночь исчезали сложные установки, возникали новые, утром он вел уже другой опыт, метался по своему закутку, блестящ, язвителен… убивать своих врагов немногими словами он умел как никто. И одновременно едва заметными толчками пальцев переключал приборы, на ходу поправлял трубки… Раз или два в месяц он становился вял, мрачен, сухое лицо отекало, он отсиживался дома, приходил по вечерам, лежал на своем диванчике, а иногда появлялся там, где копошился Марк, кружил между столами, молчал, потом неожиданно начинал рассказывать — о людях, имена которых давно стали легендой.

Иногда к нему приходили счастливые спокойные дни — он резко поворачивал все дело, видел ошибки, намечал направление. Странные корявые мысли приходили ему в голову, они противоречили учебникам… Через пару дней Марк видит, обычные возражения он воспринимает с болезненным оживлением, убегает, расстроенный… возвращается — «послушайте…» — пытается подкопать свою же теорию, выстраивает длинные и путаные доказательства… и натыкается на незыблемую основу, которую заложил сам. Эти встречи с самим собой пугали его -» странно…»

— Что будет после моей смерти? — скрипучий голос витал над лабораторными столами. — Перво-наперво сделают ремонт, станет чисто — некуда плюнуть… и тихо. Понаставят во всех углах журнальные столики, современные, колченогие, чтобы кофе сосать каждые полчаса… И посадят вместо меня напыщенного болвана — будет важно перегонять из пустого в порожнее. Но я-то, я-то хорош! Науке безразлично, что сижу на мусорной куче. Вот, открываю журнал — и меня бьют по лицу: это не сделал! то не умеешь! третье прозевал!

 

3

 

— Может, его вынудили?.. — Аркадий непроизвольно понизил голос.

— Нет, он сам решил.

Он понял окончательно, что не выкарабкаться, что повторяет зады, недостоин себя, каким был в свои счастливые дни. И потерял интерес ко всему. Он был, конечно, особый человек, из тех, кто по всем правилам не должен выжить: не то, чтобы спину согнуть — улыбнуться вовремя не умел, поддакнуть, пустым словом похвалить. Когда заводили при нем старую песню, что «такое уж время», он сразу обрывал своим сиплым голосом — «не было другого времени…» Как они там, у холодного тела, сочувственно кивали, эти господа, которые гордятся своей ловкостью — «умеют жить», знают правила, читают меж строк, руководят, приписывают себе чужие труды, или не приписывают и горды своим благородством… А некоторые плохо скрывали радость — еще раз убедились в своей правоте. Он был слишком велик для них, и не умел это скрыть, не хотел по достоинству оценить белоснежные халаты, гладкие проборы, важную тягучую речь, статейки в провинциальном журнале… — в широченных ботинках, плаще, потерявшем цвет, допотопной кепке, натянутой на лоб, он проходил мимо них, он их ни в грош не ставил. А они в своих учебниках, довоенных, читали о нем, и видели, что в новых-то его нет, исчез, пропал, и злорадствовали… Такие, как он, не вызывают у окружающих уютного теплого чувства, потому что предлагают свой масштаб всему, а у нас свой — себе оставить ступеньку, пусть не гений я, но тоже талант!

 

4

 

— Вы его перед этим видели?..

Марк помнил тот вечер. Он только начал опыт, в колбе бесится жидкость, багровые отсветы на стенах и потолке. Он отмеряет в пробирки растворы из разных колб. Марк любил эту неспешную точную работу — втягиваешь раствор в пипетку чуть выше нужной черты, пальцем слегка прижимаешь верхний конец, и следишь за тем, как темный мениск опускается к нужной черте… и намертво палец, чтобы замер крошечный столбик в страхе перед грозящей ему пустотой…

Марк обычно издалека различал эти четкие шаги, а в тот вечер не услышал, и обернулся потому, что мыши, привыкшие к его неторопливой возне, вдруг испуганно затихли, а воздух, до этого свободно притекавший из коридора, остановился. Он обернулся, с пипеткой в руке, и увидел Мартина: тот стоял в дверях, лицо в тени. Неопределенно махнул рукой, и исчез. Марк подошел к двери. Мартин был уже в конце коридора, шел быстро и широко, мелькнул и скрылся. Может, ему хотелось говорить, не раз потом думал Марк, а я был поглощен своим занятием, сосредоточен, отчужден… как он сам учил меня!.. И он отступил в тень, с горечью, и это было еще одной каплей…

— Видел мельком… не говорили…

 

5

 

Марку казалось, что Аркадий какой-то неуязвимый, все ему как об стенку горох, а теперь почувствовал — что-то засело в старике, как заноза. Тот долго молчал, шевелил губами, и, наконец, выдавил из себя:

— Видимо, я не такой, я бы так не смог. Не было, наверное, во мне той одержимости… и злости, которые его погубили. И вынесли на высоту… Пока я был там, держался — вот, приеду, все заново начну… Нет, конечно, знал про достижения и все такое, но то, что увидел… Это была другая наука. Тут я, пожалуй, сломался. Обиделся на нее, что ли, хотя глупо… Я воспринимал ее как живое существо — вернулся к ней, а она меня отшвыривает! Не годен! Глупо, глупо… Нет, я по-прежнему благоговею, пытаюсь, заигрываю в свое удовольствие. Ведь она питает меня, дает мне связи с миром, глубинные… Не с этим — обманкой, грязью, непотребством, а настоящим миром, где есть порядок, закон, а не буйствует инстинкт и случай… Иногда чувствую, мой вопрос понят! Значит, я не насекомое на мусорной куче. И, конечно — игра, погоня, азарт: раскидываешь сети, отсекаешь все пути, кроме одного, и сторожишь… Что из того, что я охотник стал никудышный!.. Но вот что происходит — мне играть хочется все реже, а истину познать как-то по-другому. Не от факта к факту ползти, подобно жуку… а как смотришь в глаза незнакомому человеку, и видишь — он добр, и редко ошибаешься. Теперь я хочу, чтобы мир… как кусочек шагреневой кожи… или этот, портрет… вот также зависел бы от меня, от каждого моего решения, и дыхания, а не просто безразличное ко мне пространство…

— Это ересь, — в смятении подумал Марк, — он путает объективное и субъективное, пропасть для ученого. Докатился Аркадий!

 

 

6

 

— Нет, не то я сказал! — думал перед сном Аркадий. Случайно вырвавшиеся слова испугали его самого. — Какая еще «кожа», дурак! Я держусь наукой. Жизнь настолько ужасна, что я сжимаюсь в своей щели, ничего понять не могу — что правит миром, почему до сих пор живы немногие, которые не как все, почему рождаются снова и снова? Ведь неумолимый отбор, не старый, слепой и довольно благодушный, а новый, быстроглазый и остроклювый, давно должен был бы догнать их, и прервать?.. Случаются странные события, которые не имели ни малейшей вероятности возникнуть и развиться. Этот парень, откуда он такой, что с ним будет лет через десять? Усики, пузико, темные для значительности очки, парадное пальто, ученый вид — и пустота внутри, пошлость и гниль. Где огонь, где святые намерения спасти мир, осчастливить человечество, проникнуть в суть вещей? — он смеяться будет, он поймет жизнь «как она есть», будет здоровым и богатым… И пустым. Ужас, какой ужас — видеть, как разрушается лучшее, взращивается худшее, недоброе! Что сделать для него, чем помочь?.. Что я могу, только отравить своими сомнениями…

 

7

 

— О чем он говорил, думал Марк, — какой ужас, остаться пустой щепкой в пространстве без общего закона и масштаба! Это тебе не либеральная относительность с вежливыми оговорками, защищающими уют не слишком больших и не очень малых — это со своим метром-сантиметром остаться наедине с кратерами и солнцами — безумие! Какова самонадеянность — приписывать миру свои туманные ощущения! Не этим ли я занимался, когда не знал еще ни пути, ни цели — был для себя всем миром. Потом вырос из этого, переродился — мир оказался велик, велик!.. Это у него от тоски, от бессилия — не может приобщиться, понять современную картину знания, от этого своеволие, бессмысленное бунтарство, стон обреченного, брошенного на обочине…

А он-то считал Аркадия правоверным ученым, высокомерным физиком! Однако, что-то его задело в смутном разговоре, тень осталась. Способность науки огибать людей, не оглядываясь, оставлять позади, восхищала его суровой справедливостью, но иногда беспокоила: не окажется ли он сам в один прекрасный день в стороне от магистрали, пусть даже на крутом утесе, как Мартин?.. Оказывается, столько людей остается в стороне, в глуши непонимания, в болоте обманов и иллюзий… Как они живут, должны ведь денно и нощно горевать, неисправимо обделены?..

И с этим нешуточным вопросом заснул, сидя поперек кровати, сняв один ботинок и не успев стащить второй.

Не мне судить, кто из них ошибается, кто прав… Для меня интересней… и удивительней, как вообще могло возникнуть из хаоса и тьмы это бормотание двух живых существ, когда по соседству  с ними и пыли живой не соберешь, облети хоть миллиард километров.

 

 

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

 

1

 

Утром следующего дня воздух был пыльным от морозных испарений, земля звонко пела под каблуками людей, вместе со всеми шел Марк. Небывалый случай! Ему даже понравилось, что он идет в толпе стремящихся туда же, куда и он, факт, который в другое время и в другом месте поверг бы его в уныние. Он пробежался по первому этажу, обогнул кучку людей у кассы, скользнул взглядом по двери старых алкашей, вспомнил незнакомку в джинсах, постоял перед кратером, прыгнул на узкую тропинку и в один момент достиг основания лестницы, ведущей наверх.

Дорогу ему преградила странная фигура — огромное мужское тело в военном кителе, седые волосы венчали мясистое, багровое, жующее отвислыми губами лицо; руками этот человек совершал движения, похожие на отмахивания от надоедливых мух. Находясь в крайнем расстройстве, он нашел в себе силы сказать — «помогите, нужна связь…» — и, пошатнувшись, ухватился за подставленное плечо.

Они прошли несколько шагов и оказались рядом с бронированной дверцей огромного сейфа. Страшной силой корчевания дверь была погнута, замки вырваны из стальных гнезд, и содержимое оказалось доступным любому прохожему.

— Вот… — любовно проведя толстым пальцем по двери, простонал человек, — это за все мои труды…

 

2

 

Это был начальник особого отдела Евгений Дудильщиков. Питаясь исключительно информацией по секретным каналам, он и не подозревал о грядущем событии, возникшем на почве мелких неурядиц. Никогда он их серьезными не считал, и отлично ладил и с Глебом, и со Львом. Услышав как-то рано утром странные звуки, он успел добраться до Института и захватил весь ужас процедуры изъятия. Теперь он был оторван не только от спецтелефона, но и от телевизора, потерял связь со своими помощниками и не мог надолго оставить рабочего места, опасаясь за сохранность документов в растерзанном сейфе. Ему нужны были связисты и гонцы.

Он принялся обольщать Марка, сначала пытался наигранной слабостью завоевать сочувствие, а потом искусным рассказом склонить хотя бы к одноразовой помощи.

Евгений всю жизнь любил науку. Студент довоенного физфака, он воевал, потом сказали ему — «ты нужен, наука подождет…» Выйдя на пенсию, он устроился поближе к объекту восхищения. Он жил теперь спокойно и счастливо. Каждое утро, толстопузый, с гривой седых волос, он шествовал в туалет, предварительно заперев на все запоры бронированную дверь. Он двигался не спеша, покачивая брюхом, с большим графином в руке; спустив согревшуюся за ночь воду, наполнял графин холодной, шел обратно, ставил графин на пол, отпирал замки, входил и скрывался до обеда. После обеда он снова шел в туалет, снова наполнял графин…

 

3

 

Но все это мелочи, главное, что он всю жизнь изобретал и некоторыми своими придумками особенно гордился. Призвав к себе сотрудника, на которого имел виды, он долго сопел, допивал мелкими глоточками очередной стакан, потом говорил:

— Время-то какое… керосином пахнет…

Времена менялись, но запах всегда оставался тем же. Если начальник обнаруживал сочувствие или хотя бы вежливое покачивание головой, присущее интеллигентам в сложных обстоятельствах, он откидывался на стуле и тыкал толстым пальцем в печатную машинку:

— Вот о ней много думаю. Если напечатано, всегда найдем, шрифт подскажет. Но мы должны предотвращать преступление, предотвраща-а-ть, а для этого нужно заранее знать, что он печатает, что, сукин сын, готовит. По улице иду — тук-тук-тук… Преступление назревает, а я, получается, соучастник? И ведь решение-то рядом, как все гениальное, удивительно просто: надо по стуку читать, по сту-у-ку. Техника давно дозволяет, вот смотри, как эти буковки устроены, у кажной свой наклон… а рельеф?  тут и сомнения никакого!

Он увлекается, брюхо трясется, седые космы падают на лоб, он их нетерпеливо отгоняет, и говорит:

— Еще одно дело — с энтими голосами. Ну, глупо же, глу-у-по столько энергии тратить на заглушение, и результат аховый. Я тут придумал… — он вытаскивает из кармана клочок бумаги:

— Смотри, маленькая штучка, ха-ха! — и все в порядке. Он, проходимец, авантюрист, включает свою любимую проститутку, а на ней модулирован наш маленький сигнал, красный сигнальчик, и он бьет по телевизорам в радиусе двадцати, скажем, метров — треск и ад кромешный, ни одной задницы не видать, ха-ха! Представляешь, соседи, а? Они его тут же вычисляют, и как звери кидаются, они же его придушат, улавливаешь? Великая вещь! Все продумано, вот только с сигналом еще неувязочка, но к октябрьским обязательно докопаюсь…

Шли годы, сменялись власти и настроения, а Евгений все также ходил по воду дважды в день, и в тиши своего бронированного кабинета изобретал. Временами он назывался то техникой безопасности, то газовой службой, то снова секретностью… «Хоть горшком называй», — он говорил, и жизнь текла тихо, мирно… И вот это нелепое происшествие!

Он на диванчике, Марк перед ним на стуле. Уже все слушано-переслушано — и про войну, и про науку-мечту, и про трудные изобретения…

— Раньше ты бы меня проглотил не разжевывая… — думал Марк, разглядывая эту развалину, — слава Богу, другие времена.

— Вчера бы ты не так на меня смотрел, жиденок лупоглазый… — ворочалось в голове отставного полковника, — еще поглядим… Но делать нечего — «помоги, друг, помоги…» Марк, чтобы отвязаться, обещал найти кого-нибудь, прислать, позвонить… «позже, потом… спешу…»  —  сам за порог, и бегом.

 

4

 

Пока юноша вникал в историю чуждой ему жизни, Аркадий не спал, он лежал под рваным пледом и смотрел в потолок. Он давно изучил каждую трещинку и все-таки что-то выискивал среди седых паутин. Вчерашний разговор задел его весьма и весьма, он все про Мартина понял, и, ощущая после ночи вялое оживление в теле — жив, теплый еще — мучительно думал, кто же из них двоих выиграл, кто проиграл… Он знал, что по крупному счету, так он любил говорить, конечно, продулся. Но ведь и третий приятель, Глеб, тоже в проигрыше, если по гамбургскому, честному и беспристрастному, со всеми своими статьями, глупыми, крикливыми… Кто такой Глеб — пустое место, думал Аркадий, хотя не мог не признать, что место приятное, теплое. И все равно, он считал себя выше, и основания вроде бы имел, учитывая те трусливые листочки… Он понимал, конечно, — приперли красавчика к стенке, с ножом к горлу, грозили… не такой уж он мерзавец, Глеб… А как бы я, на его месте?.. Но ведь я — никого! И тут же вспоминал свои, пусть не такие, но тоже недостойные, унизительные попытки выжить. Было, было… А будь я на месте Мартина? Ведь ничем не хуже был!

Когда-то, действительно, считался. И все-таки, знал, что гораздо слабей. В нем всегда жил страх оказаться без опоры, потерять одобрение окружающих, услышать недоуменные голоса, может, даже смешки… Он долго и мучительно пробивался из крестьянской глубинки, чтобы встать вровень с лучшими. Выбился, и слишком ценил это: страх потерять равенство вынуждал его придирчиво выверять линию плеч. Он не мог полностью довериться своей свободе, внутреннему чуду, вовремя отпустить поводья — и вывезет, странным, непонятным для нас образом, но вывезет! Он мог писать полезные статьи, растолковывать истину новым, прояснить какую-нибудь деталь… Пришли, прервали, теперь он никогда не узнает, что мог, что не мог!

— Ерунда это — мог-не мог… Главное не в этом, главное — безумно интересно! — Он стряхнул вялость, присущую ему по утрам, как всем совам, а с ней и сомнения. — Например, когда среди глубокой ночи выпадает осадок, блестящий, кристаллический — и в самой неожиданной пробирке, в самый неподходящий момент!.. Что это? То? Или это?.. А тишина такая, что только слышишь свое хриплое дыхание да как лопаются прилипшие к стенкам пузырьки. Был прозрачный раствор невинной голубизны, и вдруг затуманился, изморозь побежала по стеклу, явился серебренный блеск, шелковое мерцание — и пошло, пошло… А резонатор — убью! — покачивает стрелкой, издевается, подлец! К четвергу с ним разберусь, что за капризы!

Он стал понемногу шевелиться, разминать затекшие суставы.

 

5

 

А что он вообще мог, этот мифический Мартин, соблазнитель и чародей? Я вам отвечу — совсем немного: он видел ясно и всему находил простые причины. Умение выделить главное и представить простыми словами, ясными рисунками и схемами — вот его достоинство. При этом многое жестоко упрощается, откидывается без зазрения совести, беспощадно и сразу, но таково уж это дело — не хочешь, не суйся, отойди, цени сложность, туманность, тайну, презирай схему и недалекую логику причинных связей… За Мартином придут другие, может, такие, как Аркадий — распишут исключения из правил, растравят язвы противоречий, введут поправки — все еще будет, но здание уже стоит. Другое дело, живем ли мы в нем, намерены ли — или по-прежнему будем предпочитать этому светлому общему дому темные углы, уединение, тишину, свои маленькие секреты, крошечные интересы, смутное волнение, запутанные страсти — мир, который создали сами?..

 

6

 

Разговор со стариком из прошлого подпортил настроение юноше. Что скрывать, было в его взгляде на бессильного теперь старца некоторое смятение, тень страха, как перед хищником в прочной клетке. Кто знает, проснешься наутро — и нет решетки… Случай! За этим словом каждодневный ужас, хаос, разрывы судеб, денежная лотерея, несчастный брак, насилие, сегодня ты, а завтра я, грабь награбленное, гроза, землетрясение, встреча с бандитом в темном подъезде — все, что не зависит от нас. И не говорите мне о закономерностях и причинах! Какое дело поглощенному своим делом и собой человеку, почему, за что его вдруг хватают, куда-то увозят, запирают?.. Пропадите вы пропадом со своими объяснениями и причинами — экономика, власть, история, время… — для меня вы все как кирпич на голову или нож в подъезде! Ну, что вы еще придумаете? Случай — вот что вы для меня.

Не глядя по сторонам, Марк одолел два пролета лестницы и вышел на площадку. И тут же ему пришлось отвлечься от эгоистических мыслей — он натолкнулся на двух сцепившихся в настоящем сражении людей. Вернее, вцепился один, маленький, изворотливый и юркий, он старался вкрутиться штопором в живот оппоненту и произвести там разрушительные перестройки. Люблю я это слово и употребляю ни к селу ни к городу, простите… Второй, гигант, нескладный и безобразный, отчаянно оборонялся, защищая руками голову, локтями и коленями живот.

При всем высокомерии по отношению к власти, политике, экономике, даже истории, Марк не мог быть равнодушным к судьбам отдельных людей, особенно в подобных ситуациях. Унаследованное от матери чувство справедливости восставало в нем, при этом он терялся, переставал себя понимать, и говорил умоляющим голосом — «Ну, послушайте, хватит…» Только что он не желал вмешиваться, и тут же влезает с этим дурацким еврейским словом… ведь так обычно говорят евреи, когда их никто не слушает:

— Послушайте…

Малыш обратил к Марку плоское лицо с узкими глазками — и кинулся с кулаками, сходу сумел ударить в грудь. Марк принялся беспорядочно отталкивать нападающего, надеясь утихомирить малявку и удрать.

Но тут что-то изменилось, малыш отскочил и сделал вид, что занят пыльным пятном на брючине. Гигант, всхлипывая, вылез из угла, и, держась за стенку, похромал вдоль коридора. Марк стоял, потирая грудь. Появилась большая плотная дама в широком шумящем платье, с желтоватым лицом и злыми черными глазами.

— Ты опять, Гарик…

Гарик было вскинулся, но дама одним движением тяжелой руки задвинула его в угол и нанесла пару коротких хлестких ударов по щекам. Гарик сразу обмяк, сломался, дама, взяв его левой рукой за шиворот, положила на правую, согнутую под прямым углом, и, отставив от себя как мокрое полотенце, понесла. Гарик болтал ногами и руками, находясь в состоянии «грогги», хорошо известном боксерам. Толкнув ногой ближайшую дверь, женщина вошла, внесла, и, судя по звуку, уронила тело на пол. И тут же выплыла, прикрыв помещение, подошла вплотную к Марку — от нее пахнуло «Красной Москвой» и жареными семечками — извилисто улыбнулась, взметнула брови и тоненьким голоском сказала:

— Простите его, он увлекающийся человек, а тот — плагиатор и негодяй!

Она пыталась скрыть волнение плавными движениями рук и плеч, замаскированных пышными воланами. Марк еще не пришел в себя от потасовки и умелого усмирения Гарика. Он видел очень близко розовые пятна на зеленоватой коже, бугристые толстые щеки, угреватый нос… «Удивительно сильная женщина, интересно, как она выглядит, когда раздета…» — мелькнуло у него в голове. Он не ожидал увидеть прелестные черты, а только что-то необычайно большое и крепкое. Почтение и любопытство копошились в нем.

— Ничего… что вы, я понимаю… — только и мог он сказать, хотя ничего не понимал.

Оказывается, шла подготовка к диспуту, большому научному сборищу, на котором схватятся представители двух главных школ по кардинальным проблемам Жизненной Силы. Задвинув, наконец, в угол болтуна и демагога Глеба, они столкнутся в решающем поединке. Наказанный гигант — предатель и перебежчик, Гарик же ярый сторонник истинной науки, ученик Штейна.

— Того самого, ух ты! — вырвалось у Марка, — а кто главный противник?

— Есть тут один умелец, местный гений — Шульц, — женщина снисходительно улыбнулась. Кажется, ей даже нравился этот выскочка, посмевший спорить с великим Штейном.

Марк хотел узнать, что будет с Шульцем, когда он проиграет, но, вспомнив обмякшее тело Гарика, решил, что вопросы излишни.

— Приходите, — улыбнулась ему успокоившаяся дама, — будет интересно.

И, шурша тканью, уплыла в комнату, где лежало тело бедного Гарика.

 

7

 

Эта короткая встреча не помешала бы Марку продолжить планомерный обход этажей, если б не его излишняя впечатлительность. В замешательстве от приемов, которыми, оказывается, здесь пользуются, он повернул не направо, где ему обещали лестницу наверх, а налево, и вскоре попал в такие закоулки, что и описать невозможно. Переходя из одной комнаты в другую, третью, десятую, он везде видит одно и то же: кучи мусора, приборы с вывороченными внутренностями, раздавленные мусорные урны, склянки, банки, огромные корзины с пузатыми столитровыми бутылями, почерневшие от кислот стружки, битый кафель, ажурное стекло, разбрызганное по мрачному линолеуму…

Разглядывая в изумлении эти остатки богатого научного пиршества, он вдруг обнаружил, что ходит по кругу — на стене в который уж раз портрет — Глеб в красной тюбетейке смотрит победоносным и насмешливым взглядом. Еще бы, он не бродил в потемках, не подбирал крохи истины вдали от фонарей, он был счастливчиком, из тех, кто всегда умеет вовремя появиться, подвести итоги, указать на ошибки, широким взмахом очертить горизонт…

Поняв, что он в лабиринте, Марк пошел по стенке и тут же снова наткнулся на портрет — то же? новый?.. Он окончательно потерялся, и глянул в окно.

Местность его поразила. Не было ни оврага, ни города за ним — только крутой обрыв, а внизу долина в цветах и садах, в кущах суетился радостный народ, ни давки, ни ругани тебе смертельной, ни хрипа слабого пенсионера… Колосилась рожь. Вот именно — колосилась. Блестела на солнце чистыми водами река… Марк смотрел и не верил глазам.

В этот момент погас свет, и тут же снова вспыхнул, но уже исчезла светлая картина, осталась черная бумага, местами продранная нетерпеливыми пальцами; через прорывы выглядывал серенький осенний денек. Марк понял, что стал жертвой оптического обмана, широко известной в те годы игры. Раздосадованный, он пошел по новому кругу, открыл еще одну дверь — и увидел человека, стоявшего спиной к нему и смотревшего на очередной Глебов портрет. Человек обернулся, это был Аркадий.

 

8

 

— Что вы делаете здесь? — удивился старик.

— А где выход? — не ответив на вопрос, спросил Марк.

— Видите, везде Глеб, а почему не Мартин? — спросил в свою очередь Аркадий. Мартин смеялся над портретами, хотел ответить юноша, но Аркадий, забыв о своем вопросе, извлек из нагрудного кармана несколько бумажек, похожих на трамвайные билеты.

— Купите себе еды. А дверь рядом с вами.

— Что это за место? — взяв талоны, спросил Марк.

— Ничейное имущество выбрасывают. Хочу просить вот это, и то… — Аркадий кивнул на несколько пустяковых устройств, облегчающих труд — прилить, измерить… — Как впечатления?

— Да так себе… — довольно мрачно ответил Марк.

— Не спешите с выводами, — серьезно сказал старик, — здесь много интересного. Расскажи я, вы бы не поверили?

 Марку пришлось признать, что не поверил бы. Институтская жизнь представлялась ему иной — упорядоченной, разумной и понятной.

За стеной раздался рев, топот — это массы ринулись на обед, оставив в комнатах тех, кто, пренебрегая собой, поддерживает непрерывные процессы. Потом и они вылезут на свет, потирая красноватые глаза, разминая тощие икры — в гулкой столовой доедать остатки… Аркадий, ночная птица, днем соблюдал режим, подхватил Марка, они слились с потоком, пересекли дорогу, и вовремя — уже раздавали щи, кашу, чай, хлеб, стучали ложки и вилки, а ножей, по сложившейся традиции, не было.

Ели молча. Аркадий жалел, что во вчерашнем разговоре выплеснул свои сомнения и горечь этому несмышленышу. Пусть веселится, пока может… Он аккуратно подобрал крошки, вместе с недоеденным кусочком хлеба завернул в салфетку и отправил в карман пиджака. Они двинулись к выходу, Аркадий домой, а Марк решил осмотреть третий этаж.

 

9

 

Плотная большая женщина тяжело опустилась на стул и беззвучно заплакала. Ее звали Фаина. Фаина Геркулесовна. Отец татарин, умнейший человек, ректор университета, звали его Геракл. У татар принято давать такие имена — Венера, Идеал… Гарик, муж Фаины, замер на полу — притворялся спящим, чтобы опустить самую жаркую часть объяснений. Он был милейший человек, но болел типичной русской болезнью. Принял чуть-чуть с утра, пустяки, но пропитанный алкоголем организм не позволил новым молекулам равномерно рассеяться по органам и тканям, и все они ударили в самое уязвимое место — мозг. Гарик стал невменяем. Сейчас он частично отошел, и лежит, зажмурив глаза. Фаина плачет, большая слеза сползает по мясистой щеке. Она может запросто поднять Гарика, отхлестать по щекам, снова уронить, но это не поможет. Она вздохнула, встала и вышла в коридор, выяснить, не видел ли кто, а если заметили, тут же поставить на место. Она называла это — провести профилактику.

Гарик пошевелился, вставать ему не хотелось. И ничего не хотелось, вот только б не дуло с боков — от двери, из окна. Он тут же ученым умом придумал специальный сосуд, лежать в котором было бы уютно и тепло. Осталось рассмотреть детали, и тут ему пришло в голову, что ведь плагиат! Такой сосуд давно известен, архаичная форма погребения! Он же предпочитал развеяться тихим дымком, пролететь над утренней землей, не задевая ее своей химией… «Правильно, что накостылял — хитрый малый, высматривает, вынюхивает, а потом к Шульцу бежит докладывать — у них, мол, все надувательство и артефакт! Это у нас-то!.. — у него волосы стали дыбом от гнева, несмотря на горизонтальное положение тела. — У нас-то, слава Штейну, все в ажуре!»

 

10

 

Преодолевая резкий ветер, с колючим комом в груди и синими губами, Аркадий добрался до дома, и у самого подъезда чуть не натолкнулся на полную женщину в черном платке с красными цветами.

— Она здесь не живет. Где-то видел… Вдруг ко мне? Слава Богу, смотрит в другую сторону… — Он спрятался за дерево, и, унимая шумное дыхание, стал перебирать возможности, одна мрачней другой.

— Может, газовщица?.. В этом году газ еще не проверяли… — Он ждал через месяц, только начал готовиться, рассчитывая к сроку устроить небольшую потемкинскую деревню около плиты. — А сейчас совершенно врасплох застала! И не пустить нельзя… А пустишь, разнесет повсюду — как живет! и могут последовать страшные осложнения…

— Нет, — он решил, — не газовщица это, а электрик! Правда, в последний раз был мужик… Но это когда… три года прошло, а теперь, может, и женщина… Или бухгалтерия? — Он похолодел от ужаса, хотя первый бежал платить по счетам. — У них всегда найдется, что добавить… Пусть уйдет, с места не сдвинусь!

Он стоял на неудобном скользком месте, продувало с трех сторон.

— Уходи! — он молил, напряженным взглядом выталкивая толстуху со своей территории, — чтоб не было тебя!

Она внезапно послушалась, повернулась к нему большой спиной, пошла, разбрызгивая воду тяжелыми сапогами. И тут он узнал ее — та самая, что обещала ему картошку на зиму!

— Послушайте! — он крикнул ей заветное слово, — послушайте, женщина…

Но ветер отнес слабые звуки в сторону, женщина удалялась, догнать ее он не сможет.

— Больше не придет! — в отчаянии подумал он, — и так уж просил-молил — не забудь, оставь… А где живет, черт знает где, в деревне, не пройдешь туда, не найдешь. Чего я испугался, ну, электрик…

Но он знал, что и в следующий раз испугается. Он больше боялся дерганий и насмешек от электриков, дворников, дам из бухгалтерии, чем даже человека с ружьем — ну, придет, и конец, всем страхам венец.

 

11

 

— А по большому счету, конечно, нечего бояться. Когда за мной со скрежетом захлопнулась дверь, я сразу понял, что все кончено: выбит из седла в бешеной гонке. Можешь в отчаянии валяться в пыли, можешь бежать вдогонку или отойти на обочину, в тенек — все едино, ты выбыл из крупной игры…

Прав или не прав Аркадий? Наверное, прав, ведь наша жизнь состоит из того, что мы о ней считаем. Но как же все-таки без картошки?.. Как ни считай, а картошка нужна. «Диссиденты, а картошку жрут, — говаривал Евгений, начальник страшного отдела. — Глеб Ипполитович, этого Аркадия, ох, как вам не советую…» Глеб и сам бы рад сплавить подальше живое напоминание, но боялся ярости того, кому нечего терять. «Ходи, — говорит, — читай, смотри, слушай, место дам… временное…» Пусть крутится рядом Аркашка, будет на виду.

Когда он снова выплыл «из глубины сибирских руд», появился на Глебовом горизонте, он еще крепким был — мог землю копать, но ничего тонкого уже делать не мог. Вернее, подозревал, что не может, точно не знал. А кто знает, кто может это сказать — надо пробовать, время свободное необходимо, отдых, покой… Ничего такого не было, а рядом простая жизнь — можно овощи выращивать, можно детей, дом построить… да мало ли что?.. Но все это его не волновало. Краем-боком присутствовало, но значения не имело. Дело, которое он считал выше себя, вырвалось из рук, упорхнуло в высоту, и вся его сущность должна была теперь ссохнуться, отмереть. Он был уверен, что так и будет, хотя отчаянно барахтался, читал, пробовал разбирать новые теории и уравнения… Он должен был двигаться быстрей других, чтобы догнать — и не мог. Но, к своему удивлению, все не умирал, не разлагался, не гнил заживо, как предсказывал себе. Видно, были в нем какие-то неучтенные никем силы, соки — придумал себе отдельную от всех науку, с ней выжил… а тем временем размышлял, смотрел по сторонам — и постепенно менялся. В нем зрело новое понимание жизни. Скажи ему это… рассмеялся бы или послал к черту! Удивительны эти скрытые от нас самих изменения, подспудное созревание решений, вспышки чувств, вырывающиеся из глубин. Огромный, огромный неизведанный мир…

Теперь Аркадий дома, заперся на все запоры, вошел в темноту, сел на топчан. Все плохо! — было, есть и будет.

 

12

 

Тем временем Марк штурмовал третий самый респектабельный этаж. Блестел паркет, раскинулись южные деревья в крупных кадках, даже воздух был особенный — южный, пряный, опасный… Не успел он оглядеться, как из ближайшей двери вышли два молодца в кавказских одеждах с засученными рукавами, приблизились, взяли под руки, угрожающе-ласково сказали — «гостем будешь», и повели.

В светлой комнате стоял огромный стол, вернее, сдвинуто было несколько приборов одинаковой высоты и поверх кинута скатерть, на ней огромное блюдо с аппетитной горой румяного мяса. Один из джигитов поставил на стол большой кувшин и стал выливать в него бутылки шампанского, четыре, пять… потом откупорил столько же толстопузых, мутно-зеленого стекла… Местное какое-то, подумал Марк, за местность уже считая Кавказ, как приказывала обстановка. Полилось сверх шампанского вино, образуя смесь, которую пьют, скажем, в Сванетии, а может и в других местах.

А мясо, наверное, оттуда же? В зеленом горном краю убили барашка, и вот мясо едет через страны и кордоны, подвергается нападениям с гиканьем, влезанием в окна вагона, дракой ногами и пальцами в глаза… наконец, отчаянный спаситель хватает крупнокалиберный пулемет, косит всех наповал и доставляет ценный груз.

Поменьше увлекайся детективами, во-первых, не барашек, а теленок, во-вторых, из районного мясокомбината. Там все погрязли в подкупах и воровстве, и только эти ребята проникали в цех, где убивают юных и нежных существ и появляется изысканный продукт для самых главных столов. Если слаб в коленках, даже к забору не приближайся, тут же голова кругом от густого мясного духа, пахнет убийством и грабежом. Если уж решился, жди пока со случайным человеком приплывет твой пропуск, и тогда уж объясняйся с мрачной девушкой в глубокой бойнице, двумя стражами с автоматами наперевес, толстяком в кровавых одеждах — что ты благородного дела ради хочешь отнять у них кусочек, выделить некое вещество, оно спасает, лечит… А, лекарство… — проясняются лица, через полчаса ты внутри, и, уговорив еще десяток стражей, оказываешься на месте.

Вот теленок, который только что мычал, подвешенный за ногу, плывет по воздуху, вот единым взмахом содрана шкура и тело превратилось в неразделанную тушу, вот она выпотрошена, и в дело вступают визжащие электрические пилы… Теперь наберись смелости, проползи под конвейером, по которому двигаются туши, увернись от водяных струй, униженно подползи к тому месту, где на высоте, широко расставив ноги, стоит мужик с длинным узким ножом. В грохоте он сначала не слышит, наконец, улавливает смысл мольбы, широким жестом отхватывает нужный кусок и швыряет его вниз, а ты перед ним на полу, в воде, крови, ловишь, хватаешь скользкое, горячее — и убегаешь, увертываясь от ножей, пил, струй и надвигающихся кровавых туш… Теперь пробивайся наружу, опять разбойные лица, крановщица, кладовщица, весовщик, охранники — и каждому объясни, и попроси, и дай…

Но теперь все позади, мясо на столе, и науке досталось, и на доброе дело — на пир!

 

13

 

Еще шампанского, еще вина! Марк взмолился, но понял, что опасно — уже сверкали южные глаза, сдвигались брови, топорщились молодецкие усы — обычай! И он ел, пил, и потерял счет времени.

— Отчего тебя Глеб не полюбил, знаешь? — Тимур наклонился к Марку, от него пахло молодостью и шашлыком. — Глеб не любит унылых, ему сразу сказать надо — будет открытие! А ты сомневаешься, по лицу видно. Он это не любит. Скажи прямо, чистосердечно — сделаем! И будешь свой.

Такое объяснение поразило Марка. Он объяснял холодность академика своей строптивостью при выборе темы, а тут, оказывается, все совсем не так. Обещать открытие, когда к делу даже не приступил?! Наивный, самое время расточать обещания: во-первых, способствует удачному началу, открывает двери и сердца, во-вторых, есть еще время наобещать все наоборот.

Разговор свернул в незнакомую область, его перестали замечать. Он понял, что свою роль сыграл, помог создать атмосферу, и стал понемногу выползать из-за стола, шмыгнул к двери, тихо прикрыл ее за собой — и бегом, подальше от кактусов, пряностей, шашлыков.

 

14

 

Аркадий тем временем дремал, привалясь к стене. Все было так плохо, что он решил исчезнуть. Он уже начал растворяться, как громкий стук вернул его в постылую действительность. Он вздрогнул, напрягся, сердце настойчиво застучало в ребра. Я никому ничего не должен, и от вас мне ничего не надо, может, хватит?.. Но тот, кто стучит, глух к мольбам, он снова добивается, угрожает своей настырностью, подрывает устои спокойствия. Уступить? Нет, нет, дай им только щелку, подай голос, они тут же, уговорами, угрозами… как тот электрик, три года тому, в воскресенье, сво-о-лочь, на рассвете, и еще заявляет — «как хотите…» Что значит — как хотите? Только откажи, мастера притащит, за мастером инженер явится… Пришлось впустить идиота, терпеть высказывания по поводу проводки.

Нет уж, теперь Аркадий лежал как камень, только сердце подводило — поворачивалось с болью, билось в грудину.

Снова грохот, на этот раз добавили ногой… и вдруг низкий женский голос — «дедушка, открой!..»

— Какой я тебе дедушка… — хотел возмутиться Аркадий, и тут понял, что визит благоприятный, открыть надо, и срочно открыть. Он зашаркал к двери, закашлял изо всех сил, чтобы показать — он дома, слышит, спешит. Приоткрыл чуть-чуть, и увидел милое женское лицо и тот самый в красных цветах платок.

— Думаю, вернусь-ка, может, дедушка спит. Будет картошка, в понедельник он с машиной — подвезет.

 Он это муж, и даже подвезет, вот удача! Аркадий вынужден был признать, что не все люди злодеи и мерзавцы, в чем он только что был уверен под впечатлением тяжелых мыслей и воспоминаний. Такие прозрения иногда посещали его, и вызывали слезы умиления — надо же… Перед ним всплыл образ старого приятеля, гения, бунтаря, лицо смеялось — «Аркадий, — он говорил, — мы еще поживем, Аркадий!» Когда это было… до его отъезда? И до моего лагеря, конечно… А потом? Как же я не поехал к нему, ведь собирался, и время было. Посмеялись бы вместе, может, у него бы и отлегло. Думал, счастливчик, высоко летает, не поймет… А оно вон как обернулось — я жив, а его уже нет.

 

15

 

На лестничной площадке, возле урны, переполненной окурками, Марк тоже встретился с прошлым — наткнулся на стенд с фотографиями давно минувших лет. Какие лица, совсем другие лица! Герои войны, они смотрят, изо всех сил выпучив глаза, в надежде разглядеть будущее за черной дырочкой. Они сидят на память, нет возникшей позже ласковости взгляда, легкости в позе. Эти фото обращают нас в другое время, да, Марк?

Снега не было до января, пронизывающий ветер выплескивает ледяную воду из луж, и ты, маленький, серьезный, в тяжелых галошах шагаешь в школу. Помнишь тот воздух — чуть разреженней этого, легче, острей, с примесью кислого дыма — топили торфяными брикетами, тяжелую коричневую золу выгребали ведрами. У рынка пьяные инвалиды, лавровые листики в чемоданах, разноцветные заклепки, куски желтого жмыха, старые офицерские планшеты… толчея у входа в класс — вечно что-то покупали и меняли, кто жаждал хлеба с маслом, кто завоевывал авторитет… А эти дворики, ярко-зеленая от холода и сырости трава… молочный заводик — течет, пенится белесоватая жидкость, клубится сиреневый пар… Двор, его звали Борькин, по имени маленького хулигана с надвинутой на брови отцовской фуражкой… Брат — пухлый крепыш с бронзовыми волосами, с желтым от веснушек лицом… Ни радости, ни сожаления, одно тупое удивление — куда все делось?..

И только теперь он глянул на часы, да что часы — за окнами темнеет! Пропал день. Он вспомнил, как во время обеда Аркадий в своей насмешливой манере рассказал о погибших на днях любовниках. Спрятавшись от сторожей, они остались на ночь, дело обычное, но по каким-то своим причинам, то ли поругались, то ли не получилось у них, решили вернуться в темноте. Их тела нашли в кратере на следующее утро. Аркадий скорей всего сочинил эту историю, с него станется, но не стоит рисковать, да и на сегодня хватит. Он побежал к провалу, перебрался на ту сторону, и вышел на волю.

Воздух его поразил, и вечерний свет, и тишина. Голоса удалялись, прятались, спокойствие наплывало волнами со всех сторон, и он, в центре циклона, сам постепенно успокаивался, уравновешивался, распространял уже свои волны спокойствия на темнеющие деревья. травы, землю… Это медленное ненавязчивое влияние, дружеская связь со всем, что окружало его, сразу поставили все на свои места, помогли почувствовать, что все в сущности хорошо, и никакая дурная случайность не собьет его с пути.

Спроси его, что произошло, почему вдруг стало хорошо и спокойно жить, пропал страх и настороженность перед постоянно маячившим призраком случая… он бы не ответил, скорей всего, отмахнулся бы — настроение… «Стоит умереть, как все кругом станет иным…» — он вдруг подумал без всякой логики, и связи с другими мыслями, тоже не очень свежими. В сущности мы ничего нового придумать не можем… кроме соображений, как что устроено.

 

16

 

Аркадий вышел на балкон. Радостная весть освежила его и пробудила силу сопротивления — «пусть я старая кляча, но не сдамся». Он любил свой балкон. Как кавалер ордена политкаторжан, реабилитированный ветеран, он имел на него непререкаемое право, также как на бесплатную похлебку и безбилетный проезд в транспорте. Поскольку транспорта в городе не было, то оставались два блага. Похлебки он стыдился, брал сухим пайком, приходил за талонами в безлюдное время. А балкон — это тебе не похлебка, бери выше! С высоты холма и трех этажей ему были видны темные леса на горизонте, пышные поляны за рекой, и он радовался, что людей в округе мало, в крайнем случае можно будет податься в лес, окопаться там, кормиться кореньями, ягодами, грибами…

Сейчас он должен был найти идею. Он рассчитывал заняться этим с утра, но неприятности выбили его из колеи. Опыты зашли в тупик, все мелкие ходы были исхожены, тривиальные уловки не привели к успеху, ответа все нет и нет. Осталось только разбежаться и прыгнуть по наитию, опустив поводья, дать себе волю, не слушая разумных гнусавых голосков, которые по проторенной колее подвели его к краю трясины и советовали теперь ступать осторожней, двигаться, исключая одну возможность за другой, шаг за шагом…

Он понимал, что его ждет, если останется топтаться на твердой почве — полное поражение и паралич; здесь, под фонарем не осталось ничего свежего, интересного, в кругу привычных понятий он крутится, как белка в колесе. И он, сосредоточившись, ждал, старательно надавливая на себя со всех сторон: незаметными движениями подвигая вверх диафрагму, выпячивая грудь, шевеля губами, поднимая и опуская брови, сплетая и расплетая узловатые пальцы… в голове проносились цифры и схемы, ему было душно, тошно, муторно, тянуло под ложечкой от нетерпения, ноги сами выбивали чечетку, во рту собиралась вязкая слюна, как у художника, берущего цвет… Конечно, в нем происходили и другие, гораздо более сложные движения, но как о них расскажешь, если за ними безрезультатно охотится вся передовая мысль.

Аркадий сплюнул вниз, прочистил горло деликатным хмыканьем, он боялся помешать соседям. Рядом пролетела, тяжело взмахивая крылом, ворона, разыгрывающая неуклюжесть при виртуозности полета. За вороной пролетела галка, воздух дрогнул и снова успокоился, а идея все не шла. Он все в себя заложил, зарядился всеми знаниями для решения — и в напряжении застыл. Факты покорно лежали перед ним, он разгладил все противоречия, как морщины, а тайна оставалась: источник движения ускользал от него. Он видел, как зацеплены все шестеренки, а пружинки обнаружить не мог. Нужно было что-то придумать, обнажить причину, так поставить вопрос, чтобы стал неизбежным ответ. Не просто вычислить, или вывести по формуле, или путями логики, а догадаться, вот именно — догадаться он должен был, а он по привычке покорно льнул к фактам, надеясь — вывезут, найдется еще одна маленькая деталь, еще одна буква в неизвестном слове, и потребуется уже не прыжок с отрывом от земли, а обычный шаг.

Мысль его металась в лабиринте, наталкиваясь на тупики, он занимался перебором возможностей, отвергая одну за другой… ему не хватало то ли воздуха для глубокого вдоха, то ли пространства для разбега… или взгляда сверху на все хитросплетения, чтобы обнаружить ясный и простой выход. Он сам не знал точно, что ему нужно.

Стрелки распечатали второй круг. Возникла тупая тяжесть в висках, раздражение под ложечкой сменилось неприятным давлением, потянуло ко сну. Творчество, похоже, отменялось. Он постарается забыть неудачу за энергичными упражнениями с пробирками и колбами, совершая тысячу первый небольшой осторожный ход. Но осадок останется — еще раз не получилось, не пришло!

 

 

17

 

Фаина тяжелым танкером вплыла в магазин. Она приходила позже многих, перед самым закрытием — уверена в себе, не мешалась с толпой. Знакомая продавщица Маша и рада бы навстречу, да слишком крупна птица, эта прямиком к директорше. Вот они, одного роста, властные, мощные, доверительно касаясь друг друга животами, в один момент выяснили, что сегодня, что завтра — в принципе, не трогая цен и килограммов. И сумка Фаины поплыла вниз, в подвалы, за ящики и жестяные сундуки, в полутьму, где сдержанный говор при накале страстей. Она же, выше неприличной суеты, стоит, глядя поверх барьеров, отгораживающих пустые полки, поверх стоящих и молчаливо ждущих, уже думает о другом: о новом приборе, о Штейне — в последнее время невнимателен к ней, о Гарике — все трудней скрывать его наклонности… С годами она прочно укоренилась в жизни, сначала очерствела, потом покрылась толстой корой, стала могучим деревом, и эту свою укорененность в житейской и научной почве ценила. Но сегодняшний эпизод ее испугал, дело пахло, как выражался старый чекист, керосином. Хорошо, что прервала инцидент. Но мальчик этот? приятный, кстати, мальчик, откуда он? Надо узнать…

— Фаина Геракловна, с вас… — и названа была сумма. Даже не заглянув в сумку, Фаина знала — превышает стоимость содержания. Это знание придало ей еще большую уверенность в себе.

— Спасибо, дорогая… — она пропела в ответ, жеманно и суховато, сохраняя дистанцию, сравните — магазинная крыса, пусть директор, и она — доктор и прочее. И вышла, легко неся сумку на локте.

Гарика дома не было, да и зачем он ей, уж давно в предутренних мечтах к ней являлся мужчина солидный, весомый, горячий в меру, со знанием ее наклонностей… Гарик давно на раскладушке, бессильный, нищий как был. Фаина ненавидела нищету, брезгливость смешивалась со страхом. Она сняла платье с крупными оранжевыми цветами, разделась перед зеркалом. Хоть кто-нибудь увидел бы… И не потратив сил, кинулась на кровать.

 

18

 

Вечером у Аркадия на кухне уютно и тепло. Старик раздобыл курицу, расчленил ее как самый педантичный убийца, чуть обжарил на сковородке и теперь тушит в большом чану с ведром картошки.

— Три этажа прошел, а науку не встретил, — жалуется Марк.

— Знаю, — отвечает Аркадий, — но вы не спешите. Наука как бы религия, а Институт ее церковь: головой в небе, фундаментом в землю врыт.

— Наука не религия, — обижается юноша, — в ней нет бессмысленной веры.

— Шучу, шучу, — смеется Аркадий, — у нас не вера, а уверенность, то есть, не слепое чувство, а возникшее под давлением фактов убеждение, что познанию нет предела. Вот, к примеру, выйди на улицу, кругом небоскребы, так и прут из земли — сила! И почему, скажите, рядом с последним не будет выстроен еще, кто может помешать? Нет основания сомневаться.

— А вдруг обрыв? — для собственного спокойствия спрашивает Марк, не верящий в обрыв.

— Ну-у, вы слишком уж буквально восприняли. Не может быть никаких обрывов, наука духовный город, а царству разума нет предела… Неделя нам обеспечена. За вами хлеб и деликатесы. Неплохо бы кусочек колбаски, маслица…

— Зачем нам масло, лучше маргарин, растительный продукт.

— И то верно, — соглашается физик с химиком, — мне масло вредно — сосуды, а у вас идеальное сгорание, зачем подливать в такой костер.

Следы курицы окончательно исчезли в общей массе. Картошка?.. Аркадий ткнул огромной двузубой вилкой — готова. Сели есть.

 

19

 

День позади. Волнения по поводу картошки, будоражащие мысли, неудача в борьбе за истину доконали Аркадия, он решил этой ночью отдохнуть. Взял книгу, которую читал всю жизнь — «Портрет…», раскрыл на случайном месте и погрузился. Чем она привлекала его, может, красотой и точностью языка? или остроумием афоризмов? Нет, художественная сторона его не задевала: он настолько остро впивался в смысл, что все остальное просто не могло быть замечено. Там же, где смысл казался ему туманным, он подозревал наркоманию — усыпление разума. С другими книгами было проще — он читал и откладывал, получив ясное представление о том, что в них хорошо, что плохо, и почему привлекательным кажется главный герой. Здесь же, как он ни старался, не мог понять, чем эта болтовня, пустая, поверхностная, завораживает его?.. Если же он не понимал, то бился до конца.

Аркадий прочитал страничку и заснул — сидя, скривив шею, и спал так до трех, потом, проклиная все на свете, согнутый, с застывшим телом и ледяными ногами, перебрался на топчан, стянул с себя часть одежды и замер под пледом.

 

20

 

Марк этой ночью видит сон. Подходит к дому, его встречает мать, обнимает… он чувствует ее легкость, сухость, одни кости от нее остались… Они начинают оживленно, как всегда, о политике, о Сталине… «Если б отец знал!..» Перешли на жизнь, и тут же спор: не добиваешься, постоянно в себе… Он чувствует вялость, пытается шутить, она подступает — «взгляни на жизнь, тебя сомнут и не оглянутся, как нас в свое время!..» Он не хочет слышать, так много интересного впереди — идеи, книги, как-нибудь проживу… Она машет рукой — вылитый отец, тоже «как-нибудь»! Негодный вышел сын, мало напора, силы… Он молчит, думает — я еще докажу…

Просыпается, кругом тихо, он в незнакомом доме — большая комната, паркетная пустыня, лунный свет. Почему-то кажется ему — за дверью стоят. Крадется в ледяную переднюю, ветер свищет в щелях, снег на полу. Наклоняется, и видит: в замочной скважине глаз! Так и есть — выследили. Он бесшумно к окну — и там стоят. Сквозит целеустремленность в лицах, утонувших в воротниках, неизбежность в острых колючих носах, бескровных узких губах… Пришли за евреями! Откуда узнали? Дурак, паспорт в кадрах показал? Натягивает брюки, хватает чемоданчик, с которым приехал… что еще? Лист забыл! Поднимает лист, прячет на груди, тот ломкий, колючий, но сразу понял, не сопротивляется. Теперь к балкону, и всеми силами — вверх! Характерное чувство под ложечкой показало ему, что полетит…

И вдруг на самом краю ужаснулся — как же Аркадий? А разве он… Не знаю. Но ведь Львович! У Пушкина дядя Львович. Спуститься? Глаз не пропустит. К тому же напрасно — старик проснется, как всегда насмешлив, скажет — «зачем мне это, я другой. Сам беги, а я не такой, я им свой». Не скажет, быть не может… Он почувствовал, что совсем один.

Сердце отчаянно прозвонило в колокол — и разбудило.

 

21

 

Аркадию под утро тоже кое-что приснилось. Едет он в особом вагоне, плацкартном, немецком, что появились недавно и удивляют удобствами — салфетки, у каждого свой свет… Но он знает, что кругом те самые… ну, осужденные, и едем по маршруту, только видимость соблюдаем. С удобствами, но туда же. На третьей, багажной полке шпана, веселится уголовный элемент. Рядом с Аркадием женщина, такая милая, он смотрит — похожа на ту, одну… Они о чем-то начинают разговор, как будто вспоминают друг друга по мелочам, жестам… Он боится, что за новым словом обнаружится ошибка, окажется не она, и внутренним движением подсказывает ей, что говорить. Нет, не подсказывает, а как бы заранее знает, что она должна сказать. Она улыбается, говорит все, что он хочет слышать… Он и доволен, и несчастлив — подозревает, что подстроено им самим — все ее слова!.. И все же радость пересиливает: каждый ответ так его волнует, что он забывает сомнения, и знать не хочет, откуда что берется, и кто в конце той нити…

— Арик!

Этого он не мог предвидеть — забыл, как она его называла, и только теперь вспомнил. У него больше нет сомнений — она! Он ее снова нашел, и теперь уж навсегда.

Ее зовут с третьей полки обычным их языком. Он вскакивает, готов бороться, он крепок был и мог бы продержаться против нескольких. Ну, минуту, что дальше?.. Выхода нет, сейчас посыплются сверху… мат, сверкание заточек…

Нет, сверху спустилась на веревочке колбаса, кусок московской, копченой, твердой, черт его знает, сколько лет не видел. И вот она… медленно отворачивается от него… замедленная съемка… рука протягивается к колбасе… Ее за руку хвать и моментально подняли, там оживление, возня, никакого протеста, негодующих воплей, даже возгласа…

Он хватает пиджачок и вон из вагона. Ему никто ничего — пожалуйста! Выходит в тамбур, колеса гремят, земля несется, черная, уходит из-под ног, убегает, улетает…

Он проснулся — сердцебиение, оттого так бежала, выскальзывала из-под ног земля. Привычным движением нашарил пузырек. покапал в остатки чая — по звуку, так было тихо, что все капли сосчитал, выпил залпом и теперь почувствовал, что мокрый весь. Вытянулся и лежал — не думал.

 

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

 

1

 

Утром забарабанил в дверь Аркадий. Несмотря на бережное отношение к собственной двери, чужие он не щадил, стучал как милиционер. Марк, привыкший к деликатным постукиваниям, сначала возмущался, а потом понял: Аркадий перебарывает свою робость. Перед чужой дверью старик всегда испытывал сомнения — зачем пришел?.. Вдруг высунется баба, станет осматривать?.. или возникнет на пороге официальное лицо, понятые жмутся к стенке… Он был готов ко всему, каждый раз перескакивал через свой страх, и стук вырывался из-под руки резкий и грубый.

Картошку с птицей ели холодной и без хлеба, за вчерашним спором прохлопали магазин. Аркадий молчалив, во рту горечь — сон его убил. И так ходишь по грани, не хватало еще пятой колонны, в спину, наповал. Марк после своей ночи тоже вял и рассеян. Не потому что страшно стало, он легко забывал страх. Его угнетали намеки на что-то непредвиденное в себе, будто сидишь на гейзере, а он вот-вот… Его даже счастливые мысли озадачивали — откуда?.. словно кто-то другой придумал… «Жить в мире с собой…», вспомнил он слова отца, довольно насмешливо переданные матерью. Она-то была за борьбу, переделки и постоянное усовершенствование, и внушила это сыну, а отец повторял свои слабые слова в отчаянии, как заклинание. Будучи сыном своего отца, Марк невольно мечтал о мире, но как сын своей матери, придавал этой мечте другой смысл: Мир как господство разума над случайными силами — сначала пусть победит, а потом уж мир.

— Утром семинар, советую.

— Сегодня Штейн.

— Успеете и к Штейну и на семинар. Придет Шульц, должна быть драка.

 

2

 

Знаете ли вы, наблюдали, быть может — чем хуже работают люди, тем глаже и чище у них полы, а самые бездельники ухитряются сохранять паркетный блеск даже в химических лабораториях, меняют рабочие столы на письменные, обкладываются картотеками, одна современней другой… а в углу у них малюсенький рабочий столик, на нем электроплитка — здесь заваривают кофе.

На четвертом этаже пола вовсе не было, а лежали каменные выщербленные плиты, известняк, как на приморском бульваре, и видно, что никто не болеет за чистоту… Коридор уперся в тупик, пошли бесконечные комнаты и переходы, в каждом углу что-то гудит и варится, мерцает и поблескивает, все работает, а не пылится без дела. И никто на тебя не смотрит, не зовет облегчить душу, не ждет подвоха — занят собой: кто тянет трубочкой мутную гадость из пробирки, кто тащит подмышкой кутенка, не иначе как узнать, что внутри, кто тут же, пристроившись в уголке, чертит мелом на двери — не мог, стервец, добраться до доски, не дотерпел — вокруг него толпа, один хлопает по плечу — молодец! другой тянет за рукав — отойдем… И качаются красивые стрелки импортных приборов, и мечутся разноцветные зайчики по узким зеркальным шкалам, и пронзительно надрывается в углу телефон, забытый всеми прибор связи и общения…

Марк шел и видел — здесь каждую секунду что-то происходит, возникают и рушатся империи, «это говно» — беззастенчиво говорит один, «старое говно» — уточняет другой, и оба довольны.

Проходы становились все уже, и, наконец, движения не стало: посреди дороги возвышалось огромное колесо, из- под которого торчали очень худые длинные ноги. Марк обратился к ногам, чтобы узнать, где скрывается тот, к кому его уже не раз посылали нетерпеливым взмахом руки — там, там… Голос из-под колеса пробубнил, что следует идти дальше, но при этом постараться не наступить на оголенные провода слева от правой ноги, и не задеть раскаленную спираль, что справа от левой руки. Марк только решился, как раздался оглушительный треск, полетели оранжевые искры, спираль потемнела, ноги дернулись и замерли. Марк уже высматривал, кого призвать на помощь, вытащить обугленный труп, как тот же голос выругался и заявил, что теперь беспокоиться нечего — шагай смело. Марк перешагнул, перепрыгнул, подполз, пробрался к узкой щели и заглянул в нее.

Там, стиснутый со всех сторон приборами, сидел за крошечным столиком человек лет сорока с красивым и энергичным лицом. Он быстро писал, откладывал написанный лист, и тут же строчил новый — без остановки, не исправляя, не переделывая, и не задумываясь ни на секунду. Из кончика пера струилась черная ниточка, извиваясь, ложилась на бумагу, и нигде не кончалась, не прерывалась… Эта картина завораживала, напоминая небольшое природное явление, не бурный, конечно, вулкан с огнем, камнями и злобной энергией, а то, как молчаливо, незаметно, без усилий извергает прозрачную субстанцию паук — она струится, тут же отвердевает, струится…

Марк стоял, очарованный стихийным проявлением процесса, который давно притягивал его. Ручка казалась продолжением руки, нить словно исходила из человека.

 

3

 

Тут он поднял глаза и улыбнулся Марку, весело и беззаботно. Он действовал свободно и легко, охотно прерывал свое извержение и, также без видимых усилий, продолжал с того слова, на котором остановился. Он явно умел отрываться от земли, это Марк понял сразу. Но не так, как его кумир, великий Мартин — тот грубо, тяжело, с видимым усилием поднимался, волоча за собой груду идей, вороха экспериментов, но уж если отрывался, то, как орел, уносил в когтях целую проблему, огромный вопрос, чтобы в своем одиноком гнезде расправиться один на один, расклевать вдрызг и снова расправить крылья… таким его видел верный ученик, простим ему некоторую высокопарность. В отличие от первого Учителя, этот гений, звали его Штейн, умел чрезвычайно ловко округлить и выделить вопрос, вылущить орешек из скорлупки, вытащить изюм из булки и, далеко не улетая, склевать своим острым клювиком, и снова, к другому созревшему плоду — расчетливо, точно зная, что уже можно, а что рано, что назрело, а что сыро… не преувеличивая силу своих небольших крыл, он действовал спокойно и весело, и жизнь в бытовом смысле совсем не презирал. Он относился к типу, который прибалты называют «лев жизни»… ну, не лев, а небольшой такой, красивый львишка, смелый в меру, циничный по необходимости, не лишенный совести и доброты — не забывая себя, он старался помочь другим.

 

4

 

Десять минут, оставшиеся до семинара, пролетели как во сне.

— Да, да, возьму, завтра приступайте. Парение? Весьма своевременно, сам думал, но на все не хватает. Химия? — это здорово! Хотя меня больше волнует физическая сторона… Впрочем, делайте, что хотите, главное, чтобы жизнь кипела! Нет, нет, ни денег, ни приборов, ни химии — ничего. Но есть главное — я и вы, остальное как-нибудь приложится! Мне интересно знать о жизни все, все, все… Но вот что главное — Жизненная Сила! Пора, пора от мутного философствования переходить к молекулам, расчетам. Да, да, три вопроса, это я поставил, что скрывать. Что, Где… Некоторые спрашивают — Зачем, но это не для меня. Мой вопрос — КАК? Что она такое? Что за материя такая, в которой рождается эта удивительная страсть? Где? Мне совершенно ясно, что в нас, в живых существах! Впрочем, есть и другое мнение. Ох, уж эти лже… КАК она действует, как заставляет нас барахтаться, карабкаться, упорствовать?..

Он поднял красивые брови, всплеснул руками:

 — Как только она ухитряется сохраниться в еле теплящемся теле? Как на спине сигающего в ледяную пропасть мира удерживается теплая и нежная красавица? А парение? — лучший ее плод, творчество и разум?.. Сбросить покровы мистики и тайны! Ах, этот Шульц! Бедняга… Ну, ничего, скоро разделаем его под орех, зададим перцу, трезвону, дадим прикурить малахольному мистику! Очаровательная личность. Жаль только, мозги набекрень.

Он сверкнул очами -«дерзайте, как я!» — и сильной рукой распахнул спрятанную за креслом дверь. Перед Марком лег широкий пустынный коридор.

— Не бродите по закоулкам, вот дорога — налево буфет, направо лестница. Спускайтесь в зал, а я соберу заметки, и за вами.

И подмигнув, добавил: — Бодрей смотрите, бодрей! Наука баба веселая, и с ней соответственно надо поступать. Еще поговорим, когда уляжется пыль от этих потасовок.

 

 

5

 

Ошеломлен и очарован, Марк двигался в сторону, указанную новым учителем. Штейн представлялся ему мудрым, но дряхлым, а этот полный сил «лев жизни» поразил его. Он вспомнил слова Штейна — «у смерти временные трудности возникают, это и есть жизнь» — и еще раз удивился остроте и смелости мышления, хотя сама идея показалась спорной — так сложно и красиво умирать?.. А образ нежно-розовой девы на спине могучего черного быка?.. Чего только он не услышал за эти счастливые минуты!

Везет человеку! Между неразумными порывами молодости и мудрой дряхлостью случается довольно узкая щель, в которой норовит задержаться каждый неглупый и не совсем опустивший руки человек… Штейн был активен, но не нагл, дерзок, но до унижения седин не доходил, восставал против авторитетов, но и должное им отдать умел, поднимал голос за справедливость, но без крика и безумств, помогал слабым — если видел, что жизнь еще теплится, неугодных не давил, но обходил стороной, от сильных и страшных держался подальше… если не очень были нужны… Но умел и стерпеть, и промолчать, жизнь смерти предпочитал всегда и везде, и даже на миру, где вторая, утверждают, красна. Это был идеальный гармоничный человек какой-нибудь эпохи возрождения, небольшого ренессанса в уютной маленькой стране, он там бы процветал, окружен всеобщим уважением, может, министром стал бы… А здесь, в этом огромном хаосе? Его знали в узком кругу, в тридцать доктор, в сорок академик, в сорок два злостный космополит и неугодный власти человек… Потом страсти улеглись, он выжил, выплыл, сбит с толку, испуган, зато весь в своем деле. Потом слава — и снова запрет и гонения, он домашний гений, не выездной… Еще что-то… Он на рожон не лез и каждый раз потихоньку выныривал, потому что уходил глубоко на дно, хватался за свое дело, как за соломинку, берег свой интерес. Он жизнь любил за троих, в двух жизнях потерпел крах, но еще одна осталась, а тут вдруг стало легче, светлей, он воспрял…

С Глебом они друг другу цену знали, оба профессионалы: Штейн в теориях жизни, Глеб в жизненной практике, и потому сталкивались редко. Один ничего не просил, другой ничего не предлагал, терпимые отношения… если не считать глубокой, тайной неугасимой ненависти, которую испытывают приковавшие себя к телеге жизни, к тем, кто одной ногой не здесь.

Итак, Марк без памяти от радости спускается в зал, уже у цели. Тем временем Аркадий шел туда же, но своим путем.

 

6

 

Из гордости и особой деликатности он, что-то пробурчав, исчез у входа в Институт прежде, чем Марк успел узнать, куда он бежит, и почему бы не продолжить путь вместе. Аркадий не хотел, чтобы Марка видели с ним, он был уверен, что подмочит репутацию подающему надежды юноше: во-первых, нищий старик, во-вторых, пусть реабилитирован, но нет дыма без огня, в-третьих… он сам был горд и не хотел чувствовать себя сопровождающим, все равно при ком — он был сам при себе и это положение с гордостью и горечью оберегал.

Вообще-то у него не было простой бумажки — пропуска, и он предвидел унижение. Вернее, пропуск был, но давно просрочен, а добиваться снова разрешений и печатей ему было тоскливо и тошно, хотя лежал где-то в закромах у кадров клочок бумаги с бисерными строчками, и давно следовало выдать ему бессрочное свидетельство, если б не Руфина. Эта дама с широкими плечами и багровым от переедания лицом не терпела Аркадия: во-первых, правильно, нищий, во-вторых, бестактно вернулся из неизвестности и еще на что-то претендует, в-третьих, обожая Глеба, она не меньше обожала и Евгения, а тот в своей обычной манере — «Руфиночка, каторжник плюс жидовская морда, отшей, милая, отшей!» Она пыталась защитить от каторжника парадный подъезд, пусть шастает в области провала, с этим, видно, ничего не поделаешь… но Аркадий нагло входил и выходил через официальные двери. Он ухитрялся появляться там, где его не должно было быть! Опять выходит, трясет лохмотьями, напускает паразитов на главный ковровый путь! Она бессильно наблюдала из зарешеченного окна, меж пыльных фикусов, с фиолетовым от ненависти лицом. Опять!

 

7

 

Перед семинаром разный чужой народ толпился в вестибюле, и Руфине, заметившей старика из окна, нужно было секунд двадцать, чтобы поднять тяжелый зад, подойти к двери, кликнуть охрану… Все это Аркадий давно просчитал. Он сходу нырнул в туалет, подошел к встроенному в стену железному шкафу, в котором спрятаны проводка, трубы и имущество уборщиц, отпер дверь и скрылся, заперев шкаф изнутри. Тут же в туалет просунулась голова и опасливо поводя глазами, поскольку женская, сказала:

— Никого, Руфина Васильевна…

Опять ушел! Аркадий в темном шкафу быстрым движением нащупал лесенку, привинченную к стене, и начал спускаться в бездонные глубины. Он стремился в железный коридор.

 

8

 

Железный потому, что обит стальным листом, в нем множество люков, ведущих еще ниже, где можно висеть, лежать, скорчиться и пережидать опасность, но продвигаться уже нельзя… Он спускался долго и осторожно, знал — застрянешь, сломаешь ногу — не найдут… Наконец замерцал огонек, и он увидел уходящий вдаль трубчатый проход, два метра в ширину, два в высоту — кишечник Института, он шутил. Здесь он чувствовал себя спокойно, отсюда мог проникать в любые лаборатории, залы, буфеты, и даже во владения Евгения, минуя замки и засовы. Но он туда не хотел, длинными гремящими железом путями проникал, куда ему было надо, и также исчезал.

Он любил эту пустынную дорогу, спокойно шел по гудящей жести, привычно заложив руки за спину, и размышлял о смысле своей жизни. Он давно понял, что в целом она смысла не имеет, если, как говорят математики, суммировать по замкнутому контуру, пренебрегая теми незначительными изменениями, которые он сумел произвести в мире. Поэтому он рассматривал небольшие задачи, беря за основу не всю жизнь, а некоторые ее периоды, опираясь на события, которые его потрясли или согрели. Умом он понимал, что эти редкие явления настолько случайны и не имеют жизненной перспективы, что со спокойной совестью следовало бы их отбросить — но не мог, возвращался именно к ним, изумляясь и восторгаясь всем добрым, веселым, умным, храбрым, справедливым, с чем время от времени сталкивался… Умиляясь — и недоумевая, поскольку эти явления явно нарушали общую картину, выстраданную им, стройную и логичную.

— Странно, черт возьми, странно… — бормотал он, приближаясь к очередному повороту, за которым осталось — кот наплакал, подняться и на месте.

 

9

 

Он благополучно повернул и прошел по гремящему настилу метров десять, как вдруг будто гром с ясного неба:

— Вить, иди сюды… где сигареты, падла?.. — и еще несколько слов.

Аркадий внутренне дрогнул, но продолжал, крепко ставя ноги, медленно и неуклонно шагать к цели.

— Вить, ты чего… а ну, подойди! — в голосе усилилась угроза.

Аркадий, чувствуя неприятную слабость в ногах, продолжал путь. «Осталось-то всего… — мелькнуло у него в голове, — может, успею…» В железных стенах через каждые десять метров были щели, ведущие в квадратный чуланчик, в глубине спасительная лесенка; отсюда начинались пути во все комнаты, коридоры и туалеты здания. Голос шел из одной такой щели, позади, а та, что была нужна, уже маячила Аркадию. «Главное первые ступеньки, тогда ногами в морду — отобьюсь…» — лихорадочно думал он, ускоряя шаги. Он решил усыпить бдительность переговорами.

— Во-первых, я не Виктор, — он старался говорить внушительно и безмятежно, чтобы передать исподволь это чувство оппоненту. — А во-вторых — не курю.

— Ах ты… — падение крупного тела на железо, несколько быстрых скачков за спиной, и тяжелая лапа ухватила его за плечо. Аркадий быстро развернулся и на высоте глаз увидел огромное косматое брюхо, сплошь разрисованное синими и голубыми узорами с хорошо известной ему тематикой… «Головой в брюхо и бежать?.. Такое брюхо не прошибешь…» Он отчетливо представил себе, что будет дальше. Через годик его найдут, и то случайно.

— Ах, ты… — с шумом выдохнул мужчина, — это же Аркадий Львович!

 

10

 

Блаженство нахлынуло на Аркадия, любовь к человечеству разлилась по жилам. Он понял, что хочет жить, несмотря на все подсчеты и итоги. «Расхлопотался, — он подумал с усмешкой, — в жопе твой интеграл, жить любишь, стерва…» Он допускал такие выражения в исключительных случаях, и только в свой адрес.

Аркадий поднял голову и увидел бурую лохматую шевелюру, чистейшие синие глаза навыкате, внешность колоритную и легко узнаваемую.

Софокл! Механик при центрифугах, сын отечественной гречанки и опального прозаика, погибшего на чужбине от укола иностранным зонтиком. Он когда-то сочинял стихи и даже напечатал в районной газетке несколько строк, потом лет двадцать писал роман… «Всю правду жизни в него вложу» — он говорил мрачным басом, и то и дело подсовывал Аркадию главы, считая его большим знатоком блатной жизни и образованным человеком одновременно. Куски романа представляли собой слабое подобие того, что впоследствии назвали «чернухой». Аркадий подобное не любил, он и слов-то этих панически боялся, физически не выносил, тем более, гнусных действий, которые они, хочешь-не хочешь, обозначали.

Полугреческое происхождение и литературные наклонности объясняют прозвище механика, взятое из низов нашей памяти, школьной истории. Древний мир — первое, что вспоминается из тех далеких лет: полумрак, послевоенная свечечка, чернильница-непроливашка, воняющая карбидом… и эта непревзойденная по фундаментальности книга, — ведь меньше всего перекраивался далекий древний мир — к тому же впечатления чувствительного детства, картины вечно теплого места, где среди пальм героически сражаясь, умирают за свободу рабы, закалывают друг друга консулы с горбатыми носами… и эта вечная трагическая троица — Эсхилл, Софокл, Еврипид, а также примкнувший к ним Аристофан.

Софокл трясется от холода, от него, как обычно, разит, он жаждет закурить, и почему-то погряз в «железных джунглях», как называл эти места народ.

 

 

 

 

 

11

 

— Львович, ты нам нужен! — Софокл смотрел на Аркадия как на внезапно появившегося перед ним пришельца из дружественных высокоразвитых миров, которые только и могут вытащить из трясины нашу цивилизацию.

Аркадий мог теперь, сославшись на занятость, пообещать найти Виктора, махнуть рукой и скрыться, авторитет позволял, но после пережитого страха он размягчился, решил вникнуть и помочь:

— В чем дело, Дима, что вы здесь околачиваетесь? И Дима-Софокл, вздыхая и размахивая растопыренными пальцами, в духе своих предков, объяснил суть дела. Тупичок был непростой, он вел в склад химических реактивов, где стояла огромная цистерна со спиртом. Как-то, забравшись по своим делам в лабиринт труб, проводов, чугунных стояков, Софокл обнаружил, что подобрался снизу к тому самому чану, что был притчей во языцех у всего народа. Уже заинтересованно ползая во мраке, он нашел причудливой формы щель между баком и арматурой, и, приблизив к ней чувствительный нос, учуял знакомый запах — где-то в глубине подтекало. Просунув руку, он с трудом дотянулся до источника — действительно, капало! Покрутившись и так и эдак, он догадался — полотенце! забивается плотно в щель, понемногу пропитывается… Вафельное полотенце Софокл утащил из дома, и дело пошло. Результат превзошел все ожидания — около двух стаканов в час! Уйти стало сложно — бесплатный продукт, а не выжмешь вовремя — утекает, всасывается стенкой как губкой.

Аркадий слушал и холодел от ненависти. Никогда он не мог понять этих людей! Он в рот не брал спиртного, алкашей презирал, как и всех прочих наркоманов и психов, которые, отворачиваясь от жизни, уходят в кусты. Примерно также он относился к религии, духовной наркомании — считал за полный бред, нужный идиотам и слабым людям, темным, не уважающим себя. Несколько мягче он относился к искусству, воспевающему все неопределенное, расплывчатое, сумбурное… Время от времени все-таки почитывал, отвлекал тоску, презирая себя за слабость. Наследие смешного детства, и юности, тогда он верил, что разум, слово, идея правят миром, или хотя бы весомы и уважаемы в нем. Совсем, совсем не так, это уроды жизни, бесполезные нищие в подземном переходе от станции А к станции Б.

 

12

 

— Подожди, Львович, сейчас… — Припав щекой к лоснящемуся боку как к толстой матери, Дима запустил руку до плеча в узкую щель и осторожно вытянул оттуда черное лохматое существо, напоминающее осьминога с обрубленными щупальцами. Держа насыщенную продуктом ткань на вытянутой руке, он быстро опустил ее в эмалированный сосуд странной формы, стал сжимать и выкручивать. Аркадий с изумлением узнал детский ночной горшок. Зафыркала, полилась серая жидкость, распространяя дурманящий запах в сочетании с вонью грязной половой тряпки.

— Не заставил бы… — мелькнуло у Аркадия.

— Извини, Львович, не угощаю, ты теперь мозговой центр. — Дима, выжав тряпку до немыслимого предела, вернул ее на место, и, бережно держа горшок двумя руками, безоглядно припал к нему. Свечка трепетала, тени метались, обстановка была самая романтическая.

— Вопрос в том, — утолив жажду, Дима многозначительно посмотрел на Аркадия, — как непрерывный процесс организовать. Не ползать же сюда каждый час, сам знаешь дорогу.

— Дима, вы что, ребенок, а фитиль? — Аркадий наклонился и, преодолевая брезгливость, пощупал ткань — годится.

— Пробовали, Львович, потери, стенка впитывает.

Аркадий задумался, но ненадолго:

 — Обработай снаружи парафином. Только сначала выстирай ткань, что вы грязь сосете!

Дима с молчаливым изумлением смотрел на Аркадия. Конечно! Фитиль, но непроницаемый, как трубопровод!

— А не растворится?

 — В холодном спирте парафин не растворяется, надолго хватит.

И, не удержавшись, добавил:

— Вы бы завязали с этим делом, ведь погибель.

— Конечно, погибель, — согласился Софокл, — но, может, кончится?..

Они как рабы у своего горшка, подумал Аркадий, — добровольные рабы.

 — Может выпьешь теперь? — Дима предлагал, но не настаивал. Аркадий, преодолев тошноту, покачал головой.

— Спешу. Свечку расплавишь — и вот так… — он показал, — протянешь жгут в горшок. Ну, все.

Он с трудом разогнулся, глянул на часы — всего-то десять минут прошло, еще успею. Даже лучше опоздать: свет погасят, тогда и проберусь на свободное местечко.

 

13

 

Ужасная беда, думал он, впервые преодолев отвращение. Он всегда сторонился этих людей, называя тем страшным именем, которое придумал англичанин, фантаст, предвосхитивший и подземные коридоры, и странные сгорбленные фигуры… Морлоки — вот! он вспомнил — морлоки и элои, две половинки теряющего разум человечества. «Все бесполезно, все, все..» — он не замечал, что бормочет, его мучило отсутствие воздуха и боль в груди, которую он стал замечать с весны. Ничего, рассосется. Он панически боялся медиков, в особенности медицинских дам — садистки, такое наговорят, что иди и вешайся. Больше всего он боялся попасть им в лапы — бессильный, жалкий, смешной, грязный, противный… Схватят, закрючат, подчинят себе, будешь заглядывать им в глаза, искать спасения, радоваться обманам — «вы у нас еще молодцом…» Нет, я сам, сам. Страшно потерять волю и разум, тогда его снова схватят и будут держать вдали от дома, в чистенькой тюрьме.

Он поднялся и стоит в темном душном шкафу, прислушивается к звукам. Открывает — и в туалете, рядом с залом. Этот туалет был особенный — теплый, с туманными окнами, полутемный, тихий… Иногда — один, он долго стоял здесь, держа руки под сушилкой. Тихо посвистывал моторчик, пальцы постепенно теплели, сначала становилась горячей кожа, потом глубже… Он выгонял мороз, который годами въедался в тело, он был счастлив от этой теплой тишины, сумрака, покоя… Никто не может его испугать, выгнать, здесь все занимались одним и тем же, и на миг становились равны.

Стукнула дверь, вошел некто, сделал свои дела и поспешил к выходу. Аркадий подождал, пока затихли шаги, одернул пиджачок, пригладил пятерней остатки волос, и вышел.

 

14

 

В зале и перед ним толпы не было — несколько случайных людей с этажа, привлеченных объявлением, стайка аппетитных лаборанточек, которым хотелось поглазеть на молодых людей, странных — не пристают, только и знают, что о своих пробирках -«ты прилила или не прилила?» «Ну, прилила, прилила!..» Но понемногу стали собираться заинтересованные — болельщики той и другой идеи, молодые тщеславцы, мечтающие о большой науке, средних лет неудачники, интересующиеся больше расстановкой сил, карьеристы, старающиеся пробраться поближе к авторитетам или начальству, азартные люди, для которых главное, кто кого… многочисленные командировочные из глухих уголков, полюбоваться на знаменитостей, которых обещали, и другие разные люди.

Широко распахнулись двери — до этого все протискивались в узкую щель, а тут даже несколько театрально, обеими створками сразу — вбежали двое, покатили красную дорожку… Было или нет, не столь уж важно, главное, что ощущение дорожки было, и если не бежали, а забегали, заглядывали в глаза — тоже какая разница, важно, что шел между ними высокий худощавый брюнет с лихими усами времен кавалерийских атак, академик девяти академий и почетный член многих международных обществ. Глеб оторвался от окружающих, взошел на возвышение, тут же к нему подсела милая женщина, Оленька, вести протокол.

 

15

 

Прокатилась волна оживления — в зал вошел Штейн, с ним пять или шесть приближенных лиц. Тут не было бегущих с коврами, все значительно пристойней, хотя заглядывание в глаза тоже было. Теперь Марк увидел своего нового кумира со стороны. Худощавый, как Глеб, но невысокий. Зато с могучей челюстью и выдающимся носом. По правую его руку шел очень длинный юноша с маленькой головкой из которой торчал большой грубо вытесанный нос, по бокам свисали мясистые багровые уши, мутноватые глазки смотрели поверх всех в никуда. Это был первый ученик Штейна Лева Иванов. Несмотря на непривлекательную внешность, Лева был веселым и остроумным, юмор его носил отпечаток научного творчества с легким туалетным душком. С другой стороны шел второй гений, Максим Глебов, сын знаменитого физика, толстый парниша с круглым веселым лицом и совершенно лысой головой. Максим восхищал полной раскованностью. Обычно он садился в первый ряд и приводил в ужас докладчиков громкими замечаниями: обладая феноменальной памятью, он давал справки по ходу дела, просили его или нет, к тому же моментально находил ошибки в расчетах и тут же объявлял о них всему залу. Друзья считали его ребенком, остальные тихо ненавидели и боялись. Максим уселся рядом со Штейном и принялся рассказывать анекдоты, радостно хохоча, в то время как все остальные были несколько напряжены, предчувствуя острую борьбу.

Тут же были две дамы — Фаина, черная лебедь, и вторая, Альбина, белая лебедь, высокая худощавая женщина лет сорока, умна, зла и «увы, славянофилка», со вздохом говорил о ней Штейн; не сочувствуя взглядам Альбины, он все равно любил ее. Штейн всегда любил своих, эта черта не раз выручала его, и подводила тоже… Альбина всю жизнь имела дело с евреями — и дружила, и любила, и компании водила, но стоило завести разговор о судьбах России, а это любят не только русские, но и живущие здесь евреи — тоже почему-то болеют — как только разговор заводил в эти дебри, Альбина преображалась: не то, чтобы ругала других, но так старательно превозносила неистощимые запасы генетического материала в сибирских просторах, что сам напрашивался вывод о непоколебимости нации. Это было бы даже приятно слышать, если б не подавалось так напористо, с горячечной гордостью, что уязвляло тех, кто не имел столь мощных запасов, слаб телом и невынослив к климату Севера. Она и в прорубь сигать была среди первых, это называлось — моржеваться, а женщин, любящих ледяную воду окрестили «моржихами». Приметы времени… Но что это я! Максим сучит ногами и брызжет анекдотами, его не слушают, все ждут — где Шульц?

 

 

16

 

Как ни высматривали, он появился незаметно, легко скользнул по проходу, и вот уже в высоком кресле. Они со Штейном ревниво следили, кто ближе сел, кто дальше: Штейн на первом ряду — и Шульц впереди, только в противоположном углу, и в зале возникает нечто вроде этого пресловутого биополя, которого, конечно, и в помине нет. Они, как полюса магнита, противоборствовали и дополняли друг друга. Сторонники Шульца тут же начали перетекать в его сторону, но приблизиться не смели — маэстро не любил толпу, заглядывания в глаза, анекдоты, хохот и всю атмосферу, в которой возникает слово «мы». Не такие уж плохие «мы», может, даже хорошие, но все-таки сборище, а он был одинокий волк, сухой, жилистый, злой… Но было в нем и что-то змеиное — как удивительно он возникал и исчезал, выразительно безмолвствовал, поражал противников одним словом, как мгновенным укусом…

Если же оставить в стороне романтические бредни, а также предрассудки, суеверия, мистику и прочую чепуху, то был он — худ, высок, с огромным носом, торчавшим как клюв у грача. Он верил, что все в живом мире подчинено причудливым волнообразным движениям, и что бы ни случилось, всегда подтверждало его точку зрения. Куда он ни бросал свой острый взгляд, везде замечал колеблющиеся туда-сюда тени — в мышцах и костях, в мутной воде и прозрачной, в крови и моче… и даже на далеких звездах. А распространяет эти волны некая сила, расположенная в глубоком космосе: она беспрекословно дирижирует нашей жизнью.

Всю жизнь он терпел ругательства и насмешки, и даже угрозы сыпались в его адрес со всех сторон — и со стороны тех, кто считал, что земная природа не нуждается в посторонних силах и развивается сама по себе, и со стороны тех, кто считал кощунством не упоминать на каждой странице самые необходимые науке имена, и, наконец, от тех, кто непоколебимо был уверен, что нос этого зазнайки слишком длинен, и его следует укоротить до размеров обычного славянского носа.

Настали лучшие времена — все его мелкие противники рассеялись, склочные блюстители чистоты учения оказались не у дел, а он, увлеченный своими мыслями, не заметил ни торжественного корчевания резонатора, ни изгнания Льва и обратного воцарения Глеба. Перед ним оказался достойный соперник.

Пока Шульц боролся со всем светом за свои колебания и космический разум, Штейн преуспел на почве физики, и вот, уже знаменит и прославлен, бросается завоевывать новую область, туда, где живое граничит с неживым. И здесь наталкивается на Шульца, который всю жизнь на этом пограничном посту и не выносит вмешательства в вопросы жизни и смерти. Он кое-как терпел Глеба с его болтовней и частыми исчезновениями, но этого Штейна никак не может вынести. Штейн же с порога во всеуслышание заявляет, что любимые Шульцевы колебания не что иное, как ахинея, выдумки, галлюцинации, а, может, даже подделка. Все в жизни происходит не так, он утверждает — совсем не через колебания, никому не нужные, а путем медленных постепенных перестроек и редких революций и взрывов, а если и колеблется, то иногда, и вполне уважая земные правила.

— Никакого дурацкого космического вмешательства, я, — говорит, — не потерплю, все это басни и сон разума среди бела дня.

И они сцепились, основательно, страстно, надолго, по правилам честной борьбы, без подножек и ударов ниже пояса, каждый волоча за собой шлейф сторонников и поклонниц.

 

17

 

Они кивнули друг другу, не друзья, но и не враги: Штейн благосклонно, с оттенком превосходства — по всем меркам велик, Шульц — с долей иронии, и тоже, разумеется, превосходством — знаем мы ваших академиков… Но в целом получилось довольно доброжелательное приветствие, что было трудно понять мелюзге, кишевшей у них под ногами; там разыгрывались кровопускания, в тесноте и духоте шла рукопашная без жалости и сомнений.

Встал красавец Глеб, чтобы возглавить действо. Он виртуозно открывал собрания и семинары, давал «путевку в жизнь» людям и книгам, и с годами оказался единственным диспетчером во всех пограничных областях и смежных науках. Физики считали его выдающимся биологом, а биологи не сомневались в его гениальности как физика, и так продолжалось много-много лет; теории развеивались, идеи и книги устаревали, те, кто были впереди, давно оставили беговую дорожку… а предисловия-то всегда нужны, и верны, если всего в них в меру — это Глеб умел, и потому не старел и не выходил из моды.

То, что он говорил, описать словами также трудно, как натюрморт Пикассо. О жизни и смерти шла речь, об основном вопросе, и в первых же словах он упомянул известную притчу о зеркале, которое разбили злые силы, и теперь каждый кусочек из разлетевшихся по всему свету, отражает крошечную часть истины, то есть, неправду, и мы, сумасшедшие дети, в сердце которых только осколки и обломки, должны собрать воедино всю поверхность отражения и явить, наконец, миру его нетреснутый двойник. И тут же подчеркнул, как много делает, чтобы его Институт, дежурящий на передовых рубежах, указывал свет другим. Вопрос жизни велик, задача воссоздания нетленного образа огромна, места хватит всем, и он. Глеб, всех поддержит, возглавит и отредактирует.

Марк слушал с противоречивыми чувствами: было много волнующего в тех образах, которые создал коварный вельможа, умеющий затронуть самые нежные струны в самых чувствительных душах. И тут же рядом ясные намеки на простые и некрасивые обстоятельства, низменные страсти… Виртуоз умел играть на всех струнах сразу, одним намекал на высокие истины, другим раздавал простые и понятные обещания. Наконец, Глеб умолк, широким жестом пригласил Штейна, тот вышел вперед и начал речь.

Детали этого выступления не так уж интересны нам. Речь шла о недавно обнаруженном в некоторых растворах явлении: молекулы, отделенные друг от друга расстояниями, которые, если сохранить масштаб, можно сравнить только с межзвездными, будто договорившись, действовали синхронно, как девицы на сеансе аэробики. Явление сразу вызвало спор между основными течениями. Штейн, считавший, что все в природе происходит под действием внутренних причин, сначала был озадачен.

Этим моментально воспользовался ядовитый и острый Шульц. Ловкий жонглер, он во всем находил проявление внешней силы, питающей жизнь. «Vis Vitalis Extravertalis!» — он воскликнул на своем лженаучном языке, что означает: «Жизненная Сила — вне нас!» Как змей, просунув голову в прореху в укреплениях противника, он ужалил в уязвимое место — ему все ясно, пляски эти совершаются под мелодию космических сфер. Шульцу всегда нравились то и дело возникающие скандальные явления: то где-то в чулане найдут пришельца, то обнаружится баба, в темноте угадывающая цвет, то мысли читают на расстоянии, то золото ищут деревянной клюкой, то ключи гнут в чужих карманах, то будущее предсказывают на растворимом кофе… Он умел так перемешать факты, запутать самое простое дело, незаметно переставить местами причины и следствия, что Штейн долго трясет мудрой головой, прежде чем опомнится, развеет шелуху, побьет могучей челюстью инопланетян и, вздохнув спокойно, возвратится к истинной науке. Немного времени пройдет — снова прореха, опять влезает Шульц, все повторяется.

— Пусть они бесятся по ту сторону, — говорил Штейн, — а в науку не пущу, это мое.

По ту сторону лежал весь мир, и его безумству не было предела. Снова лезут с полстергейтами, домовыми, чертями, колдунами… «Не допущу…» — багровеет от досады Штейн, а Шульц тут как тут со своим ядовитым жалом.

 

18

 

Марк тут же ухватил суть дела и был возмущен происками коварного Шульца. Какие еще мелодии, откуда космос, разве мало неприятностей от простых земных причин? Конечно, ему ближе вера во внутренние силы, и он, волнуясь, следит за Штейном. Тот неуклонно гнет свое, не принимая ничего на веру, держась фактов, докапываясь до корней. Под тяжестью его доказательств падают увитые завитушками башни, роскошные сады увядают и сохнут на корню. Он слыл разрушителем архитектурных излишеств и бесполезных красот, бесчувственно стирал с лица земли все, построенное на пустой вере и глупой надежде. И вот, расправившись с беспочвенными иллюзиями, ошибками, как с годовалыми детьми, он оставляет две возможности: да или нет? Свет или тьма? Внутренние причины или внешние?.. Он так ловко повел дело, что все остальное с этих двух высот казалось теперь смешным заблуждением. А эти, одинаково сильные, ясно очерченные фигуры, обе под покрывалом — одна вот-вот окажется белоснежной девой-истиной, другая… как ловко скрывавшийся вампир, понявший, что разоблачен, взлает, взвоет, откроет черномордый лик, взмахнет перепончатым крылом — и ну улепетывать в темноту! И там его догонит свет истины, ударит, испепелит… И снова он возникнет, смеясь, прикрыв лицо, прокрадется… и снова, снова…

 

19

 

Аркадий, сидевший в последнем ряду за колонной, внимал гласу с кафедры как трубе архангела, возвещающей наступление новой жизни. Он многое не понимал, но сами слова и дух отважного поиска волновали, и подчеркивали, что его направление не зряшное, что он не пустой человек, профукал свое время, а просто один из многих, кому не повезло. Везение входит в условия игры — она жестока, это вам не детские побрякушки! «Какое кому дело до моей судьбы, сделал или не сделал — вот что важно.» И он гордился, что всю жизнь примыкал к теплому боку такого сильного и красивого существа, слушал его дыхание… Наука! Он позабыл о своей горечи, сомнениях, захваченный стройным течением мысли.

 

20

 

Шульц сразу увидел, что в этой стене нет прорех, и перестал интересоваться. «Опять копошение под фонарем, потому что там светло. Я предлагаю им новое величественное здание, другой взгляд — дальше, шире, а они по-прежнему крохоборствуют…» Он всегда уходил от света, ведь что можно найти под случайно поставленным фонарем? Но что найдешь, если совсем темно?.. Меры блюсти он не умел, и не хотел — ему не нужно было света, он видел внутренним взглядом, и стремительно ускользал туда, где не было никого. «Истина там, где я».

 

21

 

Лева Иванов не волновался, он заранее знал — чудес не бывает, есть закон, и нечего подрывать его мелкими кознями. Рано или поздно все подчинится закону… или окажется за чертой. «Иногда бывает, но это не тот случай». Он всегда был убежден — случай не тот, и почти никогда не ошибался. В тех редких случаях, когда за пределами закона что-то просвечивало, он вздыхал, и говорил — «Ну, еще разик…» — и, поднатужившись, втискивал явление в старые меха — вводил поправки, он был гением по части поправок. Нужный человек, чуждый революциям и перестройкам, его поправки постепенно, без рывков и потрясений расширяли область возможного. В конце концов, появлялся смельчак и дебошир, который, топча гору поправок коваными сапогами, устремлялся в новые земли.

 

 

22

 

Максим заскучал — тут и комар носа не подточит. Его мозг требовал противоречий, парадоксов и загадок, опираясь на них, он воспарял. Он отличал новое от старого не путем тупого исключения, а сразу — чутьем. Здесь новым и не пахло. «Шульц безумец, если вылезет возражать. Истина припечатана, чудес не требуется. Шефуля гений, но с ним бывает скучно — он забивает последний гвоздь и уходит, захлопнув дверь. Или тоже уходи, или вешайся на том гвозде. Зато Левка радостно вздохнет — его стихия, а мне здесь делать нечего…» Максим не раз и сам подрывал основы, но чтобы утвердить получше, а Шульц, негодяй, готов все взорвать ради своей веры…

 

23

 

— В церковь бы тебя, проповедником… — подумал Штейн, взглянув свысока на остроклювый профиль Шульца. Он уверенно вел дело к простому и понятному концу.

— Это тебе не физика, застегнутая на все пуговицы, — думал Шульц, не глядя в сторону Штейна, — это природа, жизнь, в ней свой язык…

 

24

 

А дальше сидели разные люди — кто сочувствовал слабому, значит, Шульцу, кто поддался обаянию авторитета, они, не вникая в суть, поддерживали Штейна… Многие пришли поглазеть на схватку, как ходят смотреть бой петухов в далеких странах. А некоторые со злорадством ждали, когда же схватятся два знатных еврея, будут ради истины квасить друг другу носатые морды. Те, кто предпочитает простые и понятные чувства, легко находят друг друга. Люди, движимые сложными чувствами, пусть благородными, объединяются неохотно; часто, сами того не замечая, придирчиво ищут только различий, а не общего. Общее им сразу ясно, и неинтересно, различия гораздо важней — значит, я ни на кого не похож, сам по себе… Я не говорю об учениках, верных друзьях, на них хватило бы пальцев одной руки.

 

25

 

Как это было непохоже на тот худосочный келейный романтизм, которым напитался Марк с детства. Совсем не о том говорили ему книги, деревья и кусты в темных аллеях у моря… И на тот романтический героизм, которым было насыщено его общение с опальным гением Мартином — тоже не похоже… Он чувствовал, что вырвался из узкого укромного уголка с его теплом, спокойствием, и ограниченностью тоже, на широкое неуютное пространство, где бурлят страсти, кипят идеи, переменчивый ветер сдувает оболочки, пиджачки и тюбетейки, сталкивает людей в их неприглядной наготе… Не будем, однако, преувеличивать тень сомнения и страха, которая мелькнула перед ним — она тут же растворилась в восторге: ведь он стал свидетелем сражения истинной науки с фантомом. И скоро станет участником бурной научной жизни.

 

26

 

Штейн зачеркнул последний нуль, химеры исчезли, туман рассеялся. Зажегся верхний свет, докладчик переходит к выводам. Места для чуда нет, кивать на космос нет необходимости.

— Вот причины! — он говорит, указывая на доску, где два уравнения с одним обреченным на стриптиз иксом. — Эти, на первый взгляд безумства, обоснованы. «Vis Vitalis Intravertalis»! — что на языке истинной науки означает — Жизненная Сила в нас!

 

27

 

Шульц всегда за науку, но другую, что подтверждает его теорию. Обыденность вывода ему претит. Опять мышиная возня!

— Какую ошибку опытов вы имели в виду? — он спрашивает елейным голоском.

— Десять процентов, — спокойно отвечает Штейн, — точней здесь быть не может.

— Не десять, а один! — торжествует Шульц.

Если один, то все напрасно, причина снова ускользнет в темноту, и туда же, радостно потирая руки, устремится этот смутьян.

Штейн ему долго, вежливо, нудно — не может быть… а сам думает -«знаю твой процент! измеряешь пальцем, склеиваешь слюной, кривые проводишь от руки… Неумеха, мазила!..»

А Шульц ему в ответ:

— Ничего не доказали! Не видите нового, не ждете неожиданностей от природы…

Штейн, действительно, чудес не ждет, но о точности знает больше Шульца.

— Химера! — он говорит, еле сдерживаясь. — Процент! Никто не сможет в этой мутной луже словить процент.

— Я смог, — ответствует Шульц. — Я это сто лет наблюдаю, заметил раньше всех на земле.

Поди, проверь циркача, потратишь годы.

— Нет причин звать космические силы, — негодует Штейн, — а ваша  точность, коллега, всем известна!

 

28

 

И тут раздается громкий ленивый голос:

— Процент дела не изменит, вот если б десятую…

Максим, попав в свою стихию, проснулся и живо вычислил, что Шульц ни в коем разе не пройдет, даже со своим мифическим процентом.

— Надо подумать… — цедит Шульц. Десятая его не устроит, он храбр, но не безумен. Штейн довольно жмет плечами, разводит руками — «ну, вот, о чем тут говорить…» Сторонники его в восторге.

Шульц молчит. Что он может им сказать, ведь не заявишь — какая ерунда, ну, десять, ну, десятая… Истину не постигнешь числом, а только чувством, и верой! А число я вам всегда найду. Но это нельзя, нельзя говорить — они чужие, талмудисты и начетчики, иной веры, с иной планеты…

И чтобы остаться в общей сфере притяжения, не выдать своего инородства, сохранить видимость общего языка — он промолчал; потом, когда дали слово, пробормотал что-то невразумительное, обещал предоставить доказательства в четверг, на той неделе… встал и странными шагами, будто не чувствуя своего тела, добрался до выхода, и исчез.

 

29

 

— Я позволю себе несколько слов, — скромно молвил Штейн и сошел с возвышения поближе к своим, в модном мышиного цвета пиджаке, с бордовым галстуком. Без листков и подсказок он начал свободный разговор. Чтобы разрядить атмосферу раздражения и задора, он привел несколько анекдотов, распространенных в Академии, далее перешел к воспоминаниям о деде, отце, и многих культурных людях, которых знал — одни качали его на коленях, другие кормили с ложечки, с третьими он играл в шахматы… Все слушали, разинув рот. Это было похоже на вызывание мертвых душ; без всяких тарелочек он обходился, и сам в этот момент смотрелся как симпатичный дух из прошлого.

Что знал о своем деде Аркадий? Какой-то кулак, погиб при переселении. А Марк? Сохранилась фотография — плотный мужчина с нагловатыми глазами, щегольскими усиками — приказчик, лавочник… Из всех только Максим что-то знал, но молодость стыдится воспоминаний.

Штейн плавно перешел к науке. Он говорил о жизни и смерти, о Жизненной Силе, которая внутри нас, о лжетеоретиках внешнего источника… Ему претили мошенники и мерзавцы, гнездящиеся в щелях между истинным знанием и тьмой невежества; живя в пограничном положении, они воровски питаются частичками света, схватив, тут же укрываются в темноте, действуют без фактов и доказательств, живут слухами и сплетнями, используют невежество и страх людей перед неясным будущим, страх же порождает чудовищ ночи и прочую мерзость…

 — Но есть среди них искренние люди, можно сказать, верующие. Вот Шульц. Он любит тьму заблуждений, плесень магии. Что поделаешь, такой человек. Но я — за свет, за ясность, стройность очертаний — это истинная наука, она там, где я!

 

30

 

— Истинно, говорю вам, она там, где я… — бормотал уязвленный, но не разбитый Шульц, возвращаясь к себе на этаж. Он шел не тем узким коридором, которым пробирался Марк, огибая Евгения, кратер, но и не тем широким и безлюдным, который знал Штейн — он шел домашним, устланным домоткаными половичками и ковриками теплым ходом, кругом цвели растения в горшочках и баночках из-под горчицы — дары многочисленных поклонниц, а со стен светили ему портреты великих непричесанных людей отечества — безумцев, фанатиков, впередсмотрящих…

— Он не разбит, — покачал головой Штейн, — отступая, он уходит в следующий плохо освещенный угол, и так всегда.

 

31

 

Аркадий уходил домой, оставив позади свет, уют, тепло разговора — там остались свои, а он был чужой, неприкаянный, отставший от своего стада на полста лет. Он шел напрямик через пустой вестибюль — наплевать на Руфину, и на все, все, все. Он видел блестящее сражение, и радовался победе разума над схоластической придумкой. Но чертовски устал… Что делать? Отказаться от бессонных ночей, от попыток пискнуть что-то свое, прежде чем исчезнуть?.. Он еще сильней почувствовал свое одиночество.

 

32

 

И Марк вдруг почувствовал, что устал. Эти несколько дней навалились на него, разом изменив всю жизнь. Неплохо бы выспаться, а завтра… Завтра же начну!

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

К Н И Г А    В Т О Р А Я

 

 

 

 ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

 

Шла зима — туго, переваливаясь со дня на день. Аркадий и Марк мерзли в своих хоромах, кутались, отлеживались, навалив на себя тряпье. Аркадия та баба не подвела, подкинула картошечки, и они, поливая клубни ясным маслицем, с какой-нибудь роскошью вприкуску, селедочной икрой или морской капусткой, пировали. Светил им голубым и синим экран, постоянно во что-то играли, угадывали слова, пели, читали речи, сменялись сановники, переворачивались власти… а эти все о своем — откуда, к примеру, взялось самое модное поле?.. что такое ум и как его понять?.. или как представить себе прошлое и будущее в удивительном многомерном пространстве, в котором ползешь по одной из плоскостей, надеясь выкарабкаться к свету, а попадаешь наоборот?.. И, наконец, разгорячившись, о главном — что же такое эта чудная и таинственная Vis Vitalis, кто ее, такую сякую производит, какие-такие атомы и молекулы, где она прячется, негодница, пусть ответит! Молчишь?!.. Потом, устав, заводили по привычке о судьбах страны, что катимся, мол, в пропасть, и без малейшего сомнения признавали — катимся…

Счастливые времена, словно купол непроницаемый над ними, или благословение? Иначе как объяснить ту сладость, обстоятельность, неторопливость, разнообразие суждений и бесстрашие выводов, с которыми решались мировые проблемы, не отходя от чугунка с дымящимися клубнями. Марк пока радовался всему — пустая комната в Институте, на подоконниках рухлядь, выуженная из оврагов, подвалов, свалок и мусоропроводов, плюс мелкие кражи каждый день. Чуть стихнет суета дня, он выходит на охоту, встречает таких же, знакомится… Он был весел и полон надежд. Однако, вскоре стало ясно, что не избежать хождений с протянутой рукой: свалки хороши, но надо и что-то свеженькое заиметь.

— Идите, идите, — ободрил его Штейн, — вам будут только рады. Многие хотят избавиться, а выбрасывать морока. И с людьми познакомитесь. Сходите к Шульцу, поучительное зрелище.

И Марк к нему первому пошел — интересно, да и недалеко.

 

2

 

Всего-то два с половиной коридора, три лестницы, минут двадцать нормальной ходьбы. И сразу попадаешь на место, не то, что к другим идти — закоулки, тупики, коммунальные вонючие квартиры, огромные общие кухни с десятками замусоленных газовых плит с табличками над ними, посредине сдвинуты столы, на них грудами пальто, шубы, плащи, пиджаки, к ножкам жмутся ботинки и ботики, сапоги и туфли, по углам разбросаны шарфы и варежки… Двери, двери, везде гомон, рев, звяканье металла о дешевый фаянс — везде жрут, панически жрут и веселятся. Выбежит порой из ревущей смрадной дыры мужичок, видно, провинциал, прибыл на защиту или поучиться, ошалело покрутит головой, схватит пальтишко и бежать. Но не тут-то было, за ним вылетает девка в чем-то блестящем с большими пробелами, поймает, обхватит, обмусолит всего, уведет обратно… Или попадаешь на площадь, пересечение трех коридоров, и вдруг навстречу множество детей на самокатах и трехколесных велосипедах, мчатся по скользкому линолеуму, визжат, падают… Или инвалиды навстречу, сплошными колясочными рядами, не протолкнешься, пенсионеры афганского призыва — пальба, мат… Завязнешь с головой, забудешь, куда шел, очумеешь от непонимания, и, завидев креслице в углу, уютный свет-торшер, столик с журналами, приползешь, сядешь, положив голову на грудь… Очнешься глухой ночью, коридор пуст, где ты, что с тобой было, куда теперь? Даст Бог, к утру найдешь.

А к Шульцу идти было просто, он вокруг себя пошлости не терпел — и Марк пошел. Многие, правда, говорили — не ходи, заговорит, обманет, заворожит… Другие, напротив, советовали — не враг, а свой, понимаешь?.. — и противно так, многозначительно поднимали брови. Третьи только о пользе дела: Шульц любит искренность, увлеченность, слабых ободряет, обязательно что-то подскажет, и поможет.

— И что вам сказал Шульц? — спросил юношу вечером Аркадий. — Он ведь, кажется, еврей?

 

3

 

— При чем здесь это, мы говорили о науке, — сухо ответил Марк.

Не хватало еще, чтобы они, как два провинциальных жида, выясняли, из каких они там местечек, не рядом ли жили, или что-нибудь еще, сугубо специфическое. Тут Марк споткнулся, потому что специфического не знал. Конечно, они только о науке, цель у них одна; тем и прекрасно это занятие, что цель одна… если задача, конечно, доведена до полной ясности, до уничтожающего личные примеси белого каления — формулы и закона.

Вблизи он был еще выше, и не такой молодой, каким смотрелся на расстоянии, сухощавость оказалась не гибкой, чувствовалась окостенелость хрящей, выпирали пропитанные солями сочленения, с большим сопротивлением гнулась поясница. Пригласил сесть, отошел от стола, глянул через плечо, во взгляде вдруг обожгла заинтересованность. Марк привык к недосягаемости и чопорности прибалтийских величин, над которыми посмеивался Мартин, а здесь чувствовалось — уязвим, как любой теплый человек, и в то же время попробуй, одолей! Неуловимым движением достанет кольт, пальнет из-под руки, не целясь… «Ошибка резидента», «В эту ночь решили самураи…» и прочая чепуха тут же полезла юноше в голову — карате, у-шу… Вот что значит не настоящий интеллигент! Ценишь высокое, вот и питайся себе чистым нектаром, так нет!..

— И о чем же вы с ним толковали? — с наигранной наивностью спросил Аркадий.

— О Жизненной Силе, конечно, о чем же еще, — мрачно ответил Марк.

 

 

4

 

Он с досадой вспоминал свою неловкую развязность, непоследовательность, сбивчивость — мог бы сказать вот это, ответить так… уж слишком скукожился перед авторитетом. Будь он уверенней, вспомнил бы свои бесконечные, как институтские коридоры, монологи, логические цепи… удивительно быстро забываются эти, логические… А иногда словно кто-то тихо и твердо скажет на ухо — «вот так!» — вздрагиваешь, ужасаешься — и веришь; и никогда не забудешь, как стихотворение из детства. Эта, через голову разума протянутая рука пугала и бесила его, унижала — и привлекала, как ничто другое. Он ощущал, что связан, спеленат, что все лучшее кто-то говорит за него… А он хотел все сделать сознательно, в открытую, без унизительного заигрывания с самим собой. И в то же время тянулся к своей тайной самости как к загадке. «Наука поможет все это распутать, размотать; нет чуда, есть только сложность!

Программа его внушает уважение своими масштабами. Действительно, разве не лучше строить жизнь, исходя из идеалов — высоких,, перспектив — далеких, истин — абсолютных?.. чем укореняться на своем пятачке, да рылом в землю?..

— Чем же вы недовольны, наверное, всласть поговорили? — Аркадий смотрел на Марка с хитрецой.

 

5

 

Поговорили… Марк начал издалека, с общей проблемы в историческом аспекте, но тут же был прерван. Костлявым пальцем указано было ему на жестяные ходики с цветочками на зеленом радостном циферблате, с мигающими кошачьими глазами — так, так, так… Ходики из детства, может, и вы помните их?.. Раздосадованный, сбитый с подготовленного предисловия, он кинулся в самый водоворот, начал прямо с высших проявлений, с интуиции, подсознательных прорывов, роли некоторых веществ, самых интригующих — со всего, чему объявил войну до полного разоблачения. Откуда догадка, открытие, как рождается то, чего безусловно на свете не было…

— Чувствую удивление и искренность, это немало. Но нет руководящей идеи, чтобы продвинуться в море фактов. — Шульц выскользнул из кресла, моментально оказался у стены, взялся за цепочку, не спеша, отслеживая каждый щелчок, поднял гирьку — и бросил через плечо острый взгляд индейца.

— Неужели не чувствуете гармонию ритмов жизни?.. Vis Vitalis… — и пошел, пошел, все у него укладывалось, объяснялось, струилось неразрывной нитью… по наитию, по велению сердца он лепил мир чуткими пальцами, обратив незрячие глаза к небу.

В конце концов Марк осмелился возразить, в самом ажурном месте, где мэтр перескакивал пропасть в два скачка, оттолкнувшись в воздухе от воображаемой опоры.

— Что ж… так и будете — обеими ногами на земле, — маэстро язвительно усмехнулся. — Факты косная почва, общий взгляд — воздух ученого, среда полета. Но вы молоды, не закостенели еще, как ваш… — он помолчал, сдержав недостойный выпад против Штейна, сгибая и разгибая громко хрустящие пальцы.

— Э — э, да он истеричен… — подумал Марк, придававший большое значение твердости поведения; отыскав слабость у гения, он почувствовал себя уверенней.

 

 

 

6

 

— С ним невозможно спорить, он верит, — сказал Аркадий.

В доме не было света, тускло горела свеча, фиолетовые наплывы оседали, вещество превращалось в газ и влагу, багровые всплески озаряли стены… Хорошо им было сидеть, думать, никуда не стремиться, слушать тепло под ложечкой и вести свободный разговор.

— Зачем спорить, пусть себе… — вяло ответил Марк.

То, что противоречило его воззрениям, переставало для него существовать. Зато он был готов яростно сражаться со сторонниками — за акценты и оттенки.

— Я видел его лабораторию… — Марк вздохнул. Он с волнением и жалостью вспомнил небольшое помещение, к двадцать первому веку отношения не имеющее — логово алхимика, известное по старинным гравюрам. Нет, куда мрачней, неприглядней: из углов смотрит безликая бедность, ни бархатного тебе жилета на оленьем роге у двери, ни причудливого стекла, колб и реторт ручного отлива, ни медных завитушек на приборах, латунного блеска, старинных переплетов, пергаментов и прочих радостей… Этот человек выстроил свою жизнь как отшельник, все современное забыл, пропахал заново десять веков от бородатых греков-атомистов до начал Живой Силы, первых неуклюжих ростков истины, и здесь… нет, не изнемог, просто ему уютно стало, спокойно, он нашел время, соответствующее своему духу, и создал теорию…

— Он ничего современного не читает, — с ужасом сказал Марк, — и при этом на все имеет ответ!..

Действительно, Шульц, получивший глубокое образование, лет тридцать тому назад понял, что путь современной науки бесплоден, не дает человеку общего взгляда на мир, что биология зашла в тупик, одурманенная физикой и химией. Он заперся, вчитался в старинные книги и чуждыми науке методами обнаружил доказательства существования космического источника энергии, который поддерживает во всем живом противостояние косной холодной материи. Все, чем увлекалась современность, оказалось лишь обольстительной формой, оболочкой вещей, следствием скрытых от недалекого глаза причин. Сущность Живой Силы недаром оставалась тайной триста лет: причины искали совсем не там, где они скрывались!.. Он вылепил теорию, как истинный творец-создатель — из ничего, теперь осталось только усмирить некоторые детали, которые упрямо вылезали из предназначенного им ложа. С этими деталями всегда беда, не хотят подчиняться, но не разбивать же из-за них прекрасную теорию!

— … Гнилые веревочки, бараньи жилы… а запах какой!.. Закопченные барабаны, гусиные перья, дергаются, что-то сами по себе пишут… Процент? Да он больной!

— Блестящий ум, — возразил Аркадий. Ему доставляло удовольствие находиться в оппозиции, верный признак модного в то время заболевания. — Зачем ему проценты?..

— Но есть основы… — захлебнулся от возмущения юноша.

— Вот-вот, — без особого одобрения кивнул Аркадий. — Я против, но, согласитесь, Шульц счастливый человек — все понял. Своя картина мира. Куча философов стремилась…

— Ну-у-у… — только и мог вымолвить Марк.

 

7

 

Молча, царственным движением Шульц распахнул перед юношей дверь и стоял у порога, как художник, показывающий гениальный труд профану — снисходительно, с огромным внутренним превосходством. Потом повернулся, и спросил:

— Чем я могу вам помочь? — и склонил голову к плечу, разглядывая Марка. Костистый, седой, зрачки словно дырочки с рваными краями, вбирают в себя, и ничего наружу…

— Эт-то вы бросьте… — чуть не вырвалось у Марка, ему стало тревожно за свое изображение, падающее в черную дыру. Что попросить? Составленный заранее список теперь казался ему постыдным — обычная химия; он боялся язвительной усмешки — тривиален, мелкое насекомое, жалкие поиски под фонарем… И он, с желанием показать себя и в то же время подкузьмить алхимика, спросил про вещество, которое совсем недавно выделили из птичьих мозгов; оно помогало возвращаться из дальних странствий. Шутили, что его бы в свое время одному ведомству — собирать невозвращенцев, но ведомство лопнуло, отягощенное прошлым, а вещество… Быть его у Шульца не могло: оно выделялось по секретному методу, африканские невольники, пыхтя, перерабатывали тонны птичьих мозгов, чтобы добыть миллиграмм голубых кристаллов. Какие-то крохи проникали к нам контрабандой, в шурупных шляпках… ну, шурупы, которыми крепятся дужки очков, и то по заказу мафии.

— Это я вам дам, — просто сказал Шульц, — ребята мои пробовали. Добыли пару граммов, доказали превосходство, и бросили.

Пошарил длинным пальцем на полке меж пыльных колб, извлек стаканчик, в нем пробирка, заткнутая грязной ваткой — «берите»…

И, не ожидая благодарности, повернулся, ушел к себе.

— И что там было? — Аркадий любопытен как ребенок, качество необходимое настоящему ученому, чтобы расковыривать машинки и куколки.

— Представьте, по спектрам то самое… около процента. Остальное черт знает что, волосы, щепки… Еще он сказал — «у нас свой путь…» Другие пытались, догоняли, горели, сгорали, а он как начал копать, так никого и не встретил, ни лиц, ни спин…

 

 

8

 

— Похоже на защитную реакцию живого тела — выброс щупальца; своим ядом оно растворяет ясные структуры знания, отравляет изнутри, оспаривает основу — метод, продвигает тьму, не тривиальную серятину, невежество, а именно — тьму! Он ненавистник света, ясности, дай ему волю, всю науку обратит в первобытное состояние, когда делом чести было выдумать свою систему, все объяснить, все переврав, придумав недостающие детали… Мы это преодолели, несмотря на отступления, изгибы, ниши, в которых обломки тьмы, слизь заблуждений — там и гнездится коварный Шульц. Смотрите, что делается, — говорил Марку и другим соратникам Штейн, разгуливая по пустой комнате, которую по старой памяти называли «красным уголком», теперь в ней ничего красного, но и удобств тоже никаких, кроме десятка колченогих стульев да старой школьной доски.

— Видите, что происходит? — спрашивал он, расхаживая по бугристому линолеуму, и отвечал на свой вопрос, — новый поповский шабаш на носу, слова им не скажи — ты против духовности! А на деле те же выродки, которые держали народ в подчинении и страхе, теперь устраивают тошнотворное шоу с кадилами, спектакль, новый психоз… Впрочем, — он добавил, устало махнув рукой, — пусть лучше лбы расшибают, чем пьют до посинения. Но каково жулье! — садятся на корточки и прыгают, а потом докладывают — летали! Рядом истинные полеты, не лягушачьи игры, а всерьез… но это дорого стоит, а платить никто не хочет, работать не может, только умеют кровь реками лить… и блюдечки таскать по столам… Идиоты, бедняги, морлоки…

— Шульц против марсиан, — ни с того ни с сего заметил Марк, он должен был защитить противника, который ему помог.

— Шульц исключение, он честный безумец. Зачем ему пришельцы, он сам единственный пришелец во всем космосе.

Несмотря на ругань и обступающие его темные силы, Штейн был полон планов, верил в победу разума, счастливый, наивный человек.

 

 

9

 

Как-то вечером, когда Марк, расставив вокруг себя недавние приобретения, подсчитывал дни, оставшиеся до начала, неуемный профессор выпархивает из своего закутка. На нем бархатная зеленая куртка, малиновый берет сдвинут на бровь. Сейчас выйдет на крыльцо, прыгнет в черную длинную машину подобно дамскому любимцу Бельмондоше, покатит в берегу великой реки, в дом для избранных… Нет, остановился, заговорили в дверях, перед бессонным коридором, который для Марка уже стал домом, а для шефа всего лишь путь к выходу, к свету, к реке, на которой багровый закат обещает ветреную погоду.

— Перед нами природа, а значит, мы несвободны в своих фантазиях, плывем по узкому проливу, с одной стороны Сцилла, известное чудовище, символизирует закостенелую приверженность старым принципам и взглядам, конец развития; с противоположной скалы Харибда протягивает когтистые лапы — тщеславие и себялюбие, склонность прихвастнуть, выдать желаемое за истину, создать нечто грандиозней самой природы, поставить себя в центр Вселенной — вот куда выгребает бедняга Шульц. Нельзя требовать от нашей красавицы того, что дать не может — бери, что есть.

И вспомнив, что ждут его теплый дом, верные домочадцы, множество дел и развлечений, приятных глазу — разглядывание марок, писание стихов, живопись и многое другое, он улыбнулся Марку, махнул рукой и исчез в темноте. И долго еще доносился звук его веселых шагов: маэстро преодолевал многочисленные препятствия, щелкая твердым каблуком и звонко напевая, то ли песенку известного герцога-проходимца, то ли арию героического тореадора… Марк, не обладавший музыкальным слухом, позавидовал шефу — и это он может!

 

10

 

— Он, конечно, не прав, этот Шульц, — сказал Аркадий, — но удивительное притяжение испытываешь: он свободен в своих теориях!

— Свобода не вседозволенность, — изрекает Марк, уже под влиянием нового учителя. Но себе все-таки признался — действительно, голова кругом — человек свою жизнь коту под хвост, оторвался от чернозема фактов, что-то лепит из ничего, ковыряется в одиночку… Ты природе присягал на верность, или не присягал, признайся, Шульц!

Увидев осуждающие брови юноши, Аркадий ухмыльнулся:

— Что поделаешь, не все обаятельное верно, также как не все истинное обаятельно. И если уж поселился дьявол в науке, отравляя ее изнутри… и, попав в эту трясину, не умер от принуждения и скуки, то это, конечно, Шульц.

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

 

В том году преждевременно лед растаял, и они с Аркадием отправились к реке. По воде скользят мелкие серые осколки, веет холодом, природа потратила уйму сил на растопление льда и утомилась. Над деревьями вьется коричневый дымок, стволы наливаются красным и желтым, кустарник отряхиваясь, ждет паводка, птицы…

— Это что за птица? — спрашивает Марк.

— Марк… — ему укоризненно Аркадий, — это же грач.

— Грач? — что вы! — удивляется городской человек.

— Смотрите, какая в нем мощь, и достоинство. Черный цвет — сила!  Люблю черный, он столько в себе содержит…

— А я, наверное, красный… — говорит задумчиво Марк.

Он красный, действительно, всюду замечал, и удивлялся — смотри-ка, всего лишь чуть иная длина волны, чем, скажем, у синего, холодного цвета, а какое происходит чудо оживления!.. И вспомнил старое забытое впечатление.

 Как-то повел его приятель, еще студента, к художнику. Марк нехотя поплелся, не ожидая ничего, кроме необходимости вежливо хвалить. Они пришли в подвал, через горы мусора пробрались в глубину, где светилось и стоял невысокий человек в свитере и лыжной шапочке. Перед ним стол, заваленный грязной посудой, в углу железная кровать, и везде картины. Художник доставал их из темных углов, ставил на стул, ждал немного и молча убирал. Тогда Марк и увидел в первый раз настоящий красный, мощные всплески, как толчки в грудь.

Ему в течение дня столько людей встречалось теперь, что он глохнул и слепнул, и вдруг увидел воду, и этих птиц…

— Столько бестолковых рыл… выкинуть бы, как бесполезный груз!

— Что вы, — считает Аркадий, — я хоть и пострадал, а не стал бы. Ведь кто будет судить — все те же.

— Паразиты на едва живом теле!

 — Не может быть рая среди мусорных куч. Живите себе наукой, живите… пока можете, но будьте терпеливей с людьми — они в большинстве бедняги… Впрочем, сходите к Ипполиту, вот та-а-м увидите… а может и разживетесь нужным.

И он пошел к этим двум, как их называли — паучкам, у них тоже поля, космические ритмы, энергия, но у Шульца-то всерьез, истово — «верую», а эти удобно устроились, имели пару комнат, кран с довольно сносной водой, два диванчика, кухоньку — рядом мясной ларек… Химический столик в углу, на нем импортный счетчик, дающий всю картину космического влияния в цифрах и графиках. От Шульца они шарахались, а он, увидев их, свирепел, и мог запустить тяжелым предметом — за дискредитацию великой идеи.

 

2

 

— Мне эти Ипполитовы штучки, коне-е-чно, противны, я прирожденный материалист, — говорил Аркадий.

В те дни старик вовсю экспериментировал, мигали лампочки, мутнели и покрывались рябью голубые экраны, услада обывателя, среди глубокой ночи раздавались дикие звуки, напоминающие о схватках весенних котов… Увы, давно уж не безумствовали коты, сказывалась нехватка белковой пищи, они тихо и отвратительно ныли по углам, и, удовлетворившись вялым противостоянием, расходились… — нет, то не коты, то жаловались ржавые водопроводные трубы, терзаемые Аркадием.

— Я материалист, но объясните мне с современной точки зрения, как выглядит мысль.

Марк мутнел лицом и сквозь зубы цедил — «двести девять реакций… структурные переходы, объемная система связей…» Полуправда казалась ему кощунством, оскорблением великого явления, хуже всякой выдумки. Он сам себе противен становился за эти убогие слова, выдающие ужасающее непонимание! К тому же выплеснуть все это чужаку и дилетанту! Словно раскрыть случайному прохожему семейную трагедию. Как объяснить не понимающему современных азов головоломный путь от простого разложения на ощущения, символы, через химию и голографию, до прозрачности понимания? Ну, не полной, конечно, но хотя бы как в детских часиках: крутятся колесики за прозрачной задней стенкой, дергаются рычажки, вздрагивает лежащая на боку пружинка, источник движения… Он вспомнил, как впервые увидел вырезанное сердце лягушки, лежащее на плоском стеклышке, как оно силилось приподняться, опадало, и снова… Свой ужас он помнил. И все же, чуда нет, есть сложность!

Снова выпал снег, ветер пронизывал лодыжки, из-под зернистого покрова выглядывали бурые листья, на рябине мотались увесистые пурпурные гроздья… река бурлит, чернеет…

— А мы рябиновки припасем, — радуется Аркадий, — у меня на самом дне приятели, наши люди.

Рассеянное и мягкое проглядывало в нем сквозь грубую оболочку. Мысль старика, не зная логических границ, неслась бурным потоком, идеи, одна за другой, выпархивали голубками, но из-за худосочности далеко не улетали.

 — Он по строению своему не ученый, — решил юноша, — а ты-то сам?..

 — Я — конечно! — тут же ответил он себе. — Я-то — да!

— Вы обещали рассказать про Ипполита, — напомнил ему Аркадий.

 

3

 

Его встретил на пороге среднего роста блондинчик со стертыми чертами лица и глубокими глазницами, из которых струилось нечто мутно-синее, расплывчатое, воздушно-водянистое… Тонкогубый со страшным неподвижным лицом человечек, он жалил мгновенно и тут же улыбался, задумчиво и ласково. Глеб его боялся — еще отравит или нашлет порчу… Он воду в графине заговаривал прямо на заседаниях, где каждого видно перед зеленым сукном — и близко не подходил, а вода заряжена, хлебнувшие несли такой бред… Он и диссертацию свою зарядил, одурманил оппонентов. Теперь он консультант в спорных случаях, когда, к примеру, требовали от науки — был ли сглаз или не было сглаза… Ипполит обнюхивал и тут же давал ответ.

Когда-то привели его к Глебу, изможденного, взъерошенного, словно кота из проруби вытащили; пригрей доктора, говорят, скоро уедет. Ипполит отряхнулся, оправился, ездил… Глеб вздыхал, но исправно платил командировочные. Потом поймали доктора где-то в Африке — влез не в то окно, был выслан, на этот раз застрял в Институте окончательно, пришлось отсиживаться в глухомани. Несколько лет пил горькую — заграница была заказана ему — потом осмотрелся, почитал газеты, и придумал себе дело.

Ученик его Федор, вернее, Теодор, был старше Ипполита лет на тридцать, австрийский коммунист, приехал когда-то строить мир восходящего солнца, и здесь, отсидев много лет за мечту, имел время подумать о жизни. Он сам пришел к давно известной идее, что есть неземная сила, которая несет нам жизнь и все прочее, что с ней связано. Помимо политики он был фотографом, о науке мало что знал, но Ипполиту фотограф, ох, как был нужен, и он взял старика. Тот, сброшенный с высот коммунизма в бездны, в тайны, охотно прилепился к новому учителю. Ипполит благосклонно принимает восхищение престарелого узника совести -» мой ученик…» Для начала он его трахнул гипнозом. Теодора уговаривать не надо — вмиг окоченел, застыл тонким костлявым мостиком меж двух широко расставленных стульев, и по нему протопало стадо лабораторных девиц со всего крыла, от бухгалтерии до верхних секретных лабораторий.

 

4

 

Зачем им Марк, им Штейн был нужен, их постоянный гонитель и мучитель. Шульц редко на люди вылезал, не от мира сего, а Штейн развлекался — не уставал клевать проходимцев в темечко, легко, играючи, весело, и ни на какие уговоры и заговоры не поддается! Они ему заряженную воду подсунули, а он, видите ли, воду не пьет; тогда кофе отравили еще в зернах плюс подстраховались, заговорили кофемолку — и снова никакого действия! Узнали, какие журналы читает, пропитали каждую страничку страшным полем, от которого, Теодор утверждал, тряся седой бородкой — «крыс умерл…» — и опять безрезультатно. Подговорили тогда одну из девиц, предварительно напичкав враждебными полями, отдаться знаменитости. Штейн клюнул, однако, отведав коньяка, девица стала невменяемой, и потом не могла вспомнить, передала ли смертоносный заряд или рассеяла при интимных обстоятельствах… Не удалось, а Штейн постоянно наносил удары, писал академикам, не совсем свихнувшимся от безделья и новых веяний. Ипполита начали теснить… Тут силы, стоящие за ним, сделали знак ручкой — хоть и проштрафился, а наш человек. Глеб поддакнул, Штейн узнал и призадумался… И вдруг умирает главный обожатель космических тем, поля моментально ослабли, силы уравнялись. Ипполит на время притих, а потом снова обнаглел, стал вылезать с намеками, астрологическими прогнозами, смутными, но угрожающими… Но Штейна опасался за язык и связи, искал к нему пути и в тыл заходящие тропинки.

 

5

 

Они перед Марком раскинули фотографии чудес — широким веером. Но к чуду предрасположенность надо иметь. Марк молча и весьма скептически рассматривал. Ипполит, увидев, что ни смутные видения на фоне городских пейзажей, ни парящие в воздухе предметы и тела не развлекают гордого юношу, тут же перестроился. Люблю это слово, оно мне о чем-то полузабытом напоминает… Перегруппировался, и говорит — «я вам сам продемонстрирую…» Другое дело — опыт, Марк приготовился смотреть внимательно, чтобы эти наперсточники его не провели.

Ловкий щелчок пальцами — и осветился небольшой круглый столик, покрытый грубой тканью, на нем перевернутое блюдечко. Фокусник напыжился, кивнул — тут же подскочил Теодор-ассистент и бережно снял блюдце. Марк увидел большую рублевую монету со знакомым профилем, успел подумать -«уже не в ходу…» и от удивления дрогнул — монета неровными скачками перемещалась по скатерти.

— Никаких ниточек, веревочек, все натурель… — торжествующе проблеял старый коммунист. Марк провел рукой над столом — ничего, заглянул вниз — и там чисто… Ипполит в стойке охотничьей собаки делал неровные пассы и, захлебываясь, бормотал. Монета ползла к краю. Чародей занервничал, повысил голос, в уголках рта показалась пена. Несколько поспешно Теодор схватил блюдце и накрыл монету -«маэстро устал…»

Уселись в кресла, начался прощупывающий разговор — что я вам, что вы мне… Марк, еще не очнувшись от удивления, согласился выступить на семинаре, даже не подумав, куда вступает, он такие тонкости не замечал. В обмен добился многого — ему отдали два приборчика, необходимых для ежедневной работы. Причины щедрости юноша не понял. Ипполит же считал обмен сказочно удачным — упомянуть при случае, что Штейн, в лице своего ученика, опыт одобрил — вот это да!.. Марк, окрыленный удачей, нагруженный — дали ему в придачу всяких трубочек и колбочек — вышел, эти двое, стоя в дверях, приветливо махали ему руками, пока он не дошел до поворота.

Дверь закрылась, и тут же была заперта, блюдце сняли, монету перевернули. Она оказалась хорошо выполненной подделкой из легкой фольги. Под этой крышечкой сидел, растерянно шевеля усами, поджарый рыжий тараканишко — «что-то не так, господа?..»

— Теодор, — холодно сказал Ипполит, — опять дебила подсунул, чуть не угробил все дело. Убей и выбери послушного.

 

6

 

Марк шел, к радости примешивалась досада — не разоблачил! К тому же он смутно начал понимать: выступать в этой компании не следует. А что не вывел на чистую воду… так ведь ничего бы не дали! Истинная наука потерпела бы урон. К тому же, понятно, что фокус. Нет, ты приспособленец, разве истина не дороже? А работать как? Такое надувательство долго не протянет, лопнет само, не стоит терять время, впереди большие дела. И все-таки… Так он себя корил и убеждал, было неприятно, смутно на душе, вернее, где-то за грудиной, и под ложечкой.

… Магнит! Нет, материал немагнитный… Полая доска, моторчик?.. Монету надо было поднять, дурак! Он кинулся обратно, но приятная тяжесть в руках остановила. Эх! он медленно пошел в свою сторону, постепенно преодолевая стыд. Он должен был простить себе беспринципность, на это требовалось время.

 

7

 

Проживший нелегкую жизнь, Теодор убивать не любил. Он легким толчком сбросил таракана на пол, дал ему шанс, и задумчиво наблюдал, как усатая тварь суетливо рыщет по гладкому линолеуму. Не найдя укрытия, зверь рискнул и изо всех сил бросился в угол. Ипполит медлил. Таракан, наконец, нашел трещину, вполз в нее и скрылся. Теодор демонстративно топнул, имитируя убийство. Он не мог понять, зачем было показывать мальчику рекламный опыт, когда можно продемонстрировать истинное парение… Учитель чрезмерно скромен.

— Нужно двух? трех? — цепко мыслил Ипполит, — нет, получится как в басне, тараканы не договариваются. Это не покажешь Шульцу, тем более, Штейну… Пора на пришельцев переходить, там все наглядней, эффектней.

 

8

 

— Когда человечество начиналось, все было чудо, — говорил Аркадий как-то вечером, — пришла наука и начала теснить чудеса, ведь, если понятно, как устроено, то вроде бы и чуда нет. В конце концов останется незатронутым один вопрос — кто устроил это… и зачем?..

Он, как всегда, то ли шутил, то ли всерьез, легкомысленная личность.

— Чтобы узнать все-все, нужен новый акт творения, причем гласный, наглядный, с полным освещением в прессе, с культурным толкованием. Вот как только с мыслями быть, не знаю… Недавно у меня родилась одна, значит, творение совершилось? Мысли ведь не соберешь из бессмысленных частей.

— Вы удивительно мудрите, — раздраженно говорит Марк, — надо с элементарного начинать, с примитивного ощущения. Идти от него, нигде не отрываясь от химии, от структуры, идти, идти…

— Знаю, знаю, — без энтузиазма ответил Аркадий, — я шучу. Путь правильный и единственный, но процесс, говорят, бесконечен, никто всю картину не охватит. Чувствуешь себя в ряду ползущих из большого мрака в чуть меньший мрак. Научное постижение — своего рода истерический паралич: хотим знать, как двигаем ногами, но ведь уже знаем, если движемся.

— Вы вечно передергиваете, — вскипел Марк, — многое делаем, не осознавая, в этом сложность. Словно посадили за машину, сунули в руки рычаг — «дави на газ!», а все остальное само по себе!

— Ну, ну… — примирительно сказал старик, — я и сам так думаю… кроме как иногда… Как, по-вашему, живут миллионы — без знания, впустую, что ли?

— Мне их жаль, — подумав, признался юноша, — в их жизни есть какое-то содержание, но нет, я думаю, света. Строительство жизни необходимо: мы должны придавать ей направление и смысл.

Однако, как говаривал мой приятель, не все так просто. Мы зависим от каких-то ничтожных генов и первых детских впечатлений. Ярый сторонник внутреннего строительства и совершенства, Марк с изумлением и страхом наблюдал, как проявляются в нем непозволительные черты, страхи, сомнения… «Это живет во мне дух отца, которого я почти не помню, его Жизненная Сила… — так он думал порой, — отсюда моя неустойчивость, излишняя впечатлительность… Хочется жить с ощущением покоя под ложечкой, будто носишь в себе теплый мирок, непродуваемую ветром сердцевину…»

Получил наследство, вот и разбирайся… Понемногу из сундучка вылезало такое, чего он видеть не желал, имея свое представление о высоком и достойном.

 

9

 

— Не стоило ходить туда… Впрочем, что теперь жалеть… — Штейн, вздохнув, сделал неопределенное движение рукой. еврейский жест, в котором отчаяние сочетается с пониманием комизма положения. — Купили вас на дешевый фокус. Какая-нибудь мушка под монетой.

Марк был потрясен — муха! Он-то думал — моторчик, электроника.

Штейн усмехнулся — «чем проще, тем убойней действует…» И стал рассказывать о каком-то колдуне в Сибири, который обижал цветы, рвал их и ругал громким голосом; при этом другие, находящиеся в комнате растения, возмущались, переставали отделять нектар, отворачивались от обидчика или стремились ужалить, а если обида казалась им смертельной, то засыхали рядом с замученным цветком.

— Разум — чужеродная субстанция, — закончил рассказ Штейн. — Стоит расслабиться, и летим в полный мрак.

— Как много слабых людей, — задумчиво сказал Марк, — хотят быть обманутыми, и тут же находятся жулики.

— Не так все просто, — ответил ему наставник, — мы сами себя обмануть готовы.

 

 

10

 

Как-то в те дни он, ради канцелярской мелочи, забежал к Зиленчику, и угодил на праздник. Старичок сиял:

— Вчера все изменилось к лучшему! — Что же произошло? — спросил Марк.

— Во-первых, починили дверь…

Выдавленная дверь никак не влияла на планы и возможности завоевателей: пока владелец находился у себя, никто не смел и приблизиться, мы же не дикари! Однако сам факт ремонта показался Зиленчику добрым знаком. С утра явились два угрюмых алкаша, жаждущих опохмелки, с ними третий, трезвый невысокий старик, он поставил на пол деревянный ящик с инструментами — «чинить будем?»

— Будем, будем! — ученый в восторге.

Плотник приступил, двое за спиной молча наблюдали. Теплота и необычность картины ремонта на краю огромного разрушения умилили Зиленчика — «смотри-ка, нашли время, силы, значит, все восстановим, все еще будет…» — он даже всплакнул, отойдя в укромный уголок… Дверь вставили в проем, починили, для крепости набили красивую планку, лакированную, и зачем-то привинтили две прочные стальные петли, хотя ученый не просил об этом и довольствовался врезным замком.

— Во-вторых, вызывал Глеб.

И не только подал руку, правда, не глядя, но и простил, заверил, что ничего случайного и непредвиденного не планируется. Кончилось непрерывное ожидание погрома, как наивный Зиленчик называл выселение, можно спокойно посидеть, почитать, подумать…

 

11

 

Марк ушел  и нескоро узнал продолжение истории. А было так.

Зиленчик в своей каморке ликовал, наконец, прекратились его страхи. Он решил отметить событие. Постелил на стол салфетку, заварил в крошечном чайничке крепкого свежего чаю, обычно он довольствовался испитым до розовой бледности, достал из тумбочки хлеб, любимое сало — правоверным он не был, ведь ученый, черт возьми! — и баночку тщательно охраняемого меда, он прятал его в самую глубину, чтобы наглые молодые люди не позаимствовали, пока он выбегал в туалет. Подготовив все к трапезе, он спокойно отправился в теплую светлую кабинку, не спеша пообщался с любимой книгой, вымыл руки, высушил под заграничной сушилкой — включается от приближения руки, опять наука! — и спокойно шел к себе, предвкушая и сало, и мед, и горячий крепкий чай.

Книги он увидел издалека — лежали у входа аккуратными стопками. В стену успели вбить гвоздь и на плечиках еще качалась — только закончили — его одежда: синий халатик, когда-то давали теоретикам, он сберег, его парадный пиджачок, он надевал его на защиты и прочие сборища, где почти незримо присутствовал… единственный платок, многократно согнутый, торчал из грудного кармашка, ярким пятном на темно-сером мышином фоне. Тут же стояла его личная табуретка — узнали, что сам купил! — на ней постелена салфетка и стоял горячий чайничек с заваркой, рядом аккуратно сложены ломтики хлеба, сала, все, что было приготовлено у него… а вот меда стало явно меньше… На двери висел большой навесной замок, блестящий от свежей смазки. Новые петли оказались весьма кстати. Сделано быстро и добротно, не подкопаешься.

Среди прочего хлама, тут же у двери, Зиленчик нашел веревку, опутал ею табуретку, перевернул вверх ножками, так, что получилась своеобразная корзина, сложил туда самые нужные книги, поставил сверху чайничек, еду, приладил на спину, а концы веревок обмотал вокруг себя. Потом, кряхтя, осторожно спустился на тропинку, стараясь не показать свою нетренированность — знал, что наблюдают — и двинулся в сторону ближайшей щели.

 

12

 

Наверное, хватит, всему есть предел. Но это было бы неправдой — не так было! Он поскользнулся — ноги теоретика тонки и слабы, профессиональный недостаток — и, беспомощно размахивая ручками, грохнулся во весь свой небольшой рост. Веревка соскользнула с короткой шеи не задержавшись на круглой голове, табуретка упала, ударилась о каменный выступ, одна из ножек отломилась — он ее когда-то клеил-чинил и горестно отметил — подвела… выпали книги, разбился чайник, вылилась свежая заварка, разлетелись ломтики сала, хлеба, баночка с медом плюхнулась в темную воду и моментально исчезла…

Он не стал подбирать даже книги — заплакал и пошел, странно размахивая руками, к щели… не оглядываясь, не рассчитывая вернуться туда, где на тонких плечиках, чуть покачиваясь, ждал его потертый парадный пиджачок.

 

13

 

Ну, вот, ребята, веселитесь, вы получили, наконец, эту малость — его конуру. Но своего не добились, не-е-т — он не умер, не сошел с ума, в этих людях есть своя неприметная сила, вам ее не понять. Он переродился, стал другим человеком. Или стал собой, скинул с себя всю шелуху?.. Перестал бояться. Может, не получилось бы, не будь того первого потрясения, вызванного корчеванием прибора?.. В конце концов, не так уж важно, какой силой нас расшевелит, раскачает жизнь — у одних страх, у других восторг, у третьего зубная боль… дело случая. Зиленчик стал другим, в Институт не вернулся, даже не зашел домой — а пошел, пошел на юг, прошел благополучно всю нечерноземную пустынную область, и кое-как заселенный чернозем… Он шел по дорогам Кавказа, не сгибаясь под пулями… Его не оставили без крова и еды — люди везде еще есть!.. Кто-то говорил, задержали его на Иранской границе — не верьте, неправда, он благополучно проник в Иран. От его одежды мало что осталось, но там было тепло, и жители, принимая его за паломника, кормили и жалели…

И пришел момент, он ступил на землю предков, здесь теряются его следы. Кто говорил, что промелькнул он на каком-то симпозиуме, в пиджаке и при галстуке!.. другие слышали, что он бросил науку, занялся выращиванием фруктов, третьи сообщали, что стал врачом, и счастлив, что помогает людям… Лучше сказать — не знаю.

Последние, кто слышал его голос, были те молодые люди, которые, притаившись, наблюдали за отступлением старика с табуреткой за спиной, видели его падение, и слабость. Одному показалось, что Зиленчик говорил -«мой живот, мой живот…», другой утверждал, что старик спрашивал — «как живете?..» В конце концов, решили, что никаких слов не было.

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

1

 

Марк понемногу украшает свою комнату, наполняет святыми для него вещами. Но как все долго! Восьмерка часов давно перевернута, песок ссыпается… Безостановочность времени всегда ужасала его. В детстве, он помнил, удаляли полип из горла: посадили, прикрутили кисти к стулу, тяжелый мужик в брезентовом фартуке отвернулся и… Уже! Ни секунды на уговоры, обдумывание, собирание сил — быстро и в то же время плавно берет с подносика нечто, напоминающее клещи, подносит неумолимым движением к разинутому до боли рту, так же неуловимо быстро внедряется, зацепил, зажал, хруст… и растеклась обжигающая боль. И безразлично бросает в эмалированный тазик-почку, не удосужившись даже разглядеть, бесценный окровавленный кусочек его, Марка, тела… Жизнь отсчитывает секунды по своему метроному, а человек, со своими желаниями и причудами, одни мгновения холит и ценит, к другим равнодушен, третьих боится и избегает…

То, что он смутно чувствует, становится горькой очевидностью с возрастом, когда глядишь сверху на многолетние провалы и редкие подъемы — ужасаешься потерянному времени… и постепенно начинаешь понимать: жизнь не полет над горной грядой, с ее красотами, маками да тюльпанами; такая судьба мало кому достается — мы пробиваемся через глубокие лощины, спады, буреломы, подвалы…

— Почему бы вам не заглянуть к Фаине? — спросил Штейн, бросив мимолетный взгляд на столы, стулья и подоконники, где было выставлено все, чем юноша гордился. — Она, конечно… — он помолчал, — но химик непревзойденный, и многое вам подскажет… если захочет.

 

2

 

Марк и сам собирался, преодолевая робость перед важной дамой. Как-то они задержались в семинарской, нашлась тема, потом вышли в полутемный коридор. Сигнальные огоньки раскачивались от сквозняка — провал недочинили, оттуда дуло. Она в тяжелом шумящем платье с открытой грудью, монумент, и рядом он, робко взирающий на чудо природы.

— Убедили, вы мальчик бойкий, но… — она говорит ему, и тяжелой рукой берет за плечевую кость, — не понимаете еще, не выросли…

Ей лет сорок, она ему казалась старухой, и вдруг он видит — кожа на груди гладка, наверное, шелковиста, черные глаза сияют на смуглом лице, губы не вызывают сомнений… Он был крайне взыскателен именно к губам, векам, форме ноздрей, раковине уха, эти органы казались ему самыми откровенными; взглянув, он мгновенно чувствовал расположение или отталкивание, к другим дамским особенностям он быстро привыкал. Губы у нее, действительно, хороши — полные, я бы сказал, мясистые, но не отвислые. В ней поразительно много было сочного мяса, упругого, но без той жесткости или дряблости, которые с годами… Она вся, как… мясной снаряд, и даже внушительные выпуклости не могли помешать этому ощущению обтекаемости. Спусти ее с горы, как советовал поступать великий скульптор, правда, со статуями, ничего бы у нее не поломалось, не оторвалось, так бы и шмякнулась, цела и невредима…

— Ну-у, ты даешь… — он тут же отругал себя за людоедский вздор, — как могло только в голову прийти?!

 

3

 

Приходило, что поделаешь. Ради научной объективности, которую он так обожает, я должен и это не упустить из виду. Он всегда себя подозревал — «сам закручиваешь пружину», иначе откуда берется то, что выскакивает на поверхность в снах, да и наяву бывало — негуманные образы и соображения. Сознание — тонкая оболочка, а под ней… Это его унижает. Неистовый самоучка-провинциал, он боготворит разум и видеть не желает мерзости, которая ему нередко досаждает — бессмысленные ощущения, бестолковые образы, суетливые грезы… К примеру, вчера.

Спокойно возвращается домой, усталый после очередной неудачи — пристраивал синтезатор к анализатору, оба со свалки. Входит без сомнений в подъезд, весь в мыслях — «опять подножка, когда же дело?..» И вдруг перед ним возникает образ, вычитанный из недавней книжонки. Серьезного давно в руках не держал, а эти пошлые проглатывал за час… Старик-вампир, дурацкое существо, свистит, жужжит и коготками цепляется за шею!

Первая атака не получилась у него, еще сильна вера в обычность лестницы с мирно спящими дверями — соскальзывание за грань не состоялось. Но, поднимаясь выше, Марк чувствует, нечто в нем — не разум же, конечно! — не удовлетворено, и ждет. Деталь необходима! И он, презирая себя, ищет: кровавое пятно?.. силуэт у подъезда?.. Он ищет и стыдит себя, пытается удержать, а руки разума как во сне, трогают, но не держат… Хочешь деталь — получай! — окно с выбитым стеклом. Мальчишки днем… Нет! Там странная чернота и шевеление воздуха при отсутствии разумной причины… Светятся листья, а фонарь-то погашен! Блудливой рукой брошен камешек, изнутри поднимается страх, спина леденеет… оборачиваешься, стараешься сохранить видимость спокойствия, стыдишь себя, ужасаешься, борешься, спотыкаясь, в панике, неровным шагом добираешься до порога, и здесь, окончательно потеряв стыд и разум, вполоборота, чтобы подлец не достал шею, мучаешь ключом замочную скважину, и, ввалившись, наконец, в переднюю, отряхиваешься, словно пес после взбучки.

Пружина, спускающая с цепи всех чертей, у него всегда была под рукой.

 

4

 

— Вы мне все о глубинах, а я хочу простого, — Аркадий в те дни был в ударе, что-то удавалось ему в задней комнате под тягой. — Пусть передо мной откроется лист, и на нем все про меня прописано четкими буквами. Не что я сделал — знаю, знаю… а что я есть со всеми потрохами, с учетом несбывшихся мечтаний, неиспользованных возможностей… Я не в силах это охватить, четно говорю, нашелся бы кто, помог?.. Нет, вру, не хочу, чтобы открыли. Как-то видел лист попроще, и то оторопь взяла — история моей болезни. Я ее называю — духовная болезнь, но они же педанты, начинают с кожи — она, оказывается, у меня вот эдакая… Слизистые… слово-то какое!.. Потом глубже — печень, видите ли, на три пальца выпирает! А почки… черт, мои родные отбитые почки… Что я хотел?.. забыл уже… Нет, ничего. Знал, что такой, как все, но все же — мои почки, они другие, понимаете?.. Вам это еще трудно понять. Расскажите лучше, вы были у Фаины или все собираетесь?..

 

 

 

5

 

Наконец, он собрался, пошел. Прошел полтора коридора, и вдруг открытая дверь. У входа столик, на нем огромная с толстыми чугунными боками печатная машинка, ревет басом, бумагу комкает, зато как замахнется кривым рычагом, как впечатает — не вырубишь топором! И у Марка уже такая была! А за машинкой сидит джинсовая дива, которую он заметил в первый же день, и одурел, а потом несколько раз провожал, крадучись, на расстоянии.

Естественно, он замер на месте, и тут из глубины его окликают засахаренным голосом — «обходите, пренебрегаете…» В кресле, нога на ногу, Альбина, худощавая дама с проницательным взглядом. Он вошел, устроился в соседнем кресле, девица ему тут же кофе несет, пошел разговор о том, о сем, все о высоком, с обязательными заходами во Фрейда, которого Альбина любила страстно… гороскопами — «вы кто? — а, Весы!» — и прочей чепухой.

Как это терпит Штейн, думал юноша, презирающий любую зависимость — от неба, звезд, луны, людской мудрости и глупости, случайностей… Он кое-как отвечает, занят подглядыванием за той, которую давно хотел узнать поближе. Но если честно, дама из столовой гораздо больше устроила бы его. Он, конечно, устыдился бы этой мысли, если б выразил ее по научному просто и ясно, но никуда бы не делся, факт есть факт.

Перешли к обычным темам, всякие там театры, литература — ничего интересного, все давно известно. «Ну, Толстой… Пусть гений, но тоже давно известно, а многое просто наивно…» Марк Толстого терпеть не мог, граф не давал ему места в своем густом месиве, чтобы участвовать в событиях, переиначивать их по-своему — отвлекал тягучими подробностями. Юноша постоянно спорил с Аркадием, который Толстого чтил, сравнивая с врановыми птицами: летают вроде бы неуклюже, а на самом деле виртуозы полета… Но в главном они к полуночи сходились — о чем еще можно теперь писать, все давно известно. А вот наука — это да! В ней постоянно что-то новенькое, и каждый день какой-нибудь сюрприз.

Дама, наконец, вскарабкалась на своего любимого конька — ее занимало стремление к власти. По теории Альбины эта страсть присуща молодым народам, вот евреи и лишены, на исходе своей судьбы. Марк вообще отказывался понимать эту блажь идиотов — «разве мало интересных дел?»

— Вот если б Штейн захотел… — Альбина о своем, да так горько, словно Штейн ее не хочет.

Марк подумал, что Штейн у власти сразу потерял бы блеск и разнузданную легкомысленность, которые его красили. К тому же, он решился возразить, честолюбие евреям тоже присуще, но чаще без перьев и регалий, так уж сложилось.

Далее разговор сполз на привычную проблему — «как там народ?..» Эти всхлипы Марка попросту злили, он народа вокруг себя не видел, а вот люди, да — кое-как еще ходят, и никто не вздыхает по ним.

— Вы ведь из других краев, — удивилась дама, — неужто там такие же?..

Она права, подумал Марк, — там немного другие, но какой в этом интерес?..

— Зато у нас особенная стать, — с чувством высказалась Альбина. — Я уважаю еврейский гений, но и свой ценю — русский!

Марк хотел сказать — «ну, и прекрасно, к чему только пафос?..», но больше слова не получил. Альбина прочно утвердилась на своем — «Сибирь, Сибирь, нетронутые гены… все возродится…»

Марку стало скучно, возродится, и слава Богу. Он решил использовать встречу для дела, и, наконец, вставил словцо о своих нуждах.

— Привозного не держим, все свое, — с гордостью ответствовала Альбина. Встала, тощая, белая, с гордым взглядом и профилем Жанны, эстрадной певички, известной своим мускулистым носом. Повела его в глубину помещения, где притаилась скромная дверь.

 

 

6

 

Марку открылся огромный зал, стены таяли в тумане испарений, прущих из больших котлов. Судя по запаху, в них варилось нечто настолько отвратительное, что Марк, привыкший к любой химии, отшатнулся.

— Сами получаем, очищаем… препараты, соли, металлы…

Мышцы, кожу, голову — все пускаем в дело, а начинаем с простого зверя — нашего кроля.

Действительно, везде — в проходах между котлами, самодельными станками и приборами, стояли деревянные клетки, в них сидели или жевали желтую траву или совершали бесполезные скачки серые зверюшки. То и дело к клеткам подходили здоровенные мужики с красными носами, хватали первого попавшегося им зверька, поднимали за длинные задние ноги, ловко шибали по носу, тут же на больших столах обдирали, брали мясо, жир или какой-нибудь орган и бросали в рядом расположенный котел. Марк почему-то, увидев поднятого вниз головой зверя, вспомнил семейную легенду о том, как его приводили в чувство, когда он впервые выбрался на белый свет…

Вернулись в тихую комнату, Альбина подожгла очередную «гавану». Марк незаметно боролся с дымом, дыханием разгоняя атакующие его облака. «Чем могу помочь?» Сразу оказалось, что мало чем — одного еще нет, другого — уже, третье в растворе, грамм в море, пойди, достань… Но кое-что было обещано, и, вежливо распростившись, Марк вышел. К Фаине поздно, он поплелся в свои хоромы, где стояли случайные старые вещи, с которыми ему предстояло начинать.

 

7

 

Я знаю, уже через полгода все изменится — и у него начнет шуметь, крутиться, выпадать осадками и растворяться… В кварцевых колбах — целое состояние! — будет беситься пар, клокотать, прорываться по тонким стеклянным ходам, и, усмиренный прохладой рядом текущей воды, забывший прежнюю сущность, падать прозрачными каплями в мелкие, как дамские пальчики, сосудики… Я мог бы рассказать вам, как их кровавого куска бычьего мяса, постепенно теряя вкус, запах, цвет, утончаясь и облагораживаясь, выделяется розоватый сок, он стремительно белеет в ответ на добавление рыхлого как пух порошка, после долгих ухищрений, процеживания, вращения с немыслимой скоростью в огромной центрифуге, от него остается совсем уж мало и вовсе бесцветной водички, и, наконец, из этой капли при умелом обращении выпадает тончайший белоснежный осадочек, самое то — ведь в нем притаилось вещество, излучающее жизненную силу: оно, рассеянное по миллионам клеток и нервных окончаний, словно шипами впивается в нужные места, жалит, будя неуемное желание — быть подольше, прежде, чем не быть.

Если б он мог предвидеть свой успех… и последующее поражение… Впрочем, ничего бы не изменилось.

 

8

 

А пока бедность не давала ему подняться, убийца стольких начинаний, в том числе бесполезных… Он скоро вспомнил, что не всех обошел с протянутой рукой, и опять собрался к Фаине. «Она явно выстраивает перед вами препятствия» — смеялся над ним Аркадий. Кое-кто считал ее волшебницей, экстрасенсом и телепаткой, а большинство просто боялось опасного сочетания природного ума, наглости и силы.

Он шел, выбрав самый короткий путь, как ему советовали многочисленные доброжелатели. Советчики редко пользуются своими советами, они их бережно передают другим… Шел — и вдруг вышел на ярко освещенный простор. Здание незаметно прервалось, над ним небо, впереди старый заброшенный мост, далеко внизу желтой полоской песок, широкая вода, резвятся мелкие барашки.

Он пошел по теплым прогнившим доскам неизвестно куда — не умел отступать. Наконец, ступил на берег, зашумела трава. Прошел немного вперед, и узнал место — овраг, сюда впервые привел его Аркадий, только с другой стороны. Вот и дом. Он в бешенстве от этих шуток с пространством, ему хватало возни со временем. Стучится к старику. Дверь неожиданно распахивается, навстречу вырывается человечек в большой шляпе, плаще в поднятым воротником, бледное лицо-маска в пренебрежительной усмешке. Ипполит?..

Аркадий несколько смущен — «а, прогульщик…» Сели, тут же чай, то есть молоко, разбавленное кипятком. Аркадий увлекался, следуя журнальным советам, Марк мог пить, что угодно.

— Что от вас нужно этому проходимцу?

— Пожалуй, вы слишком… — Аркадий покачал головой, — он кое-что может, хотя, конечно, бедняга, окаянная душа… Представьте, играл лицом — постоянно менялось, расплывалось… Определенно, он чего-то достиг в своей области. Двигал блюдечко вот… Нет, я, коне-е-чно, против, но если нормальное какое-то поле, неисследованное…

— Аркадий…

— Что, что Аркадий… я давно в стороне от новейших веяний, узко беру, пенсионер… И почему, собственно, противоречит науке, если особенное, материальное, конечно?..

— Дайте факты, а не фокусы!

 — Он предложил мне свалить Глеба, — сказал Аркадий. — У него факты преступного расхитительства и легкомысленных затей, и если добавить такую малость, как тот донос, доносик… Момент, он говорит, благоприятный, доносы не жалуют. Надо спешить, скоро станет наоборот. А мне справедливость больше не нужна. Да и видеть вместо Глеба — все-таки каков! — этого замухрышку… В конце концов, Глебка меня по-дружески заложил, то есть, ничего лишнего сказано не было, сверх того, чтобы самому не залететь. А я в заточении, в глубине этих, сибирских… иногда достаю журнальчик или газетку, смотрю — правильно пишет! Ловчил, конечно, интриганил, но о хороших вещах упоминал, что есть они еще. Вот люди и не забыли… Нет, я не могу. Марк ему про мост, старик удивился:

— Редко попадается, только случайно.

— Гнилая фантастика, опять случайно! — Марк дал себе слово составить карту Института и его окрестностей, по науке, чтоб никаких тебе придуманных чудес!

 — Он теперь спец не только по тарелочкам, Ипполит, он и по блюдечкам ударяет. Надо, говорит, перестроить Институт в космический центр, пришельцев принимать. А Глеб, говорит, авантюрист, носится со своей кровью. Хочет искусственную создать, поскольку натуральная легкомысленно тратится, всякие недоразумения и прочее… Нашел для этих дел одного чудака, Белоусова. Зайдите к нему, у него куры не клюют.

 

9

 

Про недоразумения Аркадий не зря упомянул — действительно, постреливали, а кто, в кого, зачем, старик не мог вразумительно объяснить приезжему человеку. Марку подобные занятия казались несусветным вздором, а те, кто втягивается — бессмысленными идиотами, не имеющими настоящих интересов.

«Не до этого!» — напрягая все силы, он преобразует окружающий его хаос в стройные ряды приборов и пробирок.

— Главное, не отчаивайтесь, — сказал Штейн, узнав о его трудностях. Вообще-то он знать о них не хотел, но под настроение мог выслушать. — Жизнь богата силами, которым на нас наплевать.

— Меня поглощает борьба с досадными мелочами, — мрачно отвечает юноша.

— Зато вы предоставлены себе, за это всегда приходится платить. — Штейн одновременно пожал плечами и вздохнул. Так отозвались две части его существа: одна прекрасно приспособилась к превратностям судьбы, ей странно было слышать жалобы на жизнь, а вздохнул человек, который все понимал и ничем не обольщался… Жизнелюбие врожденное свойство, но его запасы не восполняются. Как озонный слой — есть пока есть, а потом — дыра.

Впрочем, моменты уныния у Марка были редки. Он тут же устыдился, встряхнулся и пошел к Фаине, рассчитывая добыть всего побольше. Ведь она слыла богачкой по части химии и иностранной техники. По дороге решил заскочить к Белоусову по имени Альфред.

 

10

 

Он снова идет и идет по длинным темным коридорам, удивляясь, сколько же металла вбухано в это здание. Словно космический корабль, только носом обращенным в недра земли… Коридор закончился уютным тупичком, на лакированных пнях стояли горшки с цветами. Из дубовой двери навстречу ему молодой человек в белом ослепительном костюме.

— Слышал о тебе, — говорит, — давай сотрудничать, мне большая химия нужна. Если б твои вещества да к нашим достижениям… Получится новая кровь… или живая вода!.. VIS VITALIS на службе людям!

Марк хотел прервать фонтан энтузиазма, но постеснялся. Вещества еще где-то на горизонте, к тому же яд для всего живого, стоит только переборщить.

— Глеб меня основательно поддерживает, — проронил счастливец. И это было видно по множеству никелированных, обтекаемых, нужных и не нужных… Приборы стояли молча, с попонами на спинах, как слоны на отдыхе; вокруг щебетали упитанные лаборанточки, вилась зелень, топорщились занавески. Марк вспомнил свои стены в разводах, грязь, копоть, надрывный вой, взрывы, наводнения, с которыми мужественно боролся…

— Наша первая ласточка! — Альфред поднял над головой вычурной формы колбу, на дне болталась лужица беловатой жидкости. Как ни старался Марк придвинуться поближе, рассмотреть эмульсию, колба как бы сама отодвигалась от него. Такая предусмотрительность задела Марка, но он виду не подал. Они расстались, удачливый жизнелюб и врожденный неудачник. Марк спешил, он твердо решил добраться до Фаины.

 

11

 

И вот она — в одиночестве, читает пухлую книгу, всунув нос в большие черные очки. Ей чтение явно не к лицу. Сильная южная женщина, она вызывает у Марка интерес, но весьма почтительный и осторожный. Молодые девушки не волнуют его — постоянные капризы, отговорки, отсрочки, и все это тянется часами, днями… Непонятная игра раздражает и отталкивает. А здесь другое дело — сразу поучительный разговор, он впитывает каждое слово, у нее техника, лаборантки вышколены, никаких тебе мужиков, чтоб не отвлекались… Она ведет его туда, где происходит разделение веществ, триумф аккуратности и неослабевающего хищного внимания. С рождения, говорит, такой у меня глаз, все замечаю, умею, и людей ставлю на нужные места.

Этого он не умел! Никому не доверял, сам бросался исправлять ошибки, затыкать прорехи… он рожден был все делать сам. А как без помощников в наши-то дни, когда клетки разбирают по молекулам, и перекладывают заново, как душе угодно, и обнаружили уже такие, черт возьми, вещества… из них Жизненная Сила так и сочится!

Он с завистью смотрит на Фаинины колоночки и трубочки — «паршивые шведы…»

— Годами дается, годами, — она его утешает. Закрепилась, засела в своей крепости, попробуй, сверни, соблазни какой-нибудь модной новинкой! Штейн пытался, да зубы чуть не обломал, и, с присущей ему мудростью, отступился. А она, выбрав несколько всем нужных веществ, где уже никакой мысли, одна тонкая ручная работа, шпарила и шпарила годами. Крутозадая дама, жеманность деланая, в ней еще много страсти за прочными заслонками и скобками.

А в тот вечер что-то совпало, лопнуло, поехало… почему, отчего, кто знает — случай!

— Выпьем, — она говорит, — за знакомство, — и бутылку коньяка на стол. Глаза у нее блестят, за окнами темнеет, лаборантки исчезают одна за другой, и они вдвоем в уголочке, где камин, два кресла, кушетка, большой ковер, свеча на блюдечке… В полутьме, выполняя задания, вздрагивают автоматы, каплями стекает жидкость в своевременно подставляемые пробирки, по колонкам, в толще импортных дорогих смол бегут, обгоняя друг друга молекулы, кичась своими преимуществами — кто зарядом славен, кто весом берет…

 

12

 

Двое за коньяком. По мере повышения концентрации… впрочем, этой химии вам не понять… Они становятся откровенней, открываются шлюзы, обнажаются глубины, происходит совпадение во времени. Это чертовски важно — общие впечатления, из несмываемых, неистребимых, что всегда с нами. Он ей о своем детстве, она о своем, оказывается, оба дети войны, он первоклашка, она заканчивает школу, отличница, кишлак, бабушка с трубкой в зубах, скудная и милая сердцу еда… И забываются различия сегодняшнего дня — хищница-богачка и молодой бедняк с благородными порывами, ни в грош не ставит то, что ей так дорого.

— Ужасная, правда, жизнь? — она ему о своем.

Он ей в ответ — «правда…» — из сочувствия, но ему уже кажется — действительно, правда, хотя жизнь ужасной никогда не считал. Наоборот, она прекрасна как сплошное путешествие и приключение! Он не понимает, о чем она, в глазах у него плывет, границы ее фигуры размыты, ему кажется — она везде… Но ни слова ни жеста неприличного не было, он не смел. А она ему — о чем? о какой такой ужасной жизни?

 

13

 

Восторженный был мальчик Гарик, она его мигом на себе женила. Лет до двадцати семи он знал только науку, а женщин не встречал. И сразу обомлел, потянулся к ней со всею страстью, а она -«беременна я…» Старо, скучно, повторяется ежедневно, ежечасно… Ну, поженились, потом небольшой якобы выкидыш, и жили дальше. Фаина считала, что все утряслось, а он?.. Ничего не считал, старался не думать, да и захвачен был делом — назревало открытие, он подбирался к важному вопросу, аспирант у Штейна. И эта история, первая в его жизни, союз с богатой телом перезрелой девушкой не очень ему мешал. Хотя испытал он унижение от обмана и насилия над собой, но ведь сам виноват. Он никогда не забывал, что виноват — поддался, говорил слова, которые не надо было говорить. Что уж теперь — пусть будет: должна ведь быть какая-то жена, а тут получилась сама собой, и ладно.

И первое время, действительно, неважно, Фаина пылка, но «после того» не задерживает разговорами, полежит он минутку, спрыгнет — и к столу. Она ему сонным голосом — «Гарик, не до утра…» — и захрапит; она могла спать со светом, в нашей жизни просто находка. А он, конечно, до утра, потом влезет в постель, сразу на Фаину, большую, теплую, разбудит… взаимный стон — и снова прыг, теперь в штаны, и на работу. И она, чуть помедлив, за ним. Так и жили.

 

14

 

Она об этом Марку ни слова, кроме самых общих впечатлений. И не так все было! Вовсе не женила, и думать не могла, просто попалась… вроде бы… И почему бы не пожениться, он робок, молчалив, не возражает…

— Любишь?

 — Ну…

А Марк?  Что Марк? — «было бы открытие…», он сказал бы, ручаюсь вам. Добавим, и для здоровья лучше, и научное общение происходило без отрыва от дома — она химиком была, он физик, темы общие, работа идет как надо. Жили, правда, в шестиметровке, что у кухни, в четырехкомнатной коммуналке, варили бульон из костей, которые тогда широко продавали — бараньи грудные клетки, чуть провяленные, надевали на себя и несли домой, народ метко назвал эти скелеты арматурой. Бульон из арматуры выставляли на мороз, потом оттаивали, приправляли разным зерном, и было вкусно. Кто знает, тому скучно, кто так не жил — никогда не поймет.

Родился ребенок, еле-еле, потому что абортов у Фаины куча — некогда было, то отчет, то диссертация на носу… Хилый мальчик получился, в два кое-как стоит, прислонившись к стульчику; врач промямлила — «надеяться надо…» Надеялись бы, но комната не позволяет — большое окно, балкончик, отовсюду дует на этом чертовом холме. Ребенок раз за разом впадает в воспаление легких, жизнь на волоске… Наука требует, ребенок погибает — они изнемогли, от Фаины половина осталась, Гарик сплошной скелет. Идет он к Штейну, тот качает мудрой головой — Штейн ничего не имел, кроме головы, и гордился этим, но почему-то сотрудникам все надо — дай и дай…

— Иди к Глебу, — он подает мысль.

Гарик идет, перспективный аспирант, правда, у врага, но, может быть, полезный человек в будущем.

— Вообще-то жилья нет, — говорит Глеб, — но есть одна квартира, двухкомнатная даже…

 

15

 

Гарик прибегает радостный, переехали в тот же день. Но квартира оказалась особенная, на первом этаже — в ней не топили. Вернее, в доме топили, но тепло шло сверху: на высоте задыхаются от сухого жара, а нижние люди просто вымирают, леденеют с осени по май. Ребенку купили валеночки, хорошенькие, и запретили ползать по полу, а он постоянно забывает… Но это не все. Как в анекдоте, в доме недочеты с канализацией, поднимаются воды и выливаются на самый нижний этаж. Они льются внезапно, могут среди ночи, могут днем, когда все на работе, льются и льются — и уходят в подвал, всасываются, совершая правильный кругооборот. Но на полу остаются твердые остатки, ничего не поделаешь, не всасываются. Приходит Гарик домой — в квартире плещется мутная водичка с кусочками разных цветов и форм. Он смотрел, смотрел — и как захохочет, и с тех пор каждый раз смеялся, когда такое происходило. Фаина его к врачу — «нет, говорят, признаков слабоумия не наблюдаем, это у него невроз на почве непривычных событий». Оказался слабый человек, стал выпивать… Потом другую квартиру им дали, большую, красивую, на седьмом этаже — Фаина выбила, грудью пошла на профком. Но, видимо, что-то необратимое случилось в Гарике, молекулярная какая-то перестройка: вошел, постоял у окна — поздно, говорит… Но переехали, опять открытие маячит… Ребенок вырос, уехал в институт, теперь они в трех комнатах вдвоем могли уединиться и работать, диссертации защитили, открытия так и не сделали, но постоянно в поле зрения держали. Гарик ставит раскладушку в кабинете — остыл к семейным радостям, упорно пропитывает свои ткани алкоголем, малыми дозами достигает больших результатов. Наследственность сказалась, он был из простых; Фаина говорила -«все оттого, что из простых…» Нет, по-прежнему работал, пил только дома, по вечерам, иногда становился буен — ту квартиру поминал, какашки на полу, при этом неприлично ругался… А в трезвом виде этих слов даже не помнил, что редко в наше время — интеллигенция видит в них простые восклицания, укрепляющие речь.

Вот так история! Тут просто не на чем остановиться, не на вонючем же озере с какашками!

 

16

 

Она Марку, коне-е-чно, ничего такого, кроме самых общих мест. И все равно — всплыло, она в плач, а он, чтобы утешить, гладит по плечу, полуобнимает, с ужасом и радостью замечая, что ей это нравится. Она притихла, берет его руку, кладет на грудь, на мощный бугор, от нее жаром пышет на расстоянии, а кожа, оказывается, прохладна, просто чудо! Теперь они в обнимку, продолжают бессвязный разговор, постепенно опустошая бутылку, делают вид, что ничего не происходит… И вот наступает момент, она клонится набок, он по наивности пытается ее удержать, но куда там! она мягко опускается на ковер, тянет его за собой, лепечет, дрожит… А он восхищен, и, главное, воодушевлен ее слабостью, страхи его исчезли, как тени среди ясного дня.

 

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

1

 

Нельзя сказать, чтобы его жизнь теперь потекла по иному руслу, нет и нет, хотя с реактивами стало полегче, что скрывать. И все равно далеко до тех заморских пиджаков, которые он то и дело видел на этаже — веселые, легкомысленные спины… И попробуйте сказать, что она его отвлекла — ничуть, наоборот! Они встречались днем около пяти, и ночью у нее, когда Гарика не было.

Гарик работал по ночам. Днем ничего особенного, копался в своем чудище не поднимая головы, возвращался домой тихий, погасший, усталый, один в просторной кухне варил вермишель, вываливал дымящуюся на тарелку, поливал подсолнечным маслом и с черным хлебом уминал, торопливо насыщаясь. Потом пошарит под столешницей, отодвинет потайную щеколду и вытянет тонкую трубочку, ведущую в одну из ножек огромного дубового стола. Во время Фаининой командировки, Гарик, умелец, снял ножку, выдолбил, поместил в пустоту длинный сосуд, который аккуратно заполнял спиртом, хватало ему надолго… Припадет раз-другой, лицо разглаживается, глаза успокаиваются, и тут же, сидя, засыпает, стукнувшись лбом о прохладную клеенку.

Откроется беззвучно дверь, из комнаты, насыщенной теплым светом, выплывет в ночной рубашке Фаина, брезгливо глянет, погасит свет и удалится… Часа в два ночи Гарик очнется, медленно придет в себя. Он чувствует боль в спине, тяжесть в затекших ногах, все вокруг кажется ему странным, ненадежным, случайным, словно он плывет над землей на высоте седьмого этажа. И вдруг, среди пустыни, холода, темноты различает слабый огонек, родное свечение… как в детстве — «а после ужина — торт…» К нему из тьмы придвигается изображение: все, что он делал днем — механически, слепо — оживает, он видит смысл, причины… и в его тяжелую голову приходит простая ясная мысль: как надо? — вот так!

Он встает и идет, не разбирая, где лужа, где сугроб, где куст… по дороге ищет противоречия, возражения… спотыкается, скользит по сырой глине, сморкается, большим пальцем зажимая ноздрю… У прибора он уже спокоен, трезв как стеклышко, мысль его выросла и обустроилась.

Да, ночью чаще всего Гарика не было. А Марк?..

 

2

 

Вот он, после звонков, планов, нагоняев, научных сборищ, и главное, опытов — идут, идут! — полон впечатлений, надежд, сомнений — » … эта фракция, откуда бы?.. не почистить ли заново соли…» — идет к пяти, они встречаются в ее лаборатории, в укромном уголке, тут же прильнут друг к другу, со стонами и вздохами, будто год не виделись… Тело ее вызывало в нем восторг — неодолимо, необъятно, непобедимо, он всегда чувствует, что остается нечто на следующий раз, это его восхищает и приводит в ярость одновременно.

Часов около семи, освобожденный, просветленный, забывший о мелких дневных заботах, он возвращается к себе, в темное помещение. С порога слышит, где-то в глубине струится вода — так и должно быть, и что-то слегка потрескивает в углу — хорошо, подсушивается то, что специально поставлено было… а у окна тонко-тонко комарик зудит — прекрасно, значит на славу трудится крошечный насосик, перекачивает жидкость на колонку…

Сипит, кашляет, рухлядь, выбросить бы, предаст в любой момент, и все в этой комнате предатели, у-у-у!.. Но он так думает в редкие минуты, а в остальное время эти милые вещи любит, переживает за них — не зачихал бы, не споткнулся… Он стоит в темноте и все уже знает. Отсюда наступаю, здесь я один, и наука — моя! Чертовы журналы, доносящие грохот больших событий, ему противны, с их суетой, беготней, немилосердным вырыванием дела из рук, истошными криками — «я первый, я!..» Он в эти страницы заглядывает, как в щель в заборе — еще не заметили или уже идут, сорвут с места, затянут в свою гонку, отнимут спокойствие, неторопливое смакование?.. И потому сторонился модных проблем, сногсшибательных полей и новых человеческих способностей, которые открывались, одно за другим, среди общего бессилия и упадка. Нет, он говорил, не нужно мне этой пены, хочу понять только самое простое — откуда она берется VIS VITALIS, где рождается и таится?..

 

3

 

Он проходит в темноте, безошибочным щелчком включает лампу — перед ним круг света, то, что он так любит — свет среди тьмы. И в свете стоят его пробирки, пипетки, колбы, колонки, здесь же нехитрый приборчик, измеряющий кислотность, не чудо, но надежен. И он начинает, наслаждаясь тишиной, темнотой, сосредоточенностью приборов и устройств, хранящих ему верность, и, главное, чувствуя под ложечкой сладкое спокойствие и мир, которые изливаются волнами на окружающий его рай. Он берет тонкую трубочку, видит — чистая, сухая, касается губами верхнего кончика, радуясь прохладному гладкому стеклу, берет пробирку, другую… Его вопрос разбит на множество мелких точных движений, разумных и определенных, в этом его ум и хитрость, в движениях спокойствие и точность, в конце — да или нет.

И постепенно оживает темнота, к середине ночи все уже гудит, воет, сипит и стонет, струится и клокочет, горит и даже взрывается… И снова понемногу гаснет свет, утихают звуки, остается нечто неуловимо малое, вобравшее в себя события всей ночи — несколько капель в крошечном сосудике. Раствор под невидимым лучом многообещающе светится, и вот выскакивает из овального окошка цифра, она глупа и лучезарна, не знает, что несет, победу или неудачу, чаще — новый вопрос. сомнения… Глубокой ночью, все выключив и заперев дверь, он идет медленным шагом по коридору, возбужден, раздражен, клянет себя, полон подозрений… Наука, как Фаина, даже в момент полного слияния, высшего напряжения, оставляет за собой последнее слово, новую возможность, которая тут же из крошечной точки в мозгу, начинает деловито разрастаться, прочно обустраивается, и снова неодолима, снова вызывает желание — вывести, наконец, на чистую воду! Она с ума его сводит своей непобедимостью и волшебным вырастанием из ничего, подобно головам дракона, срубаемым прилежным рыцарем.

 

4

 

Проскользнув мимо спящей старухи у выхода, он сбегает по ступенькам в летнюю темноту. Скрипят как оглашенные большие кузнечики, посвистывает и тенькает запоздалый соловей. Он быстро и бесшумно движется по скользкой неподатливой почве, дышит свежестью, запахами трав, он полон счастья, хотя не знает об этом, только чувствует — живу! в полную силу живу! Теперь он здоров, силен, изо всех сил барахтается на глубоком месте, при важном деле, верит в свою выносливость, постоянно движется, не думает о себе, тратит себя, безоглядно тратит… Плывет, наконец, плывет!

У темного подъезда стучится в обитую дубовыми планками дверь, даже роскошь этого дома не беспокоит его, не касается — там она. Он видит через матовое стекло — в глубине охотно разгорается свет… Дверь открывают, он окунается в темное тепло: перед ним она в длинной ночной рубашке, он видит ее тело — смуглое, большое, крепкое — тянется к ней, она пятится, чтобы ступить на ворсистый ковер, и здесь опрокидывается…

Что я могу сказать?.. Конечно, лучше и спокойнее, когда в жизни в меру и того, и этого… но гармония так часто является нам, когда силы исчерпаны, желания слабы, плотины и всяческие нарывы давно прорваны или рассосались сами по себе. Как живет человек крайностей, далекий от обычной жизни? — он качается от крайности к крайности, от одной иллюзии к другой. «Где ты, Адам?» — бесполезно кричит Бог дураку. Старик ревниво относится к выдумщикам, сам этим грешит.

Когда эти двое очнутся, заря уже догорает, светило вступает в свои права. Он торопливо мечется по комнате, раскапывая носки, жует что-то, ею подставляемое, пригладит волосы рассеянной пятерней — «вечером, в пять? — да,да,да…» Оглядевшись по сторонам, выскакивает из дома и тут же делает вид, что шел себе мимо, портфель подмышкой… Она соберется, припудрит синяки под глазами и тоже вершить дела.

 

5

 

— Так что это за факты у Ипполита? — как-то вечером спросил Марк у Аркадия.

— Он убежден, что затея с кровью блеф. Есть, якобы, план — кровь у японцев покупать и выдавать за свою. А приборы — макеты, надувательство, фуфло, проще говоря.

— Откуда валюта, чтобы кровь покупать?

 — Деньги дают на приборы.

— Отчего бы не купить приборы, самим добыть кровь?

 — У-у-у, вы еще профан… — Аркадий неодобрительно покачал головой, — самим сложно, муторно, грязно, и выйдет обязательно дрянь, вот и придумали.

— Но ведь откроется это, с приборами…

— Через полгода приборы спишут — и в овраг.

Марк с улыбкой воспринял эту нелепую интригу, детский вздор, ухищрения неудачника-романиста. Откуда ему знать, что именно к нелепым завязкам охотно лепятся кошмарные концы.

 

6

 

Тем временем рядом с его скромными комнатенками разворачивалось крупное дело. Тяжелые дорожные лайнеры, урча, подкатывали к предусмотрительно возведенной эстакаде, из кузовов медленно и сладострастно выдвигались обтекаемые тела лучших импортных приборов, неведомая сила втягивала их на высоту, падение с которой грозило землетрясением, но они тут же бережно обнимались, втаскивались в заново прорезанные в толще стен окна… стены эти тоже росли в непривычном для нашего блаженного образа жизни темпе. Все это великолепие предназначалось для любимца директора, Альфреда, для его исканий. Сам он, простой, доступный, в белых одеждах, раз в неделю наведывался к Марку, к соседу: скучаю, мол, по настоящей науке, все суета… Но похоже, он колонку от пипетки не отличал, и суетой был доволен. Вот жизнелюб, живет на всю катушку — думал о нем Марк, пытаясь оправдать карьериста, но все равно таких не любил — искателей, хватателей, и попросту богатеньких. Что делать, наследие нищего детства.

В этом наследии оказалось много такого, в чем он с трудом разбирался. Как только, с головой вовлеченный в дело, он перестал управлять собой — воспитывать, строить, анализировать, искоренять недостатки… Полезли из всех щелей странности. Он испытывал болезненное пристрастие к тишине, забытости, заброшенности старых жилищ, их убогому уюту, паутине, ветхости обстановки, скрипучим ступеням, одинокой свече, случайно найденному сухарю, запавшей за подкладку последней монете… Проснуться бы в трущобе, скинуть лохмотья, заменяющие одеяло, сесть на скрипучей кровати, поморщиться от ночных кошмаров, плюнуть задумчиво на пол, не спеша встать, проковылять к мутному окошку, заглянуть — что там, где я?.. Откуда эти дикие пристрастия? Во что он превратил свое жилье? Может, он такой видел свободу — убогий угол, мутное окошко, плевок на пол… комбинезон, бесплатная похлебка, и захватывающее дело, за которое не платят ни гроша?..

Теперь жизнь несла его. Он забыл о мелких копаниях в себе, отдавал в течение дня все, что накапливал, но…

Но иногда, вернувшись под утро домой, разбитый, опустошенный, с чувством выжатого лимона, он лежал в темноте без сна, смотрел на пламя и смутно ощущал, что его несет течением, он захвачен потоком… а главное, может быть, вовсе не там, куда он бешено стремится?..

 

7

 

Через некоторое время заглянул к нему красавец Альфред, вздыхая, посетовал, что вечно занят чепухой, охота поболтать о настоящей науке. И начал — слухи, сплетни, кто где провалился, кого выбрали в академию, кого не захотели, как Глеб ловок, японцы в восторге… Несмотря на минорный тон, глаза сияют. Оглядел приборы, всю обстановку, выдающую отчаянные усилия и неприкрытую нищету, наклонился к лицу, и доверительно:

— Мне кажется, вы недопонимаете, нужен политес… Увлеченность — да, но следует дружить. Вы слишком горды. Штейн, конечно… но толку от него?..

Марк ненавидел все эти политесы, пританцовывания, всех, сколачивающих партии и блоки. Нет! Его моментально относило в сторону, как только почувствует сладковатый удушливый запах лести и лжи. К тому же он с подозрением относился к любой власти. Это от матери, он считал.

— Мне бы познакомиться с вашей современной техникой… — он в ответ, что было неосмотрительно, и даже опасно, если прав Аркадий.

— Всегда рад… чуть позже…

 

8

 

Наконец, пошла работа, и захватила его так, что ни дня ни ночи — он радостно погрязает в деталях, которые подкидывает ему природа. Его желанная фракция, или осадок, проявляет неожиданное многообразие и многоликость, и он, как гончая, устремляется за своим веществом, высматривает — «здесь нет, и здесь… а! вот оно!» — и снова погоня… Понемногу очищает, скармливает крысам, в них возникает бешеная энергия, они на глазах умнеют, выделывают всякие трюки, решают сложные задачи… «Ты кто? — он задает вопрос, — какого сорта молекула, что в тебе особенного, почему выбрала тебя лучшая на свете сила?..»

Ведь что такое без жизни этот мир? Мешок с камнями!.. Проходит месяц, два — и он слышит негромкий, но разумный ответ. “Дальше, дальше!..» Дальше тягомотина, словно треплешь за плечо упавшего алкаша, а он, закатив глаза, бормочет что-то невнятное, с брызгами.

— Не складывается, — жалуется он Аркадию, — и хитростью пробую, и силой. Не приходит решение, хоть плачь! Кое-какая мелочь вырисовывается, но совсем не то, не то…

— Ну, кто же вам поможет, молодой человек… Может, лучше сложить руки, и ждать момента?..

Старик шутит, думает Марк, чего ждать, когда время действовать! Но, может, я, действительно, в погоне за деталями, пробегаю мимо?..

— Этого вам никто не скажет, — подумав, ответил ему Штейн. — Мне шампанское помогает иногда. Как говаривал мой дед — трезвые мозги плесенью заросли.

И этот шутник… А дело было вечером, все истрачено, испорчено, разбито, смешалось без разбора, утеряны концы, в тумане начала…

 

9

 

И вдруг получилось — он догадался, куда оно улетучивается в решающий момент! Разлагается на какой-то невзрачный белок и хрупкий желтоватый пигмент, а тот и вовсе не выносит света.

— Вы мне дайте его, мне… ну, чуть-чуть, — умолял его Аркадий, — у меня способ есть проверить, вам и не снилось.

Но Марк знал уже цену похвальбам старика, и не давал, все сам да сам. Дни и ночи его смешались, недели мелькали пятницами…

— Довольно, остановись, — говорит ему Фаина, — ты сошел с ума. Мальчик ты неплохой, добрый, но ненормальный. Ты спятил со своим открытием, а я еще жить хочу!

А он только начал жить, как надо, делает то, что хотел! Ему не понять, что такое жизнь с точки зрения Фаины. С точки зрения физики — да, он понимал… Он обещает быть — и не приходит. «Проклятая колонка, хоть плачь!..» Ночь проходит, день, Фаина обрывает телефон, а тут еще отказывает его единственная центрифуга, сво-о-лочь… а за ней словно обвал, все бьется, ломается, истина уходит от него, не оглянувшись, вещество скрывается в грязи осадков.

С Фаиной вовсе становится невозможно: то редкая страсть, когда он, скрепя сердце, оторвется от своих стекляшек, то долгие размолвки; она курит, молчит, и вдруг, с раздражением — «ты уходишь?» То ли, чтобы скорей ушел, то ли хочет, чтобы остался… Он теряется в догадках. Понять другого — немыслимая задача. Куда науке — к ней подходы есть, вопросы, капканы да ловушки, а что делать с человеком, это же черная дыра!.. Он уходит, страдает… Через полчаса забыл — снова лезет из пробирок черт знает что, и тут же разлагается! Он осаждает, отделяет, бьется лбом об стенку…

К вечеру, когда все совсем запутано, звонок: она прежним голосочком — «ты идешь?..» Он не злодей, все оставляет, бежит, тут же объятия, никаких объяснений… а он уже с ужасом думает, как бы скорей обратно, потому что там совсем все не так! Не размыкая объятий, он лихорадочно перебирает возможности… Она вдруг отталкивает его — «иди к черту!»

— Ты пойми…

— Я все понимаю! Он уговаривает, жмет плечами, якобы недоумевает, а сам только и думает, как бы тихо-мирно исчезнуть… В конце концов, убегает, между ними полувойна-полумир, а вечером следующего дня — снова звонок, он снова бежит…

 

10

 

Но постепенно в нем нарастает равнодушие — «выгонит и лучше, вернусь пораньше к себе, в кои то веки! улягусь, подумаю… Там Аркадий, я его совсем забросил, забыл.»

Иногда она, придравшись к мелочам, говорит ему — «Уходи!» Он для вида поспорив, бежит к своим игрушкам, его тут же захватило… К вечеру вспомнит — «надо бы объясниться…», бежит, по дороге думает: «если тихо — останусь, нет — так и не надо, вернусь сюда…» Входит, она его не замечает. Он объясняет, как там теперь важно, она не слушает, ходит, курит…

— Ты же химик, должна понять.

— Я здесь не химик, — она ему, и тоже права. Но он просто не может отступиться, того и гляди, подскочит какой-нибудь американец или японец, ухватит, уведет открытие!.. Он к ней лицом, она в другую сторону, он громче, она молчит все глуше… Он постоит — и уходит. Ему нестерпимы туманности, неразрешенные конфликты, он чувствует усталость — «пусть…» А вечером звонок, сердце забилось, опять бежит…

К утру, в чужой широкой постели, в чужом роскошном и постылом доме… Ему хочется чудом перенестись в милую его сердцу кухню, думать в тишине, чертить планы, схемы… потом к Аркадию, там споры, приятные бесполезностью и величием проблем.

Свое понемногу перевешивало, и он все чаще, все охотней — к себе да к себе.

— Ты молодой, — она говорит, — и сумасшедший со своей наукой. Я с тобой теряю время.

Как теряет?! Он возмущен, вспоминает ее грубость, подозрительность, неверие в святые для него вещи, редкие в мире — доброту, самоотверженность, отвагу, честь, бескорыстие, ум, талант, притяжение бедной, но свободной жизни… Он все это знал и раньше, но стихия телесной жизни захватила, сила ощущений, кровать, удаленная от проблем, очаг, еда, ночь без сна, прекрасные рассветы, когда идешь — новый в новом мире… Он все это любил, как часть себя, и охотно принял часть за целое, пренебрегая всем остальным, настолько незыблемым и очевидным, что вспоминаешь, только потеряв.

Разные силы не боролись в нем между собой: когда вступала в действие одна, другая отступала; он легко качался между крайностями, искренно полагая, что цельный человек.

 

 

11

 

Мысли его иногда обращаются к первой любви, к Светлане. Вот они на кафедре у Мартина. Марк весь в опытах, она в уголке готовится к семинару. С ней было спокойно, мило, дружно… но тоже не вышло — она ничего особенного не хотела: жить тихо, скромно, его выходки ее удивляли, восторг перед редкими явлениями пугал. И постепенно она отошла, нашла себе другого, тихого, хорошего — исчезла. В самом деле скрылась, даже на улице не встречал, хотя знал, что здесь, ему говорили. Перестал узнавать. А через пару лет столкнулся лицом к лицу, и понял, в чем дело. Она стала другой — похудела, коротко остриглась, платочек, авоська, ребенок, муж, магазин, учебу бросила…

— А ты… как Мартин?..

Он понес несуразное, чтобы не вникать, с Мартином было уже плохо, рай распадался… Так и разошлись, а в памяти остался один момент — нежность, поцелуй, примирение, а все остальное, как сон.

У нее пальто было мягкое, толстые шерстяные носки, и свитер, связанный матерью, он помнил наошупь эти вещи. И грудь у нее была.

— Объясните мне про современных девушек, почему грудь не растет? — Аркадий всем интересовался, — думаете, отбор? ведь полногрудость — ген?..

Однажды она его заговорила, плутовка — обернувшись, он видит, что оказался в опасной близости к витрине с мехами, раскинутыми в ослепительном желтом свете. «Смотри, какая шубка!» — она в восторге. Ей мать присылала сто, ему пятьдесят — раз в полгода, плюс две стипендии, и он искренно считал, что они богаты — картошка, соленый огурчик с рынка, хлеб, чай с сахаром от Кастро… молодой красавец-гигант, лучший друг, мать без ума — бунтарка по натуре, обожала борца с империализмом.

Какая еще шубка! Он никогда не задерживался у витрин, его преследовал страх — вдруг подумают, мне это нужно, а я ведь другой!

 

 

12

 

Потом у них с Фаиной как-то успокоилось, с виду даже наладилось… но возникла дистанция, какие-то задние мысли, а он это не любил. Тень легла, и в глубине он уже знал — конец близок.

Как-то вечером, возвращаясь к своим игрушкам и ожидая найти в одной из трубочек прекрасно очищенное вещество, он заглянул к Штейну. Шеф сидел на низенькой табуретке и, щурясь от удовольствия, ел красную икру из тарелки — загребал большой деревянной ложкой и уплетал. На полу перед ним в железной банке полыхало пламя. Услышав шорох, он поднял голову:

— Присоединяйтесь! Больше всего на свете люблю огонь и красную икру. Я из Черновиц — провинция, нищета, и вот иногда позволяю себе, с угрызениями, конечно: кажется, предки пялятся в изумлении из темноты… А хлеба нет, такие у нас дела.

Марк, зная другую версию профессорского детства, изумился, но промолчал.

— А что горит у вас?

— Черновики. Уничтожаю следы беспомощности. Варианты расхолаживают, текст должен быть один. Можно, конечно, разорвать… Привычка, друг мой, сжечь всегда надежней, с этим мы выросли, что поделаешь.

 

13

 

— Умный человек, — узнав об этом разговоре, признал Аркадий, — но слишком запутан: лучше вообще не писать. Надо помнить.

И пошел о том, каким был снег, когда его вели расстреливать — желтоватый и розовый, под деревом стаял — дело шло к весне — и у корней рос странный гриб, то ли груздь, то ли несъедобный какой-то…

— Я подумал тогда, вот чем бы заняться — грибами, отличная форма жизни, везде растут… Потом уничтожил свои записи, решил больше не записывать, из-за них весь сыр-бор… А грибы, оказалось, не подходят: с грибницы следует начинать, а попробуй, достань грибницу.

То, что Аркадий шел и думал о грибе, потрясло Марка. Он считал, что на такое способны только русские люди, с их мужественным и пассивным взглядом на собственную жизнь.

— Я бы обязательно дернулся…

— А тех, кто вправо-влево, тут и выявляли, самых жизнерадостных, да-а… — Аркадий вздохнул и, вылив в блюдечко остатки чая, со вкусом высосал, предварительно припав сморщенными губами к огрызку рафинада.

 

14

 

— Так что вы сегодня выудили, фотометр или дозиметр? — рассеянно спросил Штейн. Он даже не знал, как далеко ушел его ученик от стадии первоначального накопления.

Вопрос не требовал ответа. Марк молча следил за тем, как шеф берет листок, рвет на мелкие кусочки и отправляет в пламя, чтобы не задремало от безделья.

— Может, вам все же лучше перебежать в теорию? В ней мы впереди планеты всей… — Штейн наморщил лоб и стал похож на симпатичную обезьяну.

— Я не против теорий, — сказал Марк, — но они дают свободу воображению, а это моя слабость, зачем потакать ей?.. Я хочу твердых фактов, которых никто отменить не сможет.

— Вы гордец, — задумчиво сказал Штейн, — и не любите игры. А мне нравится создавать нечто слегка туманное, предполагающее разные возможности… чтобы другие, войдя в мое здание, еще что-то открыли в нем. Но я все же не Шульц, не придумываю миров, ведь фундамент у нас у всех один — природа.

Он покосился на пустую тарелку, вздохнул и добавил: — И все-таки советую вам сдаться в теоретики. В этой стране есть место только теориям… и мечтам.

 — Я все же попробую по-своему, — сухим голосом ответил Марк.

 — Ну, и хорошо! Если нужно, я всегда на месте.

 

 

 

15

 

Он снова уперся в какую-то дурацкую фракцию, которая уводила его в сторону, как лиса от норы. Чувствовал, что уводит, но продолжал с охотничьим азартом, и только по вечерам хватался за голову — «что ты делаешь?.. Но интересно ведь, безумно интересно!» В конце концов мимолетная цель, махнув хвостом, скрылась, опять пошла грязь, непролазное болото… Он судорожно выгребал на правильный путь. К концу года он окончательно выдохся, по вечерам боялся темноты, перед уходом домой многократно проверял, отключил ли приборы, трогал вилки, щупал розетки, не веря глазам, подставлял ладонь под кран — «нет, не капает…» Уже стоя на пороге, вслушивался в темноту: стоит скрипнуть где-то, снова кидается проверять — что, где…

На улице очнется, глубоко вдохнет — кругом деревья, тихо, природа безмятежна, и равнодушна к тому, кто бьется, чтобы ее понять. У подъезда тени, беспокойно мечется лампочка на голом шнуре, где-то хлопнет дверь, зазвенит стекло, хрустнет гравий… По темной лестнице он вверх, вверх, на каждом повороте бросая вниз мимолетные взгляды, стыдясь себя… Журчит вода за стеной, Аркадий варит свой компот, чудак! Ему сразу легче становится, еще один безумец.

Он карабкается дальше, уже в полной тьме — лампочки выкручены, проводка выдрана из стен, оконные рамы разбиты, с перил ободрано дерево и торчат угрюмые железки. Ему все равно, перед глазами у него колонки, графики, цифры… кажется — еще одно усилие, и факты улягутся в стройную цепь…

Он бросается на одеяло и тут же засыпает. Глубокой ночью очнется, в лицо ему лупится ущербная луна, перед ним все те же графики и цифры… Он не может уснуть, не может дождаться рассвета, чтобы снова быть там.

 

16

 

Потом его вещество опять обнаружилось, но куда-то делась связанная с ним Жизненная Сила: крысы, правда, становятся на диво умней, но пропадает бешеная энергия, присущая этим тварям. Они умильно облизывают друг друга и тихо умирают от голода, хотя кругом еда.

— Слишком умные, — смеялся Аркадий, — не горюйте, хорошее подтверждение вечнозеленой истине.

Марк злился, но молчал. Он вернулся по цепочке опытов. Оказалось, не одно вещество, а два! или три?..

— Вам неплохо бы прерваться, — сказал ему Аркадий после того, как юноша посолил чай, — вы на пределе.

— Только начал.

— Милый мой, вы уже три года начинаете.

— И ничего не понял.

— Не страдайте, — успокаивает Аркадий, — наука не сразу строится. У вас все хорошо.

— Не утешайте меня, ничего хорошего.

 

17

 

Но все его сомнения тают, усталость проходит, когда он темным вечером, пройдя долгий путь по коридорам, гулким лестницам, выворачивает на последнюю прямую. Перед ним тесный коридорчик, несколько родных дверей, за которыми его ждут. Ему кажется, что он, как когда-то у Мартина, пришел в виварий, кормить скучающих по нему животных. Его приборы, они еще дышат теплом дневных усилий, пахнут смазкой, током, озоном, растворителями и прочими чудесными снадобьями. Он толкнет дверь, обнимет толстую тетку-центрифугу за теплый бок… Эти, уж точно, не предадут.

Предавали еще как! Но что возьмешь со стариков… Он прощал их, и снова любил.

— Вы ненормальный ученый, — смеясь, говорит Штейн, — любите научную кухню больше результата.

— Я вас понимаю… — вздыхает Аркадий, — тоже такой. Но это ужас, мы скрываемся от жизни.

— Ничуть! — возмущается Марк. — Просто там я свой. Включу, он встрепенется, загудит, шевельнется стрелка… ложный выпад до середины шкалы, и медленно — к нулю. Готов! Живой!

Он входит, садится на диванчик, смотрит в окно, постепенно остывает от дневной суеты. Опять эти двое со своим числом — придумали предсказывать будущее. Вокруг постоянные намеки — «скоро, скоро — прилетят, спасут…» Альбина на что остра — купилась, пригласила проходимца, чинит приборы наложением рук. Другое дело — мои вещества: они действуют, значит, существуют. VIS Vitalis в них! Почему-то не всегда…

Мысли его перетекают с дневных мелочей к истинным сложностям. Он встает, подходит к столу, включает свет, и понемногу, преодолевая страх, который в начале любого дела, начинает.

 

18

 

В то же время двое в длинных плащах с поднятыми воротниками нахлобучили на уши кепки. Старик-полковник едва успевает за извилисто скользящим интриганом. Вот что значит зарубежный опыт, ворочается в башке старого чекиста. Мигом подобрали ключи, проникли в комнату, заваленную большими ящиками, орудуя ломиком, вскрыли один и сразу ткнулись пальцами во что-то пористое, шершавое…

— Посвети, — резко, словно выругавшись, скомандовал Ипполит.

Старик выхватывает заветный фонарик, нажимает кнопку — света нет, зато раздается жужжание.

— Что это у тебя? — шипит бывший шпион.

— Ошибочка… перемотка… Магнитофон! — не сдержав гордости, сообщает изобретатель.

Вспыхнул, наконец, узкий лучик, упал в ящик. — Так и есть — липа! А там? И там, и там — везде! В каждом ящике модель какого-нибудь современнейшего прибора.

 — Глеб у нас в кармане, — торжествует Ипполит, — теперь ждем момента.

 Вот такие глупости происходили в том самом доме, где Марк вел свой исторический эксперимент.

 

19

 

В очередной раз кончились запасы химии.

 — Говорят, есть где-то оставленные лаборатории… — намекает Штейн, у него, как известно, ничего, кроме головы, зато полной идеями и советами.

Они, недолго думая, собрались: Марк-начальник и студент Георгий, тонкий, с усиками, энтузиаст, романтик. Аркадий, глядя на него, вздыхал — «таких не бывает… Вы? — пожалуй… хотя в вас всегда сидела червоточина.» Третьим взяли техника Леню, весельчака с круглым лицом.

Вышли рано утром, чтобы к вечеру поспеть обратно. — Сталь да сталь вокруг… — напевает сквозь зубы Леня, обилие металла даже его смущало. Они шли по заклепанному запечатанному пространству. Далеко позади остались владения мистика Шульца с ритуальным чучелом у входа, огромными рогами над дверью, масками африканских коллег, стрелами с малиновыми смертоносными наконечниками… «Бутафория для отвода глаз…» — смеялся Штейн. На двери расписание занятий с детьми: маэстро бережно воспитывал подрастающее поколение. А в лабораторию пускал только избранных… Позади осталась Альбина со своим заводиком, Фаина с верными колонками, и прочие, прочие…

Марк шел и думал. Вернее, он перебирал возможности — как сделать то, что хочется, вопреки тому, что возможно. Его ум неимоверно обострился в этом направлении. И все же он устал от постоянных усилий, направленных совсем не в ту сторону, где ждут великие дела.

— Почему нам не дают жить? — спрашивает Георгий.

— Зато мы делаем, что хотим. Дают на пришельцев.

— Давайте, скажем, что мы за них, а сами будем делать свое? — предлагает юноша с усиками.

— Вы думаете, получится у нас?..

 

20

 

— Жизни не стало, — как-то вечером говорил Аркадий, — все очумели, талдычат — пришельцы вот-вот… или уже?.. Спасут, держи карман шире! Удивительный народ. А я, понимаете, совсем близок к цели, держу, можно сказать, в кармане, знаю: вот оно! После неудачи на прошлой неделе все выкинул, остался последний осадочек — жалкий, мутный, вонючий до жути… Куда его, думаю, вылить?.. Туалет на ладан дышит… Хотел в овраг, да задумался — все там погубит хуже любой кислоты. Что-то во мне заговорило, интуиция, что ли… Оставил. А вчера, дай, думаю… Растворил в царской водке, пробую на подложку — садится! И таким тонюсеньким аккуратным слойчиком, мягко, покорно, это видеть надо! Я сразу понял — знак! Оно! Чуть не умер от восторга, ведь сколько бился, все коту под хвост, а тут само в руки дается! Поднес к прибору — считает, четко, ясно, быстро! Оказывается, все оно тут как тут, а выкинул лишний груз, гениально поступил.

Марк хотел сказать — «мало ли, что считает…» да побоялся расстроить старика.

— День-другой, и козыри в кармане. Теперь не следует гнать лошадей, страшно — уж очень мало осталось. На технику такую уйму извел — растворения эти, напыления, очистки… ну, сами знаете. Сохранилось на миг, на единственную пробу, зато какую! Пару деньков отдохну, да как кинусь…

— Смотри, мимо не кинься, — думает Марк.

 

21

 

Они идут, Георгий пытается втолковать Марку свою идею, тот снисходительно слушает детские выдумки. Пусть тренируется мальчик. Что придумал — объединить Штейна с Шульцем!

— Жизненная Сила везде — и нет противоречия!

— Везде?… Ну, вы даете… Есть живое и неживое. А везде, значит, нигде. — Он возмутился — какой-то мальчишка! — Читайте Шредингера — из древних, и последнее у Штейна.

А потом подумал: заманчиво, конечно, размазать все наши сложности — полеты, сны, провалы, проблески — по всему, якобы живому, миру…

— Полуправда слаще истины… — любил в таких случаях повторять Аркадий, дерзко смеясь при этом.

— У нас не полуправда, а частичка истины… бесконечной, — обычно отвечал ему Марк, сначала с ожесточением, его почему-то задевали насмешки над вечными ценностями, а потом беззлобно: понял старика — безвредный, запутавшийся в трех соснах смутьян.

— Унылая картина, кусочек бесконечного пирога… — не уставал веселиться старик, и с притворным раскаянием признавался:

— Опять это я… люблю, видите ли, болтать экспромтом на малоизвестные мне темки.

 

22

 

Шли они шли, и, как в сказке, набрели на склад, набитый реактивами. Первым очнулся Леня, развязал рюкзак. Сначала хапали без разбора, потом стали привередничать — не хочу английского, хочу японского… Часам к трем набили сумки, рюкзаки, вокруг поясов обмотали импортные шланги — и ушли.

Двигались в полной тишине, потом Марк, привыкший к институтским шумам, услышал перекаты, напоминающие далекий гром. Он тут же сообразил, что это. Не в первый раз… Они залегли в стенном шкафу с частой решеткой на двери, замолкли, ждут.

Грохот приближается, становится невыносимым, будто реактивный лайнер взмывает в небо… Наконец, появились фигуры — четверо в натянутых на лица чулках катят на тележке серебристый обтекаемый корпус. Люди промчались, скрылись за поворотом.

— Бригада, — внушительно сказал Леня, — угоняют приборы.

— Нечестно, вскипел молодой идеалист, — отнимают!

 — У кого много, пусть поделится, — высказал Леня нашу заветную мечту.

 

23

 

— Все есть, а быстрей не движемся, — жалуется Марк Аркадию.

— Вам сейчас дороже всего догадка, скачок, — соглашается старик, — это и называется парением в истинном смысле?.. Как же, знаю, бывает, ждешь, ждешь, напрягаешься, аж голова тупеет — и ничего! А иногда — оно само… Эх, знать бы, какой орган напрягать, или железу, как спать, что есть… Как эту машинку запустить? Но лучше об этом не надо, сглазим.

Они вышли пройтись перед сумраком. На полянах у реки клубы тумана, зеленый цвет стал тоньше, богаче желтыми оттенками.

— Опять осень, — удивляется Марк.

 И вспомнил — когда-то к нему залетел желтый лист, еще и крыши не было… Сколько зим с тех пор проехалось по этому бугру?..

— У вас, как и у меня, со временем нелады, — смеется Аркадий, — опять все лучшее — завтра?..

Аркадий подобрал палку, идет, опираясь. Марк с удивлением видит — сдал старик… Действительно, сколько же времени прошло?..

— У меня складывается впечатление, — сипит Аркадий, преодолевая проклятую одышку, — что мы случайные свидетели. Природа сама по себе, мы — с корабля на бал. И я, в тупом непонимании, близок уже к примирению, готов смотреть, молчать…

Темнело, тяжелый пар заполнил пространство под обрывом, карабкался наверх, хватаясь лохматыми щупальцами за корявые корни… Они прошли еще немного по узкой тропинке, петлявшей в седой траве, две крошечные фигурки на фоне огромного неба.

— Я думаю, причина отверженности в нас самих, — продолжает старик, — чувства в одну сторону, мысли в другую… Оттого страдаем, боимся, ждем помощи извне…

— Когда-нибудь будет единое решение, полное, научное, молекулярное, включая подсознание и личные тонкости, — считает Марк.

— Боюсь, вы впадаете в крайность… — со вздохом отвечает Аркадий.

Вдруг стало теплей, потемнело, воздух затрепетал, послышалось странное клокотание — над ними возникла стая птиц. Где-то они сидели, клевали, дожидались, и теперь по неясному, но сильному влечению, снялись и стали парить, плавно поворачивая то в одну сторону, то в другую… Этот звук… он напомнил Марку майскую аллею у моря, давным-давно… У далеких пушек суетились черные фигурки, наконец, в уши ударял первый тугой хлопок, и еще, еще… Мелкие вспышки звука набегали одна за другой, сливались в такое же трепетание воздуха, как это — от многих тысяч крыл…

И тот же сумрак, и серая вода… Удивительно, как я здесь оказался, и почему? — пришел ему в голову тривиальный и неистребимый вопрос, который задают себе люди в юности, а потом устают спрашивать. Ведь утомительно все время задавать вопросы, на которые нет ответа.

— Ты так и не вырос, — упрекнул он себя, — наука тебя не исправила.

— Тут мне один все говорит — сдайся, поверь, и сразу станет легко… — с легким смешком говорит Аркадий.

— Трусливый выход. Примириться с непониманием?.. — Марк пожимает плечами. Этого он не мог допустить. Он, скрепя сердце, вынужден признать, что в мире останется нечто, недоступное его разуму… но исключительно из-за нехватки времени!

— Вы уверены, наука будущим людям жизнь построит? — спрашивает Аркадий. — Не в комфорте дело, а будут ли они жить в мире, где она царит? Обеими ногами, прочно… или всегда наполовину в тени?..

— Я против тени! — гордо отвечает юноша.

— Завидую вам. А я запутался окончательно… Вы не забыли про сегодняшний ужин?

— Я чаю немного достал, правда, грузинского… но мы кинем побольше, и отлично заварится. — Марк смущен, совсем забыл: Аркадий давно пригласил его на этот ужин.

 

24

 

 — Что за дата, Аркадий Львович?

 — Пятьдесят лет в строю, вокруг да около науки.

Были сухари, круто посоленные кубики. Аркадий без соли никуда, даром, что почки ни к черту. И еще удивительный оказался на столе продукт — селедочное масло, божественное на вкус — тонкое, как ни разглядывай, ни кусочка!

— У них машинка такая, — Аркадий все знает.

— Гомогенизатор, — уточняет молодой специалист, — мне бы… наш не берет ни черта.

— Вы всегда о науке, черствый мальчик.

— А вы о чем — и все ночами?

— Мои ночи — тайна… от управдома, и этой — пожарной безопасности.

 — Безопасность только государственная страшна. А я вовсе не черствый, просто времени нет.

 — Знаю, знаю, вы завороженный. А безопасность любая страшна, поверьте старику.

Подшучивая друг над другом, они к столу. Он накрыт прозрачной скатеркой с кружевами, синтетической, Аркадий раскошелился. Посредине бутыль темно-зеленого стекла, вычурной формы.

— Импорт?

— Наш напиток, разбавленный раствор. Я же говорил — в подвале друзья. Простой фитиль, и все дела. Перегнал, конечно, сахара туда, мяты… Это что, сюда смотрите — вот!

— Паштет! — ахнул Марк, — неужели гусиный?

 — Ну, не совсем… Куриная печенка. Зато с салом. Шкварки помните, с прошлого года? Аромат! Гомогенизировал вручную.

Аркадий сиял — на столе было: картошечка дымилась, аппетитная, крупная, сало тонкими ломтиками, пусть желтоватыми, но тоже чертовски привлекательными, свекла с килечкой-подростком на гребне аккуратно вылепленной волны, сыр-брынза ломтиками… Были вилки, два ножа, рюмка для гостя и стакан для хозяина. Выпили, замерли, следя внутренним оком за медленным сползанием ликера под ложечку, где якобы прячется душа, молча поели, ценя продукт и потраченное время. Марк сказал:

— Вы умеете, Аркадий, устраивать праздники, завидую вам. Я вспомнил, сегодня у меня тоже дата — отбоярился от военкома. Какие были сво-о-лочи, фантастические, как злорадно хватали, с презрением — вот твоя наука, вот тебе!

— Главное — не вовлекаться, — Аркадий снова твердой рукой налил, выпили и уже всерьез налегли на паштет и прочее. Марк вспомнил походы к тетке по праздникам, гусиный паштетик, рыбу-фиш, шарики из теста, с орехами, в меду…

Аркадий стал готовиться к чаю. — Теперь пирог.

Это была без хитростей шарлотка, любимица холостяков и плохих хозяек, а, между прочим, получше многих тортов — ни капли жира, только мука, сахар да два яйца!

— И яблоки, коне-е-чно… Помните, собирали? — Аркадий тогда захватил сеточку, кстати — яблоня попалась большая, недавно брошена.

— Вот и пригодились яблочки. И яиц не жалел, видит Бог… — он подмигнул Марку, — если он нас видит, то радуется: мы лучшие из его коллекции грешников — честные атеисты.

 

 

 

 

 

 

 

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

1

 

Настало время семинаров — сплошной чередой. Стало модным составлять планы, программы, объединяться по интересам, говорить друг другу комплименты, гонять чаи… Пошли слухи, что дадут много денег — миллиардов пять или шесть… Составляли списки, кому что надо, по минимуму, по максимуму, на наши деньги, на чужие… Каждый выдумывал, что мог, и даже дрались за место в списке.

Марк много ходил. У него появились помощники, он с утра дает им задание и бежит на очередную сходку. Его по-разному встречали — то как лазутчика могущественного Штейна, то как возможного союзника, то просто как нелепую фигуру с причудами, а с некоторыми он даже подружился. Встретился с Макарычем, легендарной личностью, тот исследовал все, что не видно ни глазом ни самыми хитроумными приборами — все невидное было в сфере его постоянной заботы. К примеру, он развертывал теорию домовых, и все факты необнаружения считал подтверждающими существование. Тихий старичок, похожий на классика Мичурина. Из видимых существ он много сил отдал тараканам, древним обитателям земли. У него тихо, пыльно, никакой, конечно, техники, на семинарах он поил крепким чаем с сухарями, а сахара не признавал.

— Что вы думаете о главном споре? — спросил его как-то Марк.

Главным, как известно, был вопрос о местонахождении источника Жизненной Силы — то ли в особом центре управления, то ли внутри самой жизни. Но и сторонники внешней силы не были едины: кто твердил о космических пришельцах с излучателями жизни подмышкой, все у нас ими распланировано как школьное расписание, кто учил про всепроникающие излучения, поля, истекающие из черных дыр, некоторые тяготели к сказкам — рисовался им добрый дедушка, сияющий сын и примкнувший к ним некто в образе голубя… Был Шульц, верующий в единый источник огня и света, неразделимый, бесструктурный; он рассматривал человечество как театр теней на фоне того света, входил с ним в мистическую связь через сосредоточение и магические формулы, прикрывая свою веру фиговым листком логики и разума… Далее шли такие, как Ипполит — великое множество развязных, настырных и циничных, сочетающих искусство внушения с ловкостью рук…

Макарыч пожевал губами, выплюнул седой волос и сказал:

 — Жизни не надо управления ниоткуда, все происходит само собой.

 — Он анархист, у него все случайно, это же бред! — горячился Марк перед Аркадием.

 — Отчего же, я думаю — он прав, — усмехнулся Аркадий. -Возьмите мою жизнь: меня б не арестовали, задержись я минут на пятнадцать.

— Макарыч забавный, — смеялся Штейн, — садится и пишет, избегая всего, что видно глазами и приборами. Придумал себе миров десять со своей логикой. Он чистый математик.

— А все ли невидимое существует? — спросил Марк у Макарыча. — Ведь если любая мысль существует в невидимом мире, то не слишком ли он населен?..

— Что вы… — удивился старичок, — не более, чем этот. Даже пустоват. Законченных мыслей в сущности так мало!

 

2

 

У Бориса с Маратом чинная скука, хотя готовились они тщательно, варганили настоечку, лимонную, благо растение на окне приносило десяток крошечных плодиков за сезон; по количеству плодов строилась программа, гости запланированы, окружены вниманием… Сначала главный теоретик — о числе, не останавливаясь на первых знаках, считалось, что все в курсе; обсуждали два-три последних, причем всегда оставалось неясным, существует ли число в полном виде в невидимом для нас состоянии или же возникает по мере ученых усилий, растет, как кристалл из насыщенного раствора. Эта неопределенность придавала особый вкус дискуссии: каждый мог думать, что решает судьбу мира — туда ему или сюда.

Тихо названивает колокольчик в сухой Борисовой руке, теоретик напоминает Марку преподавателя анатомии, который славился точностью определений. Он говорил — «растет, развивается, разрушает — это рак» — и все было ясно.

— Что вы думаете об основной идее? — спросил Марк у Бориса в первый вечер.

— Сначала было число, — звучит логичный ответ, — значит, в нем Жизненная Сила.

Марат у прибора, что-то подкручивает, мигают лампочки, шипит сжатый воздух, клубится парами жидкий, скрипят приводные ремни, величественно разворачивается огромная хрустальная призма…

— Опять без кожуха… — недовольно скрипит Борис. Марат отмахивается -«успеется», он прильнул к окуляру, просматривает весь горизонт, облегченно откидывается — «ничего нового…»

— А что за источник, рентген?

— Ну, рентген…

 

3

 

Как-то, возвращаясь с одного из семинаров в отдаленном крыле здания, Марк решил спрямить путь и скоро оказался в тупике — перед ним свежая цементная нашлепка. Сбоку дверь, он стучится, открывают. На пороге щеголеватый мужчина лет шестидесяти, лицо смуглое, тонкое, с большим горбатым носом. Комната без окон, два диванчика, потертый коврик, цветной телевизор в углу, и пульт на стене, с разноцветными лампочками. Пожарная защита, старик — пожарник.

— Вы отклонились, здесь ремонтные работы. Но возвращаться не надо, — он показывает на дверь в глубине помещения, — по запасному выходу, и направо.

И вроде бы все, но возникает взаимный интерес. Оказывается, старик философ. После долгих перипетий Глеб пристроил в теплом месте.

— Что такое ум?.. Способность различать, разделять похожее…

Вот тебе раз, тоскливо подумал Марк. Ему не хотелось определений, формул, афоризмов, он устал от них. Когда-то только этим и занимался — размышлял о жизни, о смерти, любви, сознании, уме, предназначении человека, ненавистной ему случайности… в наивной вере, что можно, переставляя слова, что-то решить. Нет и нет! Теперь он, человек науки, сразу хочет знать — «что вы имеете в виду? Что за словами и понятиями?..» На этом разговор чаще всего кончается, ведь мало кто знает, что имеет в виду… Но теперь перед ним не сверстник, которого легко поставить на место, а старик — волнуется чего-то, переживает…

— Не скажите, — промямлил юноша, — важно и умение видеть в разном общее, значит, наоборот — объединять…

Попался! Зачем, зачем он это сказал! Старик тут же вцепился в него, сверля глазами, ядовитым и каверзным тоном задавая вопросы. Марк нехотя отвечает, где-то запинается… Ага! тот ему новый вопрос, не слушая ответа, ждет запинки, и снова спрашивает, словно обличает. Спор отчаянно блуждает, все больше удаляясь от начала — промелькнула религия, пробежались по основам мироздания, захватили философов древности с их заблуждениями, снизошли до прозы, поспешно удалились на вершины морали и этики, обличили православие, похвалили католицизм, грязью облили еврейский фанатизм, и дальше, дальше…

Марк чувствует, что уже противен сам себе, но остановиться не может, подгоняемый ураганными вопросами и всем желчным и зловещим видом старого спорщика… Наконец, он каким-то чудом выкрутился, прополз на брюхе, сдался под хохот торжествующего схоласта, и, кое-как улыбнувшись, нырнул в заднюю дверь.

 

4

 

Пусть придет в себя, а мы немного отвлечемся. Отдышавшись, старик, его звали Яков, усмирил сердце валидолом. Вялость и равнодушие давно заменяли ему истинный мир. Время от времени, как сегодня, он пришпоривал себя, понукал, стыдил за худосочность, стегал, как старую клячу… И все напрасно! Любовь, интерес и любопытство обладают свойством сворачиваться в клубок, замыкаться, терять силу, как только чувствуют принуждение или даже упорное внимание.

Когда-то он был сторонником активного проникновения философии в жизнь для разумных преобразований, гордость за разум освещала его породистое лицо. Сын коммерсанта из Прибалтики, он учился философии в стране философов, в Германии, потом вернулся домой, преподавал какое-то современное учение, призывающее к практической пользе…

И вдруг жизнь перестает подчиняться разумной философии. Она и раньше-то не очень подчинялась, но при желании можно было отыскать логическую нить… или не обращать внимания на эти отклонения практики от теории. А теперь разум решительно отвергнут, немцы на пороге маленькой страны, он должен выбирать. Бежать от бывших друзей? Неужто за несколько лет могло взбеситься могучее племя поэтов и мудрецов?..

А слухи носятся один зловещей другого, евреев, говорят, не щадят… Он решает остаться, пренебречь, выразить свое недоверие безумию и злу. Провожает друзей на пароход, последний… И тут словно кто-то дергает его за полу и отчетливо говорит на ухо — «иди…» И он, как был, даже без чемоданчика, садится на корабль и плывет, впервые в жизни подчинившись не разуму, а неясному голосу. Корабль бомбят, он идет ко дну, и наш философ оказывается в ноябрьском море, тонет, поскольку не умеет плавать… И тут снова ему голос — приглашает ухватиться за кусок дерева, случайно проплывающий мимо. И он держится, плавает в ледяной воде. Всего двадцать минут.

За  эти двадцать его философия перевернулась, затонула. С тех пор любые рассуждения о жизни казались ему лживыми, бесполезными заклинаниями бешеных сил, которые правят миром. Он оставил философию, и, поскольку ничего другого не умел, то долго бедствовал, пока не прибился к тихому берегу.

Жизнь его с тех пор перестала зависеть от идей, он потерял живое чувство по отношению к разуму, ходам логики, всему, чем раньше восхищался; осталась привычка к слову. Самая важная часть его существа оказалась сметена, стерта в те проклятые минуты, когда он болтался по волнам, ожидая катера, которого могло и не быть. Проще говоря, он потерял интерес, а вместо него приобрел — тошноту. Все остальные чувства, кроме забытых им, он сохранил и даже упрочил, особенно самые простые, и остался, несомненно, нормальным человеком: ведь куда ни глянь, мы видим разнообразные примеры бесчувствия, отчего же бесчувствие по отношению к мысли должно казаться особенным? Каждый раз, бросаясь в спор, изображая страсть, он надеялся, что интерес вернется… Нет! Более того, такие попытки ему не сходили даром: презирая себя, он жевал пресные слова, и много дней после этого не мог избавиться от вкуса рвоты во рту… Потом забывалось, и язык, память, навыки снова подводили его — хотелось попробовать еще разик, не пробудят ли знакомые слова в нем прежние чувства?..

Хватит! Он подошел к зеркалу, разинул рот и долго изучал длинный пожелтевший клык, который торчал из нижней челюсти угрожающим островом; жизнь еле теплилась в нем, но все же он защищал вход в полость. Яков подумал — и решительно схватив зуб двумя пальцами, жестоко потряс его. Зуб хрястнул, покачнулся, и, сделав еще одно отчаянное усилие, бывший философ вывернул полумертвый обломок. Промыл рот ледяной водой, со стоном утерся — и удовлетворенно вздохнул: теперь он должен будет молчать. Он был щеголем и стыдился признаков увядания.

 

5

 

И продолжение этой истории исчезает в боковом коридоре. Марк тем временем спешит на новый семинар, к Альбине. Из ее подземелий, цехов и складов вылезают на свет ладные крепкие мужички, вяжут галстуки, напяливают модные пиджачки — и на сборище. В научные баталии не ввязываются, но в случае необходимости плотно заглушают оратора ножищами — топот, пыль столбом и паркет пузырями. Здесь пламенела романтика, говорить надо было с искрами в глазах, приветствовали только сумасшедшие идеи, призывы к благоразумию вызывали нетерпеливые вздохи — «что он несет?…» Ждали сенсаций, поднимали на «ура» самое неожиданное и яркое, особенно, если из глубинки, молодой, никому не известный, еще лучше — без образования, и чтобы теория про все сразу; чем больше несет несусветного, тем выше гениальность. «Нам бы Шульца… » — она говаривала мечтательно, покуривая «гавану». Но Шульц к ней не шел, он не признавал ничьих безумств, кроме своих. Штейн, начальник Альбины, морщился, но терпел, чтобы не нарушать спокойствия. Альбина верна, честна, работяща, заводик ее — чистые деньги…

— Что вы думаете о природе источника? — спрашивает Марк у Альбины.

Вечер, стаканы веером, два торта, кремовых, на столе… «Будь песочные, стащил бы для Аркадия…» Пепельницы туго нашпигованы окурками, десяток бутылок из-под «сухаго» на полу… Было! Прежняя жизнь, ты ушла не обернувшись, начинается мир иной. Я не склонен жаловаться, оглядываться со слезой или ухмылкой, но, согласитесь, странное было время, выстроенное по самой последней науке: известно, что энергия окружающего распада может поддерживать симпатичный маленький мирок, пусть недолго. А обдует ветром, прелесть кончается: кто торгуется, кто продается, кто ищет нового уединения… Иллюзии растаяли, широкий мир оказался сволочь… или дебил, он нам не подходит!

— Верю во внутреннюю силу, конечно, — Альбина все же ученица Штейна, — и в Бога, то есть, во внешний свет. Это как приемник и передатчик… или двигатель и бензин.

Одним словом, Бог это бензин для двигателя внутреннего сгорания.

— Внешний центр — ерунда! Выкладки Шульца в пределах ошибки. Разве что по Макарычу — не чувствую, значит, существует! VIS VITALIS в нас, истина — единственное лекарство от страха. Ужасно было бы, если б человек не располагал собой! — Марк говорит Аркадию на их домашнем семинаре. Была каша без масла, зато чай с шербетом.

— Жизнь не может быть ужасна, если с нами — шербет!

 

6

 

Семинары у Фаины. Она его предупреждала — «ко мне не ходи». Он не мог ее понять: дома одна, здесь другая… Ее подруги, эти толстозадые, золотом обвешанные… Перед ним иногда брезжило — как же ты?.. Но он отмахивался — что это мне… И правда, он по-прежнему ел, что попало, спал, где придется, просиживал единственные штаны на работе, и у Аркадия за никчемными разговорами. «Этот зек» — она по-другому старика не называла.

— Он невиновен, ты знаешь, что было.

— Он по-другому виновен.

Собирались у нее в основном женщины и девочки, научный молодняк. Фаина умело гипнотизировала их уверенным голосом и крупными жестами. У нее салфеточки, скатерть — натуральный бархат, печенье обязательно, и наука шла отборная, густая, без перекуров и перерывов; любили подробности, детали, ругали идеи и концепты — затуманивают факты.

— Сейчас мы рассмотрим… — она тягуче, помогая себе движениями крупных пальцев. Он смотрел — неужели мы с ней?.. Когда она ходила, ничто в ней не смещалось, не тряслось — непоколебимо, незыблемо, никаких безобразных излишеств: выпирающего живота, висящих складок — все пригнано, мощно, обтекаемо… Ее комнаты казались ему средоточием здравого смысла: ни тебе безумных полетов, ни пришельцев, ни блюдечек с тарелочками… стены не размывались, не расплывались мутными пятнами, не дрожали в горячем мареве, как у Шульца, прямые линии не гнулись, параллельные быстро догадывались, что не пересекутся, углы не надеялись сомкнуться или разойтись пошире… В каком-то смысле отдохновение, отрада, милый уголок, где, проснувшись утром, обнаружишь себя в той же кровати, над головой все тот же лакированный пейзажик, в колбе на столе не ждет тебя нечаянная гадость, а только собственная оплошность. Зрелище разумной и спокойной работы полезно, когда сходишь с ума. Давнишняя истина — не самые умные, искренние, честные, страстные, бескорыстные, самоотверженные делают все лучшее на земле, кое-что остается и другим — холодным, логичным, расчетливым, честолюбивым, коварным… Напор, трудолюбие и мастерство часто оказываются на вершине, невзирая на личные недостатки.

 

7

 

— А, я всегда сходил с ума, — говорил Аркадий. У них в те дни варенье было, клубничное, старику подарили. Марк понемногу стал замечать, что Аркадия многие любят, помогают ему, и он, если может, без громких слов бросается поддержать, и даже однажды выручил какую-то парочку, окруженную хулиганами: втерся в толпу в своем неизменном ватничке, кого похлопал по плечу, кого слегка отпихнул, и понемногу, понемногу вытащил… Он не любил ужинать в одиночестве: как только вечер, стучит с неизменной иронической улыбкой — «кушать подано, господа…»

— Варенье — событие по нашим временам! — радуется Марк.

— Времена как времена, бывает хуже. Впрочем, я даже в лагере выбрал себе занятие, — говорит Аркадий, — воду искал. Вырезал двурогую палочку и, перед начальством, как перед дикарями, то подниму ее, то рогами в землю тычу… Миклухо-Маклай. Только холодно было, против холода оказался я бессилен.

Решили сварить геркулесовую кашу и поливать вареньем, сытно и вкусно.

— Вы так не сварите, как я, — уверяет Аркадий, — надо без лишней воды, к чему нам она…

— Вода нужна… — Марк уныло ему в ответ, он как раз искал чистую воду; с химией дело пошло, а с водой заминка.

— Знаете, что может пить человек?.. — старик поднял бровь, и пошел плести про болотную и канализационную, про канавы и ручейки, лужи и коровьи следы, росу и медвежью мочу…

— Смотрите — каша. Вдумайтесь — это же идеальная модель творчества. Ворчит, шипит, вздувается, вроде бы толку нуль… и вдруг образуется ма-а-ленькая дырочка — и весь пар моментально в нее! Страсть и сосредоточенность. Такого я почти не видел. Однажды, правда, смотрел, как работал плотник, осетин. Брал полено, начинал мощно, страстно, а по мере приближения к форме остывал, умело прятал страсть, и холодно, цепко вглядывался, с блеском в серых глазах… Вот как надо! Увы, я опоздал, нет больше пару…

— А во мне, наверное, слишком много страсти… и безалаберности: делаю быстрей, чем думаю.

— У вас успехи, но думать не умеете.

— Как! — Марк был возмущен, он только и делал, что думал.

— Думать… это как читать глазами. А вы губами шевелите. Вы, чтобы поверить, должны прочувствовать мысль. Так можно, и даже интересно, но страшно задерживает. Мне это знакомо. Бьешься, как муха в сиропе… Бывает наоборот — музыку слушает, книги читает, уверен, что чувствует, а на деле подкрашенное чувством рассуждение, мысли с придыханием.

— Насчет меня вы ошибаетесь, — сдержанно сказал Марк.

Он не мог согласиться, хотя знал, что логика дается ему с трудом, он устает и раздражается, не доверяя простой цепочке причин и следствий. Его постоянно относит в какие-то углы и закоулки, в поисках загадок и противоречий.

 

 

8

 

— Есть такое учение — зен-буддизм, — вещает Аркадий. — Что будем делать с птичьим желе, курицу съели, а бульон застыл. Желе с картошкой, что ли?.. Так вот, зен… Умирал мудрец, ученики к нему приступом, не взирая на критическое состояние, — скажи да скажи, в чем смысл жизни. А он ничего связного не может вылепить, хоть и мудрец, а жил, не рассуждая. И вдруг зацокала на крыше белка. И он враз все понял, только успел сказать им — вот! — и умер.

У Марка мгновенно комок в горле, дыхание заперто… ничего не понял, зато увидел — одинокая хижина в горах, ледяная циновка, умирающий на ней, эти идиоты перед ним на полу… и белка, которая случайно в тот момент… или не случайно?..

Аркадий увидел остановившиеся глаза, отвернулся, кинулся вылавливать из кастрюли — «это вам, вам, я уже…» Марк быстро проморгал глаза — устал, нервы подводят, и уже обычным голосом — «эти японцы, наверное, другие…» — понес что-то про культуру, о чем представления не имел, тем временем приходил в себя.

Такие моменты с ним случались с детства: он знал, что в нем есть слабость, как течь в броневом корпусе, и тщательно скрывал это от окружающих. Какая-нибудь досадная мелочь, одно слово, промелькнувшая тень, звук, неизвестно отчего, почему — и он останавливается, себе уже не принадлежит, охвачен порывом… или восторгом?.. как ни называй, ясней не станет.

 Аркадий молча отмывал тарелки под слабым ручейком, вода с утра течь не хотела. Потом спросил:

 — Так что же он понял, этот старик?

Марк пожал плечами — уже натянул на себя привычную оболочку. Он от всего этого — нелепого, туманного, нежизненного — убегал, всю жизнь открещивался, чтобы припасть к чистому источнику знания, исправить природный недостаток, почти уродство. Так он искренно считал, а чем искренней живешь и поступаешь, тем меньше выбора остается: искренность это почти судьба и неизбежность…если б не озорной или коварный случай, перемешивающий карты, сметающий точки над «i»… Мартин вовремя подвернулся, весь восторг юноши направился на него, и на дело, которому гений служил.

 

9

 

Были и другие семинары, иногда приходилось ноги уносить. Попал как-то к некоему Копытову с компанией. Семинар начался с отчаянной выпивки, пошли разговоры о том, что «надо доказать этим евреям…» Мальчики с воровскими челками, хором — «докажем: Федор Сергеевич, докажем…» Начали приставать к Марку — «что не пьешь?..», а, узнав, откуда он, тут же полезли на брудершафт — хоть и жидовская морда, а Штейновский выкормыш… Марк, отпросившись в туалет, дал деру и больше в тот коридор ни ногой. А что за «докажем»? Речь шла о вечной жизни, которая теоретически возможна, стоит только остановить порчу постоянно обновляемых структур, или беспрекословно восстанавливать испорченные… «И будем тогда — вечно!» — приговаривал Копытов, размахивая огромным пальцем.

— Ну, триста еще выдержу… а дальше? — подумал Марк. — Сколько накопится ошибок, провалов?.. уму непостижимо, как все пережить…

— Коне-е-чно, важно не опротиветь себе слишком рано, когда еще силы в расцвете, — рассуждает на заданную тему Аркадий. — Презирающий себя во цвете лет опасен для окружающих.

В тот вечер у них никакой еды, кроме двух ржаных сухариков. Марк свой проглотил и по рассеянности сгрыз второй.

— Аркадий, я нечаянно…

— Ерунда, сейчас найдем еду, люблю искать, — старик зарылся с головой в хлам, долго сопел, и с торжеством вытаскивает — «смотрите!»

Прошлогодний апельсин, потемневший, сморщенный, размером с голубиное яйцо.

— Отличный чай получится! — и стал рассказывать, как долгое время пил заварку из лаврового листа — представьте, вкусно!

И тут же перешел на запахи; оказывается, есть теория, что запахи судьбу решают. Самые ответственные решения принимают, мол, по запаху.

— Отчего бы и нет, если, говорят, судьба даже от нашего имени зависит!.. Была у меня одна особа, всем хороша, но вот запах… Из подмышек несло ванилью. Нет, мылась лучше меня, гора-а-здо, а все ваниль… Я ее оставил, с детства не любил ваниль; у Глеба дома так пахло, булочки пекли.

 

10

 

Как-то у Шульца на семинаре собрались все его мальчики, патлатые, грязные, было и несколько приезжих лиц, одного Марк видел по телевизору — заряжающий полем газеты и журналы человечек с ярко-рыжими волосами. «Повелитель поля», писали о нем. Чтобы приоткрыть щель в космос, Шульц сжег две гусиные лапы и еще какую-то гадость, дышать стало нечем. И вдруг заблистало в кромешной тьме, засверкал огонь…

— Вот оно! — завопили сторонники контакта.

— Нет, не-е-т! — заревел неожиданным басом Шульц, — я честный ученый, это еще не то, не то!

И, действительно, не то, просто кто-то догадался внести свечу… Далее пошли честные тонкости — стрелки что-то выписывали сами по себе, возникали и пропадали свечения, часы замедляли ход в предчувствии вечности… И все это скрупулезно документировалось, подсчитывалось — маэстро обожал точность.

Сторонники чудес заскучали перед тривиальными явлениями и, пользуясь смогом, стали исчезать; растворились в темноте и сотрудники, чтобы, не теряя времени, продолжить поиск. Какое слово! Так и хочется задержать на языке — поиск, да! К концу из зрителей остались Марк и рыжий заклинатель, который с непроницаемым лицом следил за шульцевскими выкрутасами. Наконец, докладчик взял колбу с прозрачным раствором — решающий шаг.

— Осторожно, — говорит гость, — заряжено…

— Какое вы имели право… — задохнулся от возмущения Шульц.

— Эт-то случайно получилось, долго смотрел, — оправдывался заезжий чародей.

— Я ее сейчас разряжу… — зловеще говорит Шульц, хватает флакон и одним духом выпивает жидкость. Рыжий в смятении, вскакивает:

— Этим можно целый полк оживить!

— Я вам покажу, как полем командовать… — Шульц хватается за горло, оседает, хрипит… Марк к нему, нюхает колбу — чистейший спирт!

— Спирт не заряжается, — вздохнул с облегчением гость, и тут же улизнул.

 — Происки, враги… — хрипит Шульц, — там вода была!

 — Может, кто-то воду в спирт превратил?

 — Что вы, это был бы конец света — никто не может.

 

11

 

— В чем смысл?.. Я думаю, через взрывы, рассеяние, раскидывание галактик, мы придем к единому стремлению — туда! —

Шульц дернул кистью, указывая на потолок, — чтобы слиться, раствориться, исчезнуть в едином огне…

— Я чувствую — источник внутри, там происходит что-то тайное… — робко возражает Марк.

— Вы поглощены собой, рассматриваете свои внутренности в микроскоп. Я сам в молодости грешил. Смотрите почаще ввысь, увидите свет, а не эти, пусть тонкие и красивые, но отражения. Чем могу быть полезен?..

— Вот того бы немного, американцы делают…

— Дешевка! Навоз! Ребята сделали, да бросили. — Шульц кивает в дальний угол, где дымится свежая куча, — сделайте милость, освободите место.

 

12

 

— Меня все меньше волнует то, что называют жизнью. Это вовсе не она, а жалкая действительность. Чувствуете разницу?.. — спрашивает Аркадий. — Смотрите, кругом смута, все разворочено и разворовано, толпы без дела и крова, кто в истерике бьется — нет еды, кто в отчаянии руки ломает — родину отняли… Я от этого устал, и не приемлю больше — это не жизнь. Вот моя кухня, вы сидите, на плите еще что-то бурчит, в задней комнате для души припасено — вот жизнь! Мы хорошо живем — у нас плов!

Баранью косточку Аркадию подарил один эстонец, привез издалека мешок костей и продавал чертовски дорого. Марк ему пару слов по- ихнему, вспомнил детство, Аркадий же уставился на кусочек мяса, висевший на кривом ребре.

— Вытта, — говорит эстонец, — это пота-а-рок…

Вокруг мяса навертели риса, моркови, лука, и постепенно, сидя на тесной кухоньке, пьянели от запахов. Аркадий снова про теорию, что запах все решает, и про ту свою особу… Наконец, поставили миску на стол, ели, конечно, с хлебом, плов слабоват для русской души.

— Мне эти общие планы, перспективы, история, власть — надоели смертельно; я старый человек, меня всегда вовлекали — скажи, скажи… Вот я и говорю — «идите вы…» Ведь что произошло: сидели на вековой льдине, и вдруг — лед тронулся, господа… трещины спереди, сзади, сбоку, и мы плывем, плывем! Это хорошо! Что мы должны? Во-первых, развести огонь, чтобы самим стало светло, тепло, во-вторых, заняться любимым делом, всем бездельникам на страх и зависть… в-третьих? — бросать бутылки в океан, запечатанные, с записками, так всегда делали умные люди, когда терпели крушение. Нам уже не помочь, но мы сами еще кое-кому так проясним мозги… Ведь что-то узнали, успели понять!.. И последнее, в-четвертых, да?.. — умереть не слишком трусливо. Мир идет не туда? Ну, и черт с ним, но пока мы живы… и, может, все-таки эти странные мутанты… или юродивые? почему-то выживающие, каким-то чудом перевесят?..

Аркадий знал, что делать и не боялся крупных неприятностей — ураганов, наводнений, стрельбы — «отбоялся» — он говорил, но… слаб человек, бледнел от стуков в дверь, от вида управдомов и секретарш, дворников и продавщиц.

— Мелкая гадость меня доконает, какой-нибудь крошка-микрофончик… или дама в ЖЭКе крикнет -«квартиру отниму!» Эт-то опасно. Всю жизнь готовлюсь получше умереть, и нет уверенности, что подготовился.

— Родился, и тут же готовиться обратно? К чему тогда вся затея? — спрашивает Марк с иронией, но всерьез.

— Масштаб! В течение жизни мы в силах что-то изменить, повернуть, иногда даже на равных со случаем! А вот в конце избежать нет сил — берут и запихивают в духоту, как негодного петуха. Чрезвычайное событие! Могу сравнить только с рождением. Вот вам две опорные точки, отсюда и масштаб. Главное — сохранить масштаб!.. Да, забыл… еще про этот зен… — Аркадий сгребает остатки плова.

— Удался плов. Тут важно пламя… Так вот: встретишь учителя — убей учителя! И даже круче: встретишь Будду, и его самого — убей!

Марка покоробило, но он и виду не подал. Современный человек все может сказать, и выслушать.

— Не знаю… — он уклончиво, чтобы показать объективность. — И как  это у них практически?

— У каждого по-своему, думаю.

 

13

 

— Почему вы так мало говорите о работе? — спрашивает Аркадий, — как ваши дела?

— Ничего дела.

— Знаете, мистер «ничего», так долго не бывает, чтобы все ничего.

И все, кто ни спрашивал, получали в ответ — «ничего». На деле же многое происходило, но медленно, со страшным скрипом, и постоянно кто-то его обгоняет, то один журнал, то другой… Только собрался разобраться, что за шипы такие, которыми его вещество впивается намертво, не отдерешь, только взялся, несут журнал — сделано, говорят, знаем уже… И так все время. Получается, будто стоишь в стороне и наблюдаешь, как здоровые мужики тянут рояль на шестой этаж. Хочешь руки приложить, а тебе места нет… Хотя, со стороны глядя, работа у него просто кипит, каждый день догадки, отгадки, много удовольствия от деталей, и мрачность его проявляется только к вечеру, когда он, вымотанный, идет домой — «ну, ничего, решительно ничего крупного не обнаружено!» VIS VITALIS по-прежнему скрывается, то мельком покажется с какой-нибудь интересной молекулой в обнимку, то растает в толпе малозначительных частиц.

А дома разговор с Аркадием, у которого крупная проблема почти решена.

— Тут и сомнений нет! — говорит старик, — мне совершенно ясно, как память связана с нуклеиновыми кислотами.

От таких замшелых выводов юноше становится тошно, хотя он и сочувствует старому дилетанту. Он видит себя копошащимся у подножия,  не в силах взлететь туда, где простор! В том, что такое пространство существует, он не сомневается. И карабкается по крутой лестнице со слепыми фанерными окнами, мимо обшарпанных дверей… И в изнеможении бросается на свой диванчик. Он чувствует, что впрягся в огромный воз и тянет его с сотнями таких же бедолаг по ухабистой дороге. Он не боится никакого труда, привык к бессмысленным тратам сил и не замечает их… но вот то, что со всеми вместе… «А ты не знал?.. Думал, оторвусь, уйду ввысь… или найду укромный уголок… Не получается, бегу со всеми. А я хочу один…»

ХОЧУ ОДИН — мелькнули в нем слова. Он повторил их шепотом, потом вслух — запечатлел. Теперь уж не уйдешь, не открестишься. Хочу один — перед делом, небом, хотите-верите — перед Богом: со своим вопросом, пусть безнадежно, но — ОДИН.

 

14

 

— Наше время — коллективных усилий, — считает Штейн, — кто-то тебя подбрасывает на высоту, ставит себе на плечи. Даже Эйнштейн, одинокий гений, стоял на плечах титанов. Есть, конечно, и обман, иллюзия, что, набросившись скопом, преуспеем. Не-е-т… но на плечах титанов…

Марку почему-то горько — всю жизнь на чьих-то плечах?.. — Вы доберитесь еще до этих плеч! — смеялся Аркадий, — вы, бунтовщик впустую. Я так и не вскарабкался, барахтался на уровне животов, пререкался с тюремщиками, потом с неучами в провинции — они меня учили, как учить. Кто не умеет, всегда учит.

Справедливости ради следует сказать — такие сомнения и расстройства были редки по сравнению с событиями, радовавшими юношу каждый день. Я неизбежно смещаю акценты, что поделаешь, именно редкие вещи, слова и события привлекают меня. Новое начинается с редких мелочей.

Но радости, и сомнения тоже, отступают перед лицом наглой действительности, которая просто обязана хоть раз в день напомнить о себе. «Колонка протекла!» или «Центрифуга полетела!» . Хотя никуда она не летела, а взвыла, заскрежетала, из мелких дырочек попер густой белый дым… В самый решающий момент! Зато в конце дня неожиданная радость — маленький, но твердый ответ на столь же мелкий, но точный вопрос, чудо, голос из-за пределов, скромное, но несомненное сотворение мира! Завтра бы еще… Но завтра только ленивое бурчание и никакой ясности.

 

15

 

Так что, хоть и «никак», а худо-бедно события следовали одно за другим, жизнь текла в нужном русле. И вдруг нарушается это понятное ему движение — печальный факт пробивает защитную оболочку, за ней просвечивает хаос, ужас случайных событий и многое другое. Погиб Гарик.

Ясности в этой истории не было и нет; несмотря на факты, существует несколько версий события. Факты упрямая вещь, но довольно дырявая, между ними многое умещается.

Однажды ночью Гарик очнулся в темной кухне. Он сидел, уткнувшись отечными щеками в скользкую клеенку. Сознание возвращалось постепенно, и еще окончательно не поняв, где находится, он увидел перед собой решение — простое и очевидное — вопроса, который давно считался неразрешимым. Вот так, взял да увидел! За что этому алкашу, пусть несчастному, а Аркадию — ничего? а Марку раз в месяц по чайной ложке! Господи, какая несправедливость… Гарик тут же исчез, только щелкнул стальными зубьями непобедимый Фаинин замок.

Фаина проснулась в пять часов и пошла тушить свет на кухне. Лампа пылает, Гарика нет… обычное дело. Но на этот раз сердце почему-то екнуло у ней, то ли насторожили следы поспешного бегства, то ли вспомнила… Пусть смешной, бессильный, жалкий, но лежали ведь между ними тысячи ночей, слезы ребенка, бульоны эти…

Она оделась, вызвала двух штейновских молодцов, через десять минут собрались у пролома, и пошли. В коридорах пустыня, на тонком шнуре болтается неутомимый ночник, жалобно звякает колокольчик — сторож обходит доступную ему часть здания… Фаина впереди, за ней молодцы, они крадутся к дверям комнаты, где когда-то лежал на полу, мечтал об утепленном гробе Гарик. Фаина привычным глазом прильнула к замочной скважине, слышит негромкое гудение. О мощности прибора Гарика ходили легенды…

Приоткрыли дверь, проскользнули — за пультом фигурка. — Гарик, — во весь свой властный голос сказала Фаина, — я же говорила, не до утра…

Но что-то неладное творится с Гариком: молчит, не дергается, не трясет плечом, не насвистывает соловьем — даже не обернулся на призыв!

— Гарик… — рыдающим голосом молвила Фаина. Не отзывается.

— Прибор, слава Штейну, на месте… — оглядев могучие контуры, сказал один из молодцов, — не успели, сволочи… — он сплюнул, демонстрируя пренебрежение к могущественным грабителям.

Фаина тронула фигуру за плечо. Упала тюбетеечка, подарок Штейна, под тяжестью руки опустились в кресло одежды, легли угловатой кучкой. Нет Гарика. Но что это?! Один из молодцов, потеряв дар речи, указывал на магнит. Обнажен от оболочек, направлен на кресло зияющими полюсами!..

Нетрудно догадаться, что произошло — гигантский беззвучный всплеск, отделение биополя от телесной субстанции, мгновенный разрыв опостылевших связей, обязанностей, любовей… Бедный Гарик! Несчастный случай? Рискованный эксперимент, девять мгновений одной трагической ночи?..

 

16

 

Когда начала отрываться, со скрежетом и хрустом, душа от тела, Гарик все чувствовал. Это напомнило ему детство — удаление молочного зуба, шипение заморозки, неуклюжесть языка и бесчувствие губ, и со страхом ожидание, когда же в одной точке проснется, прорежется сквозь тупость живая боль. Так и произошло, и одновременно с болью прорезался в полном мраке ослепительный свет. Гигантский магнит, не заметив ушедшей ввысь маленькой тени, всосал в себя, распылил между полюсами и выплюнул в космос множество частиц, остатки студневидной и хрящевидной субстанций, составляющих наше тело. Они тут же слиплись, смерзлись, и пошли кружить над землей, пока раскаленные от трения о воздух, не упадут обратно, как чуждая нам пыль.

То, что промелькнуло, недоступное ухищрениям науки, граммов тридцать, говорят знатоки, — это нечто уже знало, что впереди: никаких тебе садов, фиников-пряников! Но и вечных пожарищ, сальных сковородок тоже не будет. И переговоров со всеведущим дедушкой не предвидится. Предстояло понятное дело — великий счет. Пусть себе мечтают восточные провидцы о переселениях, новосельях — ничуть это не лучше, чем раскаяния и последующие подарки… или рогатые твари с их кровожадными замашками. Нет, нет, ему предстояло то, что он хорошо знал и понимал, чувствовал и умел, ведь непонятным и чуждым нас, может, испугаешь, но не проймешь.

Он пройдет по всем маршрутам своей судьбы, толкнется во все двери, дворы и закоулки, мимо которых, ничтоже сумняшеся, пробежал, протрусил по своему якобы единственному пути. И на каждом повороте, на каждой развилке он испытает, один за другим, все пути и возможности, все ходы до самого конца. Бесплотной тенью будет кружить, проходя по новым и новым путям, каждый раз удивляясь своей глупости, ничтожеству, своему постоянному «авось»… И после многомиллионного повторения ему откроются все начала, возможности, концы — он постигнет полное пространство своей жизни.

Фаина… Душа его предвидела, как будет упорно ускользать, увертываться, уходить в самые бессмысленные ходы и тупики, обсасывать мелочи — отдалять всеми силами тот момент, когда встанет перед ней яркий июньский денек, Фаина на траве, прелести напоказ… Она обиженно, настойчиво — «когда, когда?..» Когда поженимся, уедем от отеческого всезнайства и душной опеки — когда?.. И не было бы ни того ребенка, малютки с отвислым животиком, ни шестиметровой халупы, ни постоянных угрызений — только сказал бы решительно и твердо -«расстанемся!» Нет, ему неловко перед ее напором, она знала, чего хотела — всегда, и это всегда удивляло его. Он никогда не шел по прямой, уступал локтям, часто не знал, чего хочет — ему было все равно… Все, кроме науки! Он не может ей отказать, что-то лепечет, обещает… Домашний мальчик, считал, что если переспал, то и обязан, заключен, мол, негласный договор, свершилось таинство, люди породнились… Воспитание, книги, неуемный романтизм… «Не обеляй себя, не обеляй — ты ее хотел, оттого и кривил душой, обманывал, думал — пусть приземленная, грубая, простая, коварная, злая… но такая сладкая… Пусть будет рядом, а я тем временем к вершинам — прыг-скок!..»

И это тоже было неправдой, вернее, только одной из плоскостей пространства, по которому ему ползти и ползти теперь. Надолго хватит, на миллионы лет. Поймешь, что в тебе самом и рай, и ад.

 

17

 

Но это же выдумки, говорят здравомыслящие люди, все было куда проще. Окончательно потеряв стыд, он где-то на стороне так нагрузился, что едва доплелся до собственных дверей, ввалился, шмякнулся на пол в передней и храпел до трех, потом прополз к себе и затаился. Фаина решила больше не терпеть. Толкает дверь, входит к нему, шарит выключатель, вспыхивает лампочка на тонком проводе. Головка грифа… почему-то вспомнилось — сидел на камне, в ослепительном южном свете… С Гариком ездили, давно… Воспоминание смягчило ее, и она тихо, без ругани и резких движений:

— Гарик, размениваем или съезжай.

Он смотрит в потолок, куда ему менять, а съезжать — тем более. Давным-давно что-то сломалось в нем, его преследовало унизительное видение затопленной квартиры, с тех пор он чувствовал себя человеком только под летучими парами.

Фаина, постояв, ушла к себе. Он потихоньку оделся, ноги в туфли, и, не завязывая шнурков, поплелся в Институт. Входит в свою комнату, перед ним прославивший его прибор: еле слышно струится вода, омывая полюса, шуршат тараканы, облюбовавшие новое поле… Все здесь уже не так — какие-то наглые приставки, пульты, сколько народу присосалось… Все, все прожитое кажется ему испорченным, захватанным сальными пальцами. Сам во всем виноват. Пожалуй, хватит.

Не надеясь на веревку, он плетется в коридор, где, как спящие бегемоты, притаились мощные центрифуги со вздернутыми высоко вверх чугунными крышками, отдыхают от бешеных сил точеные роторы на титановых струнах, вкусно пахнет машинным маслом… Он вздохнул, положил голову на край, привычным движением опустил рычаг: сдвинут запор с громадной пружины, крышка тронулась и, разгоняясь, всем весом падает на тощий затылок.

 

18

 

Так как же было? Все сходятся на том, что несчастный оказался ночью в Институте. Но дальше начинаются расхождения. Тело нашли, но без признаков облучения… и никаких следов на затылке!.. А магнит, действительно, оказался вывернут. Решили, что покойный напоследок, из вредности, испортил бесценную вещь. Потом оказалось — ничего подобного, открытие! создан новый уникальный прибор! Так что мысль, озарившая его на кухне, видимо, имела место. Что же касается души и ее прозрения…

С легкой руки классика, все затвердили, что рукописи не горят. Не знаю, но вот люди — исчезают, и бесследно!  Никаких, конечно, душ и в помине — только дела, слова, взгляды, жесты, только они, вспорхнув, витают в атмосфере жизни… и тают как туман, если не находятся другие живые существа — воспринявшие по частицам, запомнившие, усвоившие… А если и находятся, все равно несправедливо: человек глубже, сложней, интересней всех своих слов и дел, в нем столько клубится и варится, такого, о чем он и сам не подозревает.

 

 

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

1

 

Споры, доходящие до драк, между сторонниками разных течений весьма забавляли Глеба, и облегчали ему жизнь. Он время от времени сбивал людей в кучи и выявлял расхождения, это называлось — диспут. Марк уже наблюдал десятки таких встреч и сам принимал участие, но на этот раз готовилось что-то чрезвычайное: коварный Глеб решил столкнуть непримиримых единомышленников. По всем этажам расклеены черные с голубой каемочкой плакаты — «Экстравертная теория жизни». Тому, кто не знает иностранных слов, еще раз напомню: экстраверты — ученые, верующие, что источник Жизненной Силы находится вне нас.

Собрались в просторном зале, сели: слева, поближе к открытому окну, то есть, к жизни, сторонники практика внешней идеи Ипполита. Чуть подальше от сцены, но тоже с этой стороны расселись почитатели чистой науки, единого источника, с искрами в глазах, верой в истину — это болельщики Шульца, теоретика внешней идеи. Самого еще не было, он с болельщиками не якшался, почестей не любил, возникал из темноты и уходил своими путями… Справа развалились, неприлично развязны, нечесаны, небриты, крикливы — ни во что внешнее не верящие приверженцы внутренней идеи, или интраверты: они пришли позабавиться, поглазеть на Дон Кихота, собирающегося выяснить отношения с хитрым Санчо.

Посредине возвышается фигура великого организатора всех свар, Глеба-искусителя, эквилибриста и пройдохи; он, стоя за традиционным сукном, утихомиривает публику вступительными словами, обозначает рубежи и горизонты, ориентирует массы — его самое любимое занятие, если не считать простых удовольствий и глазения на экраны работающих приборов.

Глеб начал одновременно мутить воду и ловить в ней рыбку. Бросив несколько намеков, он сделал смертельными врагами сидевших на пограничных стульях с той и с другой стороны, потом отметил свои заслуги в деле примирения идей, и, наконец, представил слово отсутствующему Шульцу.

И тут же из пустоты, где только край ковра, паркет и ножки стульев, возникли остроносые ботинки, потом брюки, а за ними вся фигура в черной тройке.

— От Зайцева небось… — кощунственно заметил Максим, сложив пухлые ручки на животе. На него зашикали женщины, обожавшие маэстро независимо от своих научных интересов. Шульц взошел и тихим голосом начал. В темноте, в заднем ряду Аркадий с усилием различал слова, прислонив ладонь к уху с седыми рысьими кисточками, и наклонившись так, что заныла поясница.

 

2

 

Слушал и Марк, он в третьем ряду, перед ним серебрится затылок Штейна. Учитель на расстоянии, к этому юноша уже пришел, хотя для убийства не созрел еще. Он уже не тот мальчик с сияющими глазами, каким был в начале. Из него вымело и восторженность и самолюбование. Зато обнаружились странные отклонения, не присущие истинному служителю этой веры — он все хочет сделать сам, никого не слушает, ни с кем не дружит, даже ради дела, погружен в сомнения, не радуется успехам… Он смотрит на Шульца, его смущает неистовство странного человека, понявшего, что самое важное не в нем, а где-то снаружи. «Это не по мне!» Он тут же корит себя за ненаучное высказывание — «вникни в факты, ведь для ученого — где истина, там и я».

 

3

 

О чем говорил Шульц, трудно рассказать несведущим в науке, особенно, если сам несведущ. Он начал, наклонясь вперед, бледным лицом паря над первыми рядами. Он летел в безвоздушной высоте, глаза в глубоких впадинах полны огня, с кончиков когтистых пальцев сыплются искры… Ничто на земле не происходит без высшего влияния, ничто не остается незамеченным и безответным, на нас струится свет истины, мы, по мере сил, должны отвечать, и, даже не сознавая того, отвечаем.

То были не простые слова — стройными рядами шли доказательства: погода, землетрясения, солнечные пятна… наконец, вся жизнь под управлением и наблюдением, в том числе и стройные пляски молекул, которые маэстро наблюдал через увеличительное стеклышко… И все совершенно научно, с большим педантизмом записано на бумаге, папирусе, телячьей коже, закопченном барабане… Никаких духов не вызывал — басни, сплетни — он только о вечном огне, неделимом центре жизни. Он против необоснованных утверждений, что можно призвать души умерших — вздор, мертвые уходят и не возвращаются. Где центр — вот в чем вопрос!..

Зал в искрах, по спинам мурашки, женщины сползают с кресел, протягивают кудеснику руки — «где, где?..» Справа, где окопались штейновские консерваторы, ехидство и смешки; Ипполитовы приспешники, наоборот, подавлены и молчат: маэстро, выстроив общую теорию, закрывает им дорогу к опошлению идеи мелкими фокусами.

— Небольшой опыт… — Шульц скромно вытаскивает из рукава потрепанный томик, из другого запечатанный сосуд — пробка, сургуч… Поставил сосудик на кафедру, у всех на виду, читает на заложенной странице, монотонно, с хрипом, завываниями… замолкает, уходит в себя, нахохлился, смотрит вверх, и птичьим голосом выкрикивает несколько странных для нашего уха слов. И чудо! колба засветилась туманным голубым, все ярче, вот уже слепит глаза — и со звоном разлетелась, по залу разносится запах озона и лаванды, которой травят вездесущую моль, способ надежный и безвредный.

— Факт связи налицо, нужны дальнейшие усилия.

Шульц сошел в зал.

— Чего он туда кинул? — вопросил Максим, который ни во что не верил, но фокусы любил.

 

4

 

Конечно, ничего не кинул, и страшно устал, черный костюм волочится балахоном.

— Поле, поле!!! — кричат его сторонники, — дай нам поле, мы переделаем мир! Накормим семьи, успокоим жизнь… Мы не оставлены, не забыты, за нами в случае чего присмотрят, не дадут незаметно, без вознаграждения сгинуть, осветят будни, оправдают надежды, утешат, утешат…

— Чертовы идиоты! — с досадой сказал Штейн, — истина никому не нужна.

При обсуждении он встал и говорит:

 — Вера докладчика чиста, он бессознательно внушает нам то, во что верит. А сотрудникам сказал:

 — Может он гений, но только гений желания, а желание у него одно — верить.

 

5

 

Марк вспомнил, как на днях приперся к нему сам Ипполит. Штейн в командировке, и этот тайным образом просочился на вражескую территорию — с подарочками, цветными наклейками, импортными карандашиками, белый человек к туземцу. Предлагает совместный труд — «ваши вещества, ваши вещества…» Не дождавшись согласия, криво усмехнулся:

— Вы несговорчивы, это все ваше поле. Сильное, спору нет, только форма подкачала…

И стал подкручивать Марку у правого виска. Тот с трудом отбоярился, пусть кривоватое, но мое… а вскоре чувствует жжение под веком.

— Да у вас коньюнктивит… — глянул всеопытный Аркадий, — ячмень собрался.

И неожиданно быстро и точно плюнул в глаз. Марк отшатнулся — и этот!  Аркадий же, без стеснения:

— Старинный способ, помогает.

— Аркадий…

— Что, что Аркадий?.. Так было и будет, наука тут ни при чем.

 

6

 

После Шульца, казалось, делать нечего, вершина науки обнажилась от туч. Но Ипполит не дрогнул, вышел, за ним вереницей ассистенты, волочат кабели, трубы, сыромятные кожи, канистры с голубыми и желтыми метками, усилители, громкоговорители…

И началась свистопляска. Ипполиту не надо теорий, он сразу быка за рога — обвел зал мутноголубым взглядом:

— Усните… и чувствуйте — везде токи, токи…

Из рядов тут же вываливаются мужчины и женщины, кто с руками за головой, кто за спиной, кто с вывернутой шеей… дергаясь, блюя на ковровую дорожку…

— Нет, нет… — вскочив с места, Глеб призывает к порядку, у самого судорожно дергается рука. Половина зала в корчах, сопят, свистят носом, хрюкают, другая половина в недоумении или смеется, сучит ногами, с удовольствием наблюдая поведение коллег. Причем, смешались лагеря и убеждения, и среди штейновских сторонников оказалось немало сопящих и хрюкающих… Но главное только начиналось: овладев залом, Ипполит сосредоточился на внешней силе, стал вещать, цитируя классика Петухова, о разного рода вампирах и карликах, сосущих и грызущих, впивающихся, творящих черные дела…

И в воздухе перед ним возникали ужасные рыла с клыками. обагренными людской кровью, сверкающими неземной злобой глазами… и все они были знакомы докладчику, занесены в его списки, от высших чинов, редко наведывающихся к нам, до едва заметных глазом, но вызывающих болезненные язвы и расчесы. Впавшие в транс прекрасно видели этих гадов и в то же время не замечали своих трезвых соседей, те же, наоборот, наслаждались поведением братьев по разуму, и ничего, кроме огней в темноте, углядеть не могли.

— Может голограмма для восприимчивых? — задумчиво сказал Штейн, — у него несомненные способности…

Сверкание прекратилось, Ипполит перешел к следующей теме.

— Я вызову несколько душ, — он говорит.

Как я говорил уже, среди экстравертов нет единого мнения, сохраняются ли души сами по себе, со своими личными достоинствами и недостатками, или же, как доказывал Шульц, вливаются после смерти в общий центр и растворяются в нем. Шульц, сторонник истины печальной и жестокой, принципиально против вызывания, этого невероятного опошления внешней идеи: взял, видите ли, да притащил к себе на кухню гения, чтобы с ним потрепаться, картинка милая сердцу хрюкающего обывателя, но чуждая высокой науке.

— Пожалуй, хватит, повеселились, — Штейн встал и не спеша пошел к выходу, за ним его сторонники, из тех, кто не уснул и мог волочить ноги. Штейн не такой уж ортодокс, чтобы все здание жизни сводить к простому сочетанию молекул — он твердит о сложных цепях, запутанных сетях, в которых рождаются образы; мы вспоминаем наши чувства, прикосновения, звуки, слова — и вся эта толпа крутится и вертится по бесконечным путям — внутри нас, внутри нас… «Мы сами себе и духи, и дьяволы, и вампиры» — так он говорил, и верный ученик был с ним согласен: человек все может, всего добьется, сам себе и Вселенная, и царь, и Бог.

 

 

7

 

— Душа, душа… космосу на нас начхать, может, и создал, да бросил, выкручивайтесь, как можете, — усмехается Аркадий.

Они как-то вечером после диспута заговорили о душе, о тонкой субстанции. Марк только-только примерился к простым ощущениям, как вынырнули американцы, навалились на душу… и стало ясно, что никакой особой материи, а только удивительная структура, напоминающая запутанный клубок шерсти — настолько переплетена и взъерошена, что стоит потянуть за один из концов, как весь ком съеживается, стягивается, и чем больше стараешься, тем меньше надежды размотать, не разрезая, конечно.

— Я-то думал, под ложечкой найдут… — задумчиво молвил Марк, он переживал свое отставание, — иногда чувствую там что-то странное… А они из аденомы — чушь собачья!

— Совсем не чушь, — -засмеялся Аркадий, — чудесно, что из аденомы, там наибольшая концентрация души: представьте, старик, угасающая сила тела, а жажда жизни многократно возрастает — воспоминания, мечты, унизительные поражения каждый день… Кто еще острей чувствует жизнь, чем теряющий ее старик? Американцы практики, а вы фантаст, недаром ваши труды фантастическими называют.

Марк был уязвлен, это он-то фантаст? — идущий мелкими шажками, да все от печки…

— Я исхожу из простого ощущения, к примеру, хватаю кролика, когда он жует, поглощен самым важным процессом — фиксирую, выделяю, разлагаю…

— Не огорчайтесь, — утешает его Аркадий, — они далеко не продвинутся своими безумными скачками. Им не дано понять, что главное в душе. Пустота! То есть, способность чувствовать, и воспринять еще, еще… Остальное — простые воспоминания. Так что работайте спокойно своим путем.

 

8

 

Мы снова в зале. Ипполит только что начал завывать как яростный кот, перед ним теплится свеча на карточном столике, весь зал в темноте. Он с большим старанием произносит хрипящие, вырывающиеся с мокротой слова, раскачиваясь при этом как старый еврей. В детстве, Марк помнил, сидели за длинным столом, ждали, пока стихнут завывания, ели яйцо, плавающее в соленой воде, намек на давнюю историю… Мать усмехалась, визит вежливости к родне, соблюдение приличий.

Ахнула восприимчивая публика, гул по рядам, грохот падений со стульев, у некоторых иголки в пятках — появилась тень. Ипполит торжественно возвестил:

— Его Величество Последний Император.

Благоговение жирным пятном расползлось над головами. Ипполит, смиренно склонясь, подкидывает кукле вопросики, тень на хриплом немецком — «йя,йя… нихт, нихт…»

После телечудес со страшными рожами, цветных голографических фокусов это было скучно. Марк не знал, откуда взялся свет в колбе у Шульца, он надеялся, что гений стал жертвой ошибки. Здесь же… он вспомнил фокус с монетой…

Его мысли прерваны грохотом, зал встает, и первыми сопящие и хрюкающие, они как огурчики, а за ними почти все остальные, и в едином порыве толпа затягивает нечто среднее между «союзом нерушимым» и «Боже, царя храни…»

Дождавшись апогея, Ипполит ставит многоточие, вспыхивает свет, тень растворилась, объявляется перерыв. После него фокусник, улыбаясь, обещает поп-звезд, в том числе недавно скончавшуюся Мадонну, естественно, без ничего.

Нет, вперед выпрыгивает Шульц, он взбешен, требует обсуждения, вопросов, ответов, сопоставления точек зрения, обещает разоблачение мошенничества, жаждет справедливости, Мадонна ему ни к чему.

— По-моему, ясно, мы в практике продвинулись несколько дальше, чем вы в теории… при всем уважении к вашей пионерской миссии… — отвечает Ипполит. И зал одобрительно — «конечно дальше, конечно!»

— Дурак он, — сообщает Марку пробравшийся из задних рядов Аркадий, — зачем только вылез со своими скромными перышками? Что у него там в колбе разгорелось, ума не приложу. Может, плюнул в натрий?.. или, действительно, поле…

— Мадонну, мадонну! — ревет зал, и никакого обсуждения не хочет, тем более, разоблачения.

 

9

 

Граница науки в данном вопросе, как я понимаю, довольно размыта: одни уверяют, что передвижение предметов силой воли — дело обычное, другие с пеной у рта доказывают — никогда этому не бывать!.. кто верит в парящих иогов, кто не признает даже возможности, на дух не выносит, кто знает про действие нервных узлов, концентрирующих энергию с далеких звезд, кто и знать не хочет, кто считает себя истинным пришельцем, а кто смеется, пальцем крутит у виска… Марку, как истинному ученому, мало видеть глазами, ему факты подавай! Может, гипноз или химический какой-то фокус… да мало ли пудры для наших мозгов!..

— А что твердил этот манекен? — Аркадий имел в виду императора. Старик не знал ни единого иностранного слова и не желал учить их.

— О своей гибели, все по журналу «Огонек».

Стало ясно, что диспута не предвидится, а будет Мадонна без ничего. Глеб в перерыве исчез, пропал и Шульц, научная часть закончилась. Истинные ученые, их оказалось немного, разочарованные, потянулись к выходу; остальные, нервно зевая, ожидали раздетую звезду.

 

10

 

Через пару дней, найдя предлог, Марк отправился к Шульцу. Он застал мистика в глубоком кресле. Шульц яростно грыз ногти и выходить из прострации не желал. Наконец, он обратил в сторону Марка затравленный взгляд и пробормотал:

— Каков подлец!..

Марк понял, что маэстро глубоко уязвлен.

 — Кто, Ипполит?

— Жалкая пешка! Глеб все подстроил, а обещал — будет присто-о-йно, новые данные, пульсации космоса… Как не участвовать, это же моя тема — пульсации. А оказалось — балаган! Как можно вызвать душу, когда ее после смерти просто нет! Душа при жизни нужна, потом опять вливается в общий источник, теряется в нем, я знаю!

— Простите, почему колба лопнула? — Марк задал прозаический вопрос, чтобы разрядить обстановку.

— Наверное, стекло с дефектом, — пожал плечами Шульц.

— А что за тексты вы читали?

 — Какая разница! Я притягиваю центр, оттуда свет, смотрите! Маэстро ставит на стол обычный чайный стакан, пустой, грязный, со следами пепла на дне. Сел поглубже, погрузился в себя, через минуту — «видите?»

Марк смотрит — ничего. Шульц снисходительно смеется:

— Чувствительности маловато, понятное дело — десять процентов…

Берет руку Марка своей длинной кистью, приближает к стеклу — и стенки засветились!  на дне курится дымок…

— Все. — Шульц отпустил руку. — Сплошное опошление! Этот император фантом, пустая оболочка. Нельзя вернуть земную форму. Знахарство, колдовство, безграмотность, издевательство над людьми, не отличающими сна от истины.

И, внезапно сжавшись, устало опустил руки:

 — Мне холодно здесь, хочу исчезнуть, сгореть, уйти из ледяного плена, вернуться к смыслу… Блики, пепел, треск поленьев… Дано мне тело, я жил… хочу обратно…

И далее уж совсем непонятное, бормочет, уставившись в угол, впалые глаза печальны.

Марку стало жаль его, хотя так и не понял, что светилось, то ли фокус, то ли химия разыгралась от совместного тепла…

— Жалко Шульца, — говорила одна лаборанточка другой. — ну, и что, если отстал, он все равно симпатичней этой бледной поганки.

 

11

 

— Довольно, — говорит Марку Фаина.

После очередной размолвки был и привычный звонок, и призыв… Но он уже не бежит — подождав, идет не спеша, обдумывая по дороге свои проблемы. Явился, наигранная страсть… И вдруг вспоминает — не запер колонку! Значит, все снова?.. Нет, слишком много неожиданностей истреблено, слишком много обстоятельств зажато в кулаке, когда еще схватишь момент! Надо смыться!

Он осторожно уходит от объятий. Она не отпускает, требует объяснений. Он чувствует — устал упрашивать, ловчить, объяснять… Лопнула струна, и стало ясно: свободен. Он молча одевается. Она чувствует новое в нем, и понимает, что конец. Давно ждала, готовилась, и все равно обидно — как это ему, раз плюнуть?.. За это вслед за ним вылетела мятая рубашка и старые кеды, которые он одевал у нее, чтобы не портить ковры.

 

12

 

Примерно в те же дни его догоняет начальник тайного отдела. Он давно на пенсии, но подрабатывает месяц-два в году не прежнем месте. Является, снимает запоры, смахивает отовсюду пыль, наполняет графин…

Начальник встречает Марка как своего — «заходи, друг…»

Все здесь по-старому, графин на месте, стол, ручка-фонарик-магнитофон ждет исповеди. Только дверь постоянно приоткрыта.

— Тайн больше нет, — добродушно сообщает полковник. — Времена-то какие… — сел, локоть поставил на живот, — керосином пахнет!..

Марк промолчал, про керосин он слышал всю жизнь. Раньше удобней было, он подумал, а теперь от двери дует, сил нет.

— Ты, говорят, с Альфредом дружишь?

 — У нас совместная работа.

— Во-о-т, так ты внимательней смотри, понял? Он не из этих ли?

— Из каких?

— Из тех самых…

— Тех, кто раньше?

 — Кто позже.

— У нас работа, а вы чем занимаетесь?

— Мы на страже. — внушительно отвечает полковник. Налил полный стакан, выпил, две капли сорвались с мясистой губы. — Если что, зайди.

— Не обещаю.

Начальник нахмурился, но тут же разгладил брови:

 — Как знаешь… но мы учтем.

И это «учтем» долго крутилось в голове. Как ни вывертывайся, они у нас в крови — и появился в Марке новый центр мыслей и тревог. Даже дома стало не так, как было — исчезло чувство пленительного, если высоким языком, пленительного спокойствия, оторванности, заброшенности какой-то, которые он так ценил… Но прошло время, и это «учтем» исчезло из сознания, ушло в глубины, и только иногда, по ночам возвращалось — «мы учтем…»

 

13

 

Что касается Фаины… Как говаривал мой приятель, он давно в Израиле пенсионер, -» не все так просто…» Она была нужна ему, он был привязан, зависел, может, даже любил?.. — кто знает… Может, она ему немного как мать? — та же сила, решительность?.. Он хочет все вернуть! «Нельзя, совсем другой человек» — он уверяет себя. Но очевидная истина не убеждает. Его ощущение жизни, чувство устойчивости, неустойчивости, чувствительность к каким-то носящимся в воздухе флюидам — они вступают в спор с его же тягой к ясности, к точному слову, разумной жизни… Раньше он с интересом и сочувствием следил за своими качаниями между полюсами, не подозревая внутреннего разлада. Теперь же он все чаще чувствует себя растерянным, беспомощным перед миром, который не преемлет многозначности. Внутренняя стихия пугает неуправляемостью: чем упорней он стремится в страну разума, тем сильней его тянет к хаосу и сумятице чувств, к неразумным поступкам… Жизнь идет не так, не так, как он мечтал!

 

 

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

1

 

Как-то разом оборвались эти семинары, споры, скандалы, диспуты, очереди за деньгами… Впрочем, память вольно обращается с фактами, охотно извлекает одни, глубоко хоронит другие, подчиняясь текущему моменту. Еще своевольней она поступает с ощущениями прошлого. Как же все-таки было? Покачаешь головой и вздохнешь… Так Марку детство казалось темной щелью, из которой он выглядывал много лет. Он убеждал себя — не так было! вспоминал светлые дни… но факты таяли, а мрак оставался. Он видел свет только впереди, а себя — постоянно на границе света и тени.

Но одно несомненно — начался новый этап жизни: появились достижения.

Первым был Штейн, он вдруг изменил своей привычке есть, пить и спать вовремя, стал хмур, просиживал бархатные штаны, что-то чертил, а потом собрал сотрудников и объявил им новый закон жизни. Битых два часа объяснял, никто ничего не понял, кроме того, что закона не было, а теперь он есть.

Не отстал и Шульц, его постоянный соперник, он в своей манере, никого не собирал, а неожиданно возник на скучном сборище — «строить новую ограду или не строить…» — вытряс из рукава какую-то палочку и, потрясая ею, стал вещать, что обнаружил, наконец, постоянную щель в пространстве, и с помощью этой вот заклинательной штучки может теперь прокатиться к центру.

— Кажется, у маэстро крыша поехала — смеялся Штейн. Его-то сразу признали, и даже журнал «Сайенс» напечатал за три дня, чтобы не опоздать с нобелевской премией, срок выдвижения на которую истекал через неделю. Шульц же, осмеянный, удалился, и начал переносить в неизвестность большие предметы. Тут уж встрепенулась Агриппина, она никуда не исчезала со времен свержения и корчевания, и даже успела распродать дюжину институтских стульев на барахолке, была разоблачена и униженно просила прощения у самого Глеба; теперь она пуще зверя набрасывалась на всех, выискивая следы пропаж.

Повезло и бывшему шпиону, он предпринял первое наступление на Глеба, вызвав к тому душу покойного президента академии. Дух припер Глеба к стене, кричал, брызгал слюной, потрясенный тем, что произошло с некогда замечательным зданием Института… потом с оглушительным треском лопнул. Ученые головы решили, что академик вздремнул и видел сон. Свои козыри Ипполит с Дудильщиковым приберегали до особого момента, довольствуясь пока мелкими пакостями. Глеб расстроился, сразу поняв, в чем дело. Но в целом и у него все шло неплохо: в Институте побывала толпа академиков, их катали в колясках с собачьими упряжками, показали дрессированную акулу, подвели к знаменитому прибору с табличкой: огромные магниты шевелились по заданной программе. До Шульца, правда, не добрались, коридор на полпути прервался, впереди темень, странные свечения, почище, чем у Стругацких. Глеб по телефону сделал внушение, Шульц рыкнул в ответ и первый бросил трубку, за что полагался выговор, но не до него было. Глеб кинулся провожать чинуш, и по дороге «добил» — выпросил деньги под любимую кровь и другие проекты века, а также разрешение беспрепятственно перекраивать здание, после чего взялся с новыми силами возводить этажи и корпуса.

Повезло и Борису с Маратом, новый знак оказался благоприятным для жизни, устойчивость ее теперь не вызывала сомнений, усилиями домашней науки катастрофа была предотвращена.

Все эти события пробудили в народе самые неожиданные суждения. На базаре одна женщина со средним образованием говорила другой, что в Институте обнаружили неизвестную ранее зону, где сидят враги и выращивают у людей крылья, неудачных режут на запасные части, а лучших отправляют на новую планету, которую собрали около луны.

-Там воздуха сколько хочешь, а питание!.. Пересылают за большие деньги,  наживаются.

Вторая, молча выслушав, говорит:

 — Это что-о-о… я сама, сама! видела в программе «Вести» — женщина-птица, у нее головка маленькая, черненькая, как у цыганочки, а дальше по щекам, по плечам — пе-е-рья… и, конечно, крылья — я сама видела!

Не обошло счастье и Альбину, ее заводик прославился тем, что стал выпускать чудную зубную пасту, с добавками из микробов, поедающих всякую дрянь: пока чистишь зубы, микробы, вместо того, чтобы выделять вредную кислоту, трудятся над спирохетами и прочей живностью в дуплах и щелях. Пасту признали как номер один в районе, и в отдел к Штейну потекли деньги, правда, наши, но кое-что приобрели: печатную машинку, телескоп, бинокль, фотоаппарат, и, наконец, стереосистему, давнюю Альбинину мечту. Теперь семинары шли под Баха, любимца современности, для подогревания же страстей ставили Бетховена. «А что мы еще могли?..» — Альбина и здесь права, что они могли еще купить на эти «… рубли», как выразился Штейн, любитель русского мата.

Достижения примирили многих врагов, каждый считал, что достиг большего, чем сосед, и был полон жалости, и понимания.

А Марк?..

 

2

 

И он, наконец, обнаружил нечто… как охотник, который бродит по лесу вдоль и поперек и все время встречает следы обычного размера, и вдруг: перед ним огромные, глубоко вдавленные… а когти! — и возникает совсем иное настроение. До этого он уже нес свои вещества с колонки на колонку, очищая и выявляя их суть, с некоторой скукой, и даже смятением — то и дело выныривал из-за угла ловкий англичанин или японец, подхватывал часть его добычи и скрывался. Марк только отряхивался, ощущая все уменьшающуюся тяжесть ноши.

Что это были за новые вещества, мне трудно объяснить вам. Они несомненно природные, выделены из клеток и тканей, очищены и усилены до неузнаваемости. Введенные зверям обратно, они пробуждают в них отчаянную жизненную силу, выносливость к неожиданным переменам. Ведь, как писал новейший поэт, нас отличает именно неспособность воспринять новое, в этом бессилие нашего положения!..

Но от окончательного ответа эти молекулы уходят, не даются, хоть плачь. Нет сомнения, они связаны с VIS VITALIS, но сама она упрямо остается в тени, то покажется мельком, то снова исчезнет, и вместо живых молекул — кучка грязи на дне пробирки!

Наконец, он припер ее к стенке! Готовится к решающему опыту, любовно выбирает смолы, набивает эти чертовы колонки, всегда с ними что-то случается!.. многократно переделывает — и вот, готово! Завтра он получит чистое вещество, оно в десятки раз сильнее прежних. Почти чистая сила, вещество, доведенное до порога невесомости!

Он устало оглядывает все вокруг. В холодильнике в крошечной колбочке ждет разоблачения мутная жидкость. «Высплюсь, и с утра начну…» И вдруг понимает, что совершил полный круг, снова вернулся к началу, опять перед важной целью, как когда-то у Мартина. Правда, вырос, повзрослел, много умеет, знает, но… Нет в нем той радости, что была, обожания Учителя, веры во всемогущее знание, восторга — нет!..

Он ужасается — что произошло? Не верит себе, лихорадочно ищет, собирает по крупицам… Но радость по крупицам не соберешь — чего нет, того нет. Радость нам дают мгновения, прожитые легко и свободно. Постоянные отчаянные усилия приносят свои плоды, но не только сладкие. Нельзя безнаказанно нарушать равновесие легкости и тяжести, усилий и парения: то, что дается нам слишком трудно, необратимо нас изменяет.

Ничего особенного — твое дело стало работой, как у многих, пусть интересным, но трудом: оно не освещает больше всей жизни.

Но он так не может, ему не хватает света, он словно заперт в душной камере и задыхается… Липкий ужас охватил его: перед ним маячил кошмар обычной жизни.

И так же неожиданно, как приступ удушья, все кончилось: он снова в окружении молчаливых друзей, проснулся интерес к острой игре, заботам ума… быстрей, точней, выше… знать, знать, знать…

 

3

 

— Вы так не должны, — убеждает его Аркадий. — Вы достигли многого: из этих веществ, как минимум, сделают лекарства.

— Вроде женьшеня, для старичков.

— Чем вы недовольны, я за тридцать лет так не поднялся, а вы пришли, увидели, и р-раз — готово!

— Пришел, увидел… десять лет!

 — А что вы хотели?

— Что я хочу…

Он ясно выразить еще не мог. Его испугал приступ безнадежности, который он испытал.

— У вас портится характер, это плохой признак. Впрочем, в ваши годы я еще чище бесился, цепи грыз — пустите, мир переверну!.. Мир изменяется, но его не изменить. Он обладает спасительной инерцией… от таких вот… Раз в сто лет кому-то удается найти рычаг, совершить чудо. Так что не надейтесь, живите интересом, иначе истощитесь, и все потеряете. Иногда я благодарен судьбе… случаю, который вы презираете. Повезло бы, стал бы завистливым, желчным, вечно себя грызущим… Пусть я без надежд, но моя лаборатория — чистая радость… как в детстве карандашиком малевали…

Марк смотрит с изумлением на Аркадия — не ерничает, не шутит старик.

 

 

4

 

Наутро встали рано, собрались позавтракать.

 — Аркадий, вы против науки…

 — Значит, не поняли еще, вам рано.

А он меняется, подумал Марк, — странно, ведь старик…

Действительно, Аркадий с годами все меньше об открытии, все больше о разном: то детские задачки решает, то прогуливается с заклятыми врагами, то еще занятие себе придумал — сажать кусты, и под окнами у них теперь тянутся вверх чахлые ростки. Ездит в центр на барахолку, компании водит с подозрительными типами… Чему он радуется в своей каморке, ведь интерес без цели должен чахнуть как беспомощное дилетантство?.. Как Марк ни удивлялся, Аркадий суетился и радовался жизни.

Но пора, пора за дело. У Марка решающий день, сколько больших и малых кочек нужно перепрыгнуть…

— Пошли?

И оба вышли в неприглядную зимнюю темноту.

 И я прощаюсь с ними — с тревогой, надолго.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Ч А С Т Ь В Т О Р А Я

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

 

Сменились несколько раз декорации, прошла зима, настало лето, снова осень, опять зима… Темнота накрыла в очередной раз город и окружающие поля непроницаемым куполом, от одиннадцати до трех брезжил серый, непонятно откуда взявшийся свет, и угасал до следующих одиннадцати. Унижение темнотой и сыростью преследует нас, жить в зоне замерзания воды — безумная затея. К тому же новое время стучится в ворота: Институт оголился, там, где раньше плакат на плакате — семинары, диспуты, собрания — теперь одна пупырчатая броня. Денег никаких, списки вернули, да еще посмеялись, покрутив пальцем у виска… Потом вдруг денег стало мно-о-го, зато исчезло все остальное, потом снова стало наоборот, и пошли круги, циклы, завихрения…

— Мы в воронке, — радостно говорил Шульц, — значит, скоро, скоро выйдем на полный контакт!

 — Промежуточная фаза, — определял Штейн, — отсюда потеря видимости, неустойчивость ориентиров и немилосердная тряска.

На фоне усталости и безверия блистала звезда Ипполита, он прибрал к рукам пол-Института, начал врачевать самое неизлечимое, греб деньги неразрезанными листами, и увозил в центр менять на валюту.

И тут Глеб назначает совещание. Большой зал прибрали, вымели окурки и бумажки, починили кресла, с которых полосками сдирали кожу — население шило куртки — распахнули окна и двери, проветрить от пыли и гари, постелили ковровые дорожки…

— Глебка в очередной раз интриганит, как бы сам себя не перехитрил, — говорит Аркадий. — Что же он сегодня придумал?..

Но идти отказался — «расскажете, — говорит, — я открытие никак не добью…»

 

2

 

Народ стекался мелкими ручейками. Прошел Гудоев, восточный специалист, иссеченный шрапнелью недавних боев, защитник тридцати трех полей. Прошмыгнул Николай Николаевич, тоже важная персона, напоминающий мучного червя с головкой грифа и красными цепкими лапками, любимец партии, теперь месткомовская крыса, вечно зябнущий, хихикающий, ядовитый и коварный. За ним проковылял Теодор, трясущийся козел, важно качая длинной шеей, увитой коричневым бантом. Тихо вкрались двое неразлучников, Борис и Марат, стыдливо отворачивая рты, дышащие самогоном и чесноком. Вбежал Сонькин, брюнет с безумными глазами, из команды Дудильщикова, вплыла старая дева Кафтаниха, с выцветшими глазками-пуговками и мешковатым бюстом, задвинутым подмышки, истеричная мадам, открывающая каждый день по пришельцу… втиснулся необъятный грузин Шалва, заместитель Ипполита по блюдечкам, он дома соорудил посадочную площадку с баром и бильярдом… возник из темноты некто Арканя /не путать с почтенным Аркадием/, тощий малый в длиннополом кафтане на старинный манер, старательно окающий, он неутомимо преследовал лаборанток, а, загнав в угол, разочарованно отворачивался… Дальше повалил уж совсем разный народ, жаждущий зрелищ — молодые лаборанточки, скучающие от зрелости дамы, пенсионеры, ветераны различных передряг, принявшие обычную дневную дозу, за ними честные малые, младшие чины, копающие во мраке… эт сетера, эт сетера… И пауза. Затем ввалился, отдуваясь, пенсионер, отставной начальник сыска, фонарик при нем; полковник по старой памяти в первый ряд, раскинулся на три стула.

Наконец с потрепанным портфельчиком, простой, бесцветный, настоящий наш — вбегает Ипполит. И надо же! Сталкивается с неизвестно откуда взявшимся Шульцем. Оба пошатнулись, Ипполит вежливо гнется в поклоне, Щульц без внимания, скользнул во второй ряд и замер, прислонившись затылком к высокой спинке, снова невидим. А шулер и пройдоха под громкие приветствия проходит к своим, жмет руки, говорит направо и налево комплименты, шлет во все стороны поклоны.

Появляется Штейн, справа Иванов, слева Максим, чуть поодаль две дамы — и молодой человек. Он теперь явно ближе к шефу, наверное, успех? Хотя по лицу не скажешь — по-прежнему мрачен, разорванный ботинок, расстегнутый ворот, трехдневная щетина, блестящие от недосыпания глаза… Фаина явно стареет, Альбина как всегда — тонка, язвительна, прокурена, бросает надменные взгляды на сборище. За ними идет Зайницкий, красавец с польскими чертами, любимец дам и лучший лектор, он с утра за Штейна, вечером вещает за Ипполита, до самых до окраин доносит идеи науки, свободы и жизни после смерти. С ним под руку Юра Лизарев, тоже вальяжный мужик, потрясающий рассказчик, вкусно выпевающий детали. Если его спрашивали — «какая модель верна?» — он тянул — «эт-то проблэ-э-ма…» и, беря под руку, заводил рассказ про Петра Петровича, который сначала думал, а потом передумал, и что из этого вышло… История прерывалась у Юриных дверей.

 

3

 

— Как-то вы рассказываете странно, будто пасквиль читаете, — выговаривает Марку Аркадий в тот же вечер за чаем, — у вас персонажи все одинаково противны, что наши, что не наши… Я люблю, чтобы видно было, кто ангел, кто злодей.

— Не вижу ни злодеев, ни ангелов, все серо.

Аркадий много знал — и как пришел успех к молодому человеку со стороны нового вещества невиданной силы, оно пробуждало к жизни самых унылых крыс… и что, несмотря на это, Марку все на свете надоело…

— Ничего, перемелется, — считал старик, — а то, что вы открыли, я думаю, и есть сама Живая Сила, только пришибленная чуток. А ка-акже по-другому, у нас-то… Проще говоря, энергия заблуждения, то есть, страсть или зуд делать глупости, не переводя дыхание. Не о ней ли всю жизнь талдычит бедняга Шульц? Ищет, чудак, в космосе, а она-то вот -внутри!

— Таких энергий за полгода десяток найдено.

И правда, сначала вроде бы открытие, и вдруг, оказывается — таких веществ много! Моментально толпа кинулась — выделять, исследовать… Марка сразу оттеснили, забыли.

— Пусть, — он говорит Аркадию. — Зато интересно было.

— Нет, жаль, — вздыхает старик, — не успели довести до конца. Была бы на доме табличка — здесь жил лауреат… Может, и меня вспомнили бы.

— Вы заявили о себе, пусть с ошибочками, неважно, — Штейн всегда выгораживает своих, — а японцы это японцы, что с ними поделаешь.

Обскакали, дело обычное. Его другое поразило — сколько времени и сил потратил, а к своей картине жизни так ничего и не прибавил. И умней не стал, наоборот — злей, суше. Куда только делись мечты — разум, видите ли, постигнуть, жизненную силу схватить, как жар-птицу, за косматый хвост… Ненормальный! VIS VITALIS — задачка на века! Она и здесь, и там, покажется и тут же ускользает, уходит из старательно расставленных сетей, оставляя только светящийся след. «Зато полезное дело… вложил свою крупицу…» — он старательно себя убеждает, но радости не чувствует. Эгоист! — он ругает себя, но и раскаяния не ощущает.

Теперь не он держал свое дело в руках, наслаждаясь умом и смелостью, а оно само цепкими щупальцами схватило его, и, скупо платя разменной монетой, высасывало силы. Отвлекало? От чего?.. Он пытался вспомнить, но мысль растворялась, как сон при пробуждении.

 

4

 

Но мы отвлеклись, люди ждут. Наконец, вбежали молодцы из личной охраны академика, небрежно катанули красную дорожку, недокрутили, академик перепрыгнул, погрозил пальцем, влез на вышину и запел свою песенку — не просто так собрал-от дел оторвал, денег нет и не будет, поэтому следует, не распыляя сил, определить истинное направление.

— У нас две модели проявили себя, давайте, разберемся.

Слово Штейну, он идет, выставив вперед могучую челюсть, начинает, радуясь своей легкости, плавной речи и красивому голосу. Он без всякой дипломатии с места в карьер начинает побивать камнями современные безграмотные увлечения — бесконечные эти поля, чужеродную энергию, которая сочится из всех дыр и щелей, заряженную воду, предсказателей, пришельцев, упырей и вурдалаков, иогов, христиан, иудеев, мусульман и весь наступающий на светлое здание мрак и бред. Затем он переходит к положительной части — «причина жизни в самой материи…» — густо цитирует Марка с его новым веществом, открывающим путь к полному разоблачению VIS VITALIS…

Он выложил с немалыми ошибками все, что в него за полчаса до этого впихнул Марк, выпалил добросовестно, с жаром, но все же с облегчением пересел на своего проверенного конька — ринулся в самые высшие сферы, где был неподражаем: он говорит о науке, как об искусстве, и искусстве как науке, густо цитирует стихи и прозу…

— Все в нас, — он заканчивает, — поэтому, люди, будьте бдительны, не поддавайтесь на обманы фокусников, гипнотизеров и мошенников.

Редкие аплодисменты, свист, топот, треск стульев, предвещающие бурю. Люди другого ждут, они трезвости не хотят, серьезности как огня боятся — они верить желают, верить!.. Такое уж время: растерянного безверия — и отчаянного ожидания чуда. Когда нет спокойной веры в жизнь, то остается верить в то, что вне ее. Это порой похоже на расчесывание зудящих мест — до боли, до крови, зато с безумным интересом. Штейн возвращается на место по узкому проходу, слева к нему тянутся чужие лапы, норовят порвать модный пиджак, справа свои жмут руку, радуются…

Очередь за вражьей силой.

 

5

 

Они существенно продвинулись, это тебе не какие-то никому не видные, непонятные молекулы! Здесь много чего собралось — и нечто божественное, и пошлятина о пришельцах, тарелочки ихние и блюдечки, и всемогущие поля, живая и мертвая вода, ангелы и черты, вурдалаки и упыри… Узлы, ганглии, иога, карате, колебания и завихрения, неземные источники жизненных сил… Всеобъемлющее учение выдал Ипполит, с виду невзрачный человечек. Вдруг все объединилось, спаялось — и двинулось тучей на скромную теорию внутренних причин.

Марк видит, Штейн ошарашен: в одну кучу свалено столько, что сразу и не разгребешь. Зато налицо монументальность.

— Эклектика! — кричат его сторонники, — наглая фальсификация, где факты?!

Но их голоса тонут в реве зала:

 — Поля, поля! Пришельцы — к нам! Спасемся, друзья!..

Вскочил Шульц, он потрясен наглым надувательством, осквернением великой идеи:

— Так нельзя, нельзя!

И, потеряв сознание, не сгибаясь, в полный рост шмякнулся оземь. Его хватают за руки и за ноги, деловито уносят, и заседание продолжается.

— Маэстро расстроился, увидев всю эту вонючую кучу на своей теории, — решил Аркадий.

Марку жаль Шульца, хоть и противник, но честный, и сколько раз ему помогал.

 

6

 

Встает Глеб, он уже понял настроение, и убедительно говорит:

— Я уверен, экстравертная модель приобрела новых сторонников. Наш почтенный Шульц… к сожалению, заболел… поддержал бы меня. Он у нас пионер, хотя узко понимал, можно сказать, чисто энергетически, а это соблазн. Теперь наш коллега Ипполит представил талантливое обобщение теории и практики, удивительно цельное и интересное, хотя, коне-е-чно, что-то придется еще проверить. И, возможно, другая теория, нашего уважаемого Штейна, тоже вольется… как частный случай… и мы добьемся консенсуса, не так ли?..

Штейн хочет возразить, но Глеб не замечает.

 — Обобщенное толкование даст новый толчок идее… — и пошел, пошел плести, мешая английский с нижегородским, сметая аксиомы и теоремы…

— Он все перемешал, а вечером издал приказ: Ипполит его заместитель.

— Это первая фаза, — обрадовался Аркадий, — значит скоро Глеб исчезнет, Ипполит развернется, потом неожиданное возвращение… Здание только жаль.

 

7

 

Да, внешняя модель убедительно победила. Но толпа не расходится, раздаются голоса, что пора к ответу безответственных противников истины, сбивающих общественность с панталыку. Сторонники Штейна окружили бледнеющего шефа плотной кучкой и вывели из зала, отделавшись пустяковыми царапинами и синяками. Марк шел с ними, в дверях остановился. Его поразил внешний вид события.

В огромные окна лился закат, на высоте постепенно переходящий в холодный сумрак. Ретивые служители уже погасили свет, и все сборище голов было облито красным зловещим заревом; люди сбивались в тесные группки, двигались, перебегали от кучки к кучке, обсуждали, от кого теперь бежать, к кому присоединиться, гадали, что откроют, что закроют, куда потекут деньги… Постепенно краски бледнели, красное уступило место холодному зеленому, зарево еще медлило в оконных стеклах, ветки деревьев замерли — четким рисунком на темнеющем пустом фоне…

Природа сама по себе, мы — сами по себе, одиноки во Вселенной, далеки друг от друга. Жизнь наша только в нас, только от нас зависит; внутренняя теория верна, хотя и невыносимо печальна — она верна!

 

 

 

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

 

Похоже, на этот раз Глеб не рассчитал, понадеялся на былую силу. Ипполит оседлал Институт: каждый день указы, с вечера не знаем, с чем проснемся, лаборатории десятками закрывает, все строительные силы бросил на ограду… и кольцом, кольцом окружает двух главных смутьянов — Штейна и Шульца.

— Никто понять не может, то ли сдался Глеб, то ли выжидает… — говорит Штейн. Шеф сидит на столе и грызет вчерашнюю булочку.

— Сумятица, — считает на своей кухне Аркадий, — но голода не будет. Я знаю, что говорю, не одну собаку съел… и зубы потерял, эх, зубы…

— Первые годы чудесно жили, — вздыхает Марк, — главное, спокойно: работали без просвета, верили… никаких соблазнов, затей, денег… только простая еда, зато сколько говорили!

— Вы сами, голубчик, виноваты, увлеклись погоней, а я всегда дома, — отвечает Аркадий, — за исключением… — и стал перечислять, загибая корявые пальцы, — огород вскопать вдове с первого этажа, просила помочь, с одним недотепой побеседовать, малину посадить… а ночью жду открытия. Представляете, добавляю из расчета один к трем, и хлоп! пробку выбило, попер на меня свирепый газ, бурый, клубами… Я его пробкой, пробкой прижимаю, а он ее выпихивает, и все в нос, в нос норовит! Отвратительный запах, всю ночь кашлял. К хлороформу приливаю…

— Аркадий… — Марк в ужасе, — это же иприт, вы с ума сошли!

— Иприт?.. ха-ха… подумать только! 2

Теперь он был известен узкому кругу своей добросовестной работой. Но это не радовало его, и ничто не радовало, кроме самых простых вещей. Возьмешь небольшой клочок бумаги, разлинованный мелкой сеткой, и остро отточенным карандашиком наносишь крошечные точки, поглядывая в тетрадь, где толпятся цифры: эта — туда, та — сюда… Соединив точки еле видимой линией, он долго смотрит на нее, думает, задает свои вопросы…

Все вроде бы как прежде, но что-то важное потерял. Будто шел по полю, смотрел на горизонт — и вдруг оказался в чаще, на узкой тропинке. Теперь он нес свою ношу без радости, видя, как она разваливается в руках, как его толкают, торопят, обгоняют… Он жил как во сне. Иногда маячило желание все бросить, начать заново… Он его прогонял, не понимая, чем может другим заняться?

— Я вам советую — займитесь иогой! — Аркадий расцветал, с тайной лабораторией, разбитыми ботинками, вывороченным телевизором, все новыми историями, идеями…

— Смотрите, — говорит, — внутри кристалла растет другой, учитесь — внутри! Не разрушает дотла, не растворяет, а постепенно пробивает себе дорогу.

Марк делал вид, что не понимает намеков, отмалчивался, уходил к себе, лежал на диванчике, смотрел в потолок, читал фантастику, вечером шел на работу, просматривал результаты, давал задание на завтра, и, облегченно вздохнув, уходил.

 

3

 

В том году он много гулял, сидел на берегу, смотрел, как терпеливо вода несет разный сор, как плывет дальний берег и все не уплывает… Наступал вечер, звучал все ярче цвет, земля источала тепло, деревья замирали… Он чувствовал, что дело, в которое с такой страстью вторгся, сначала поглотило его целиком, а теперь выталкивает. Он казался себе обманутым, обкраденным.

«У Мартина я был эмбрионом, огражден от жизни широкой спиной. Теперь все раздроблено, распалось — мелкие вопросы, ничего не меняющие ответы… еда, сон, разговоры… Фаина, куда денешься… А сам я — где? Стою в стороне. Юношей я жил мечтами, ограниченный, бессильный, безжизненный. Отправился в жизнь, выбрал отличное дело, новое, свободное, чтобы применить силы, узнать свои возможности… Все делал со страстью, с напором — и не получилось. “

Не ошибка его страшила, а то, что всюду проглядывал ненавистный ему Случай. Случайная статья, случайная встреча с опальным гением, и еще, еще… Не он ставил вопросы, а ему подкидывал коварные вопросительные крючки его заклятый враг; он же, как умел, отвечал, и это называл выбором.

«Так жить нельзя. — он думал, — нужно самому свою жизнь направлять — чтобы все в ней было едино, как бы из общего стержня…»

— Ну, вы круто-о-й, — выслушав его сбивчивую речь, покачал головой Аркадий. — К вашему идеалу ближе всего крестьянин… или монах?.. Я бы поостерегся так заострять, жизнь все же не кристалл, а диковинный сплав. Что я могу сказать… Сам только начинаю разбираться в своих причудах.

— Вы слишком серьезны, — смеется Штейн, — там, где не помогает наука, мне верно служит практика, если совсем туман, то беру чуть-чуть веры, надежды, смешиваю с любовью, спрыскиваю хорошей порцией шампанского…

Что он мог ответить? — я другой?.. Упрямец, не желающий подчиниться действительности, мечтаю о несбыточном…

Время шло, закаты сменялись восходами, осенние листья снова скрылись под снегом, а жизни не было. Прошел интерес, кончился рост, остались крохотные победы и поражения; наука съежилась в нем, и открылась пустота. А он не мог жить вполсилы, не веря, не видя смысла. Как только потерял главное, или стержень, как это называл, все остальное тут же показалось ненужным. Осталось одно прозябание.

«Я опускаюсь все ниже, — он думал о себе, — это смерть… Нет, хуже — действительность, которую вижу на каждом углу.»

 

4

 

Тем временем рядом с ним разворачивался пошлый жизненный сценарий, обладающий магической силой — он заставляет считаться с собой. В один прекрасный день стучат к Альфреду. Тот, дожевывая завтрак, проходит по новой квартире к дверям. Обои его особенно радовали — старинные шпалеры; на них висели картины, купленные за бесценок на барахолке, куда выносили самое дорогое в надежде выжить. Мелькнуло зеркало с амурчиками у двери, он отпирает. Ему навстречу три окаянных рыла, отталкивают, стремятся вглубь, обнюхивают углы… Он лихорадочно соображает — валюта ушла, кровь в холодильнике, иероглифы смыты… Только бы не добрались до моделей!..

Тройца за два часа привела в негодность всю его красоту, включая обои. Затем они удалились, требуя не выходить из дома. Альфред тут же к телефону, к удивлению своему слышит гудок, набирает номер Глеба. Тот возмущен — «я разберусь…», но о крови, видите ли, ничего не знает — «как, японская?..» Через полчаса заявляются снова, везут в Институт. Молчание по дороге — пытка, он пытается робкими вопросами прощупать глубину падения, рыла безмолвствуют. Его вводят, ящики вскрыты. Настучали!.. Предъявляют накладные — «где это? это?»

— Не знаю.

— Скажете в другом месте.

Он другого места боится, наслышан, авантюрист, но нежный человек, неподготовленный — Глеб вечно за спиной.

— Кому звонили?.. ха-ха…

И он понимает, что наделал. История нешуточная, валюта, миллионы… «Вышка» обеспечена! Попал в невыгодную фазу, неудачную полосу — лет пять тому назад и не заметили бы, а, может, похвалили бы?.. Топят! Нашлись люди, помогли случаю!

Он больше не может. Слишком велик перепад — от антикварных обоев, зеркал с амурами, приемов у японского посла, журфиксов… кстати, что это?.. бесконечных дам — к холодному ящику?.. Зачем тянуть! Он просится в туалет. Его провожают до кабинки, строго-настрого — «не запирать!» Но он же выдумщик, золотые руки — снимает с крючка цепочку для слива, обматывает вокруг шеи, и оба конца на тот же крючок, благо бачок на высоте, чугун, старинная конструкция, надежная, как ленинградский блокадный утюг. Ноги сами подкосились, и хлынула вода, омывая пожелтевший в мелких трещинках фаянс…

Часовой, обманутый звуками работающей техники, выждал время, необходимое для натягивания штанов, потом, не на шутку разозлясь, рванул дверь. Поздно, обвиняемый устранился от дачи показаний.

 

5

 

Именно в тот самый день… Это потом мы говорим «именно», а тогда был обычный день — до пяти, а дальше затмение. На солнце, якобы, ляжет тень луны, такая плотная, что ни единого лучика не пропустит. «Вранье,» — говорила женщина, продавшая Аркадию картошку. Она уже не верила в крокодила, который «солнце проглотил», но поверить в тень тоже не могла. Да и как тогда объяснишь ветерок смятения и ужаса, который проносится над затихшим пейзажем, и пойми, попробуй, почему звери, знающие ночь, не находят себе места, деревья недовольно трясут лохматыми головами, вода в реке грозит выплеснуться на берег… я уж не говорю о морях и океанах, которые слишком далеко от нас.

Утром этого дня Марк зашел к Шульцу. У того дверь и окна очерчены мелом, помечены киноварью и суриком, по углам перья, птичьи лапы, черепки, на столах старинные манометры и ареометры, сами что-то пишут, чертят… Маэстро, в глубоком кресле, обитом черной кожей, с пуговками, превратился в совершеннейший скелет. В комнате нет многих предметов, знакомых Марку — часов с мигающим котом, гравюры с чертями работы эстонского мастера, статуэтки Вольтера с вечной ухмылкой, большой чугунной чернильницы, которую, сплетничали, сам Лютер подарил Шульцу…

— Самое дорогое — уже там… — Шульц показал усталым пальцем на небо, — и мне пора.

Как можно погрузиться в такой мрак, — подумал Марк. — Сплошной бред, — он говорит Аркадию, пережевывая пшенную кашу, — ему наплевать, как на самом деле.

 — На самом деле?.. — Аркадий усмехается. — Что это значит? Человеку наврали, что у него рак, он взял да помер…

 — Аркадий… — Марку плохо спалось ночью, снова мать со своим неизменным — «ты чем занимаешься?..» — Аркадий Львович, не мне вам объяснять: мы делим мир на то, что есть или может быть, поскольку не противоречит законам… и другое, что презирает закон и логику. Надо выбирать, на какой вы стороне.

И тут же подумал — «лицемер, не живешь ни там, ни здесь».

 

6

 

Наступило пять часов. У Аркадия не просто стеклышко, а телескоп с дымчатым фильтром. Они устроились у окна, навели трубу на бешеное пламя, ограниченное сферой, тоже колдовство, шутил Аркадий, не понимающий квантовых основ. Мысли лезли в голову Марку дурные, беспорядочные, он был возбужден, чего-то ждал, с ним давно такого не было.

Началось. Тень в точный час и миг оказалась на месте, пошла наползать, стало страшно: вроде бы маленькое пятнышко надвигается на небольшой кружок, но чувствуется — они велики, а мы, хотя можем пальцем прикрыть, чтобы не видеть — малы, малы…

Как солнце ни лохматилось, ни упиралось — вставало на дыбы, извергало пламя — суровая тень побеждала. Сначала чуть потускнело в воздухе, поскучнело; первым потерпел поражение цвет, света еще хватало… Неестественно быстро сгустились сумерки… Но и это еще что… Подумаешь, невидаль… Когда же остался узкий серпик, подобие молодой луны, но бесконечно старый и усталый, то возникло недоумение — разве такое возможно? Что за, скажите на милость, игра? Мы не игрушки, чтобы с нами так шутить — включим, выключим… Такие события нас не устраивают, мы света хотим!..

Наконец, слабый лучик исчез, на месте огня засветился едва заметный обруч, вот и он погас, земля в замешательстве остановилась.

 

7

 

— Смотрите, — Аркадий снова прильнул к трубе, предложив Марку боковую трубку. Тот ощупью нашел ее, глянул — на месте солнца что-то было, дыра или выпуклость на ровной тверди.

— Сколько еще? — хрипло спросил Марк.

— Минута.

Вдруг не появится… Его охватил темный ужас, в начальный момент деланный, а дальше вышел из повиновения, затопил берега. Знание, что солнце появится, жило в нем само по себе, и страх — сам по себе, разрастался как вампир в темном подъезде.

«Я знаю, — он думал, — это луна. Всего лишь тень, бесплотное подобие. Однако поражает театральность зрелища, как будто спектакль… или показательная казнь, для устрашения?.. Знание не помогает — я боюсь. Что-то вне меня оказалось огромно, ужасно, поражает решительностью действий, неуклонностью… как бы ни хотел, отменить не могу, как, к примеру, могу признать недействительным сон — и забыть его, оставшись в дневной жизни. Теперь меня вытесняют из этой, дневной, говорят, вы не главный здесь, хотим — и лишим вас света…

Тут с неожиданной стороны вспыхнул лучик, первая надежда, что все только шутка или репетиция сил. Дальше было спокойно и не интересно. Аркадий доглядел, а Марк уже сидел в углу и молчал. Он думал.

 

8

 

— Гениально придумано, — рассуждал Аркадий, дожевывая омлет, — как бы специально для нас событие, а на деле что?.. Сколько времени она, луна, бродила в пустоте, не попадая на нашу линию — туда- сюда?.. Получается, события-то никакого, вернее, всегда пожалуйста… если можешь выбрать место. А мы, из кресел, привинченных к полу, — глазеем… Сшибка нескольких случайностей, и случайные зрители, застигнутые явлением.

— Это ужасно, — с горечью сказал Марк. — Как отличить случайность от выбора? Жизнь кажется хаосом, игрой посторонних для меня сил. В науке все-таки своя линия имеется.

— За определенность плати ограниченностью.

Марк не стал спорить, сомнения давно одолевали его. — Что теперь будет с Глебом? — он решил сменить тему.

— Думаю, упадет в очередной раз, в санаторной глуши соберется с мыслями, с силами, придумает план, явится — и победит.

— А если случай вмешается?

 — В каждой игре свой риск.

— Я не люблю игры, — высокомерно сказал Марк.

— Не слишком ли вы серьезны, это равносильно фронту без тыла.

Их болтовня была прервана реальным событием — сгорел телевизор. Как раз выступал политик, про которого говорили -» что он сегодня против себя выкинет?..» И он, действительно, преподнес пилюлю: лицо налилось кровью, стал косноязычен, как предыдущий паралитик, и вдруг затараторил дискантом.

— Сейчас его удар хватит, — предположил Марк, плохо понимающий коварство техники. Аркадий же, почуяв недоброе, схватил отвертку и приступил к механическим потрохам, раскинутым на полочке рядом с обнаженной трубкой. «Ах, ты, падла…» — бормотал старик, лихорадочно подкручивая многочисленные винты… Изображение приобрело малиновый оттенок, налитые кровью уши не предвещали ничего хорошего, затем оратор побледнел и растаял в дымке. Экран наполнился белым пламенем, глухо загудело, треснуло, зазвенело — и наступила темнота.

— Всему приходит конец, — изрек Аркадий очередную банальность. — Зато теперь я спокойно объясню вам, как опасно быть серьезным.

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

1

 

Теперь, если его спрашивали — «как дела?», он уже не отвечал как раньше -«ничего», а только — «никак». Счастливчик, а вечно недоволен — так о нем говорили. И, действительно, по здешним понятиям ему везло — сделал важную работу, втерся в первые ряды, якшается с самим Штейном… Но покоя не было в нем, наоборот, с годами беспокойство усиливалось — «И что, это все?» — он спрашивал себя. Главные вопросы оставались неразрешенными, а мудрости примириться с этим по-прежнему не было. Он больной, уже говорили, здоровый не станет так себя мучить.

— Отчего бы вам не записать все это? — спросил Аркадий, выслушав язвительный отчет Марка об институтских хитросплетениях. Старик шаманил над варевом из овощных очисток, подзаборной зелени и двух мелко раздробленных котлет, которые ухватил по ветеранскому пайку. Он называл суп «молодежным». — Довольно ядовито получится.

— Писать? Зачем? — удивился Марк. Писанина не казалась ему почтенным занятием, несмотря на молодость, построенную на книгах. А, может, именно потому?. — Плавание в тумане, ловля блох в темноте. Результат — банальность: любовь, ненависть, страх… Что я — я? могу нового сказать? Я и не жил.

— Опять вы со своей фундаментальностью… — скривился Аркадий. — А что же вы делаете, если не живете? Все будет новое — все!..

— Эти «хобби» не для меня.

Аркадий пожал плечами и приступил к разливанию супа по тарелкам. Еда заняла их и отвлекла от высоких тем.

 

2

 

Нет, нельзя сказать, что пропал его интерес к делу, но рядом с интересом поселилось равнодушие, и даже отчаяние: никчемная жизнь грозила ему из темного угла, а он больше всего боялся пустой жизни. Оттого ему часто становилось тошно, душно, в тридцать пять он не мог смириться с тем, что оказался обычным человеком. Он раскрывал журнал и видел: модные пиджаки удаляются, шикарный английский рокот уже за углом… «сделано, сделано» звенели ему колокольчики по утрам, но и это его все меньше волновало — «пусть… надоело бежать по общей дорожке…» Но позволить себе остаться на обочине, ни с чем… как Аркадий, которого выкинули за борт жизни? Самому?.. Ему не простила бы мать, и Мартин, конечно, тоже.

Как-то они основательно надрались с Аркадием… Ну, можно ли было представить в начале! Старик, захмелев, завел свою любимую песню:

— Мы вольные птицы, пора, брат, пора

 — Туда где, туда где, туда где, туда

 — Когда где, когда где, когда где, когда

 — Всегда где, всегда где,  всегда где,  всегда

…………………………………

 — А не надоела ли тебе моя рожа? — Марк сам себе надоел.

 — Не-е, ты мне кое-кого напоминаешь… Я тоже был идиот.

 — Я сам себе надоел, понимаешь?.. Устал от себя.

— Ты еще молодой, нельзя так говорить, дело-то интересное у тебя.

— Дело-то, конечно, ничего… Я сам себе не интересен стал.

— Главное — живи, тогда все еще можно починить.

В тот вечер у них была «шрапнель» — солдатская каша, банка отличного майонеза и много хлеба. Старик всегда беспокоился — «хватит ли хлеба?» Его хватило, и до глубокой ночи они, спотыкаясь, вели сердечный разговор. Вышли на балкончик, что повис над оврагом. Звезды лупили с высоты бешеным светом. «Бывает осенью, — сказал старик, — а луны, этой плутовки, не надо». Он свет луны считал зловещим, в лунные ночи стонал, кряхтел, вставал раз двадцать, жадно сосал носик чайника, сплевывая заваренную траву.

Марк, как пришел к себе, лег, так все перед ним поплыло; он устроил голову повыше и в такой позе исчез. Очнулся поздно, идти некуда, на душе пусто. Лежал и думал, что же происходит с ним, почему его стройные планы рассыпаются, жизнь сворачивает на обочину, а из него самого прет что-то непредвиденное, непредсказуемое — он начинает ненавидеть день, ясность — и самого себя.

 

3

 

— Вы хотя бы самому себе верите? — спросил его как-то утром Аркадий. Они схватились по поводу неопознанных объектов. Старик доказывал, что наблюдают: идея ласковой опеки со стороны неземных служб сомкнулась в нем со вполне земным опытом.

— Не нужно им приборов — и так слышат, видят, даже в темноте.

Такого рода прозрения посещали Аркадия периодически, с интервалами в несколько месяцев. Марк не мог поверить в болезнь, искренно считая, что стоит только развеять заблуждение, как против истины никто не устоит.

— Вы это всерьез?

 — Странный вопрос, я никогда не играю в прятки с истиной, это она со мной играет, — высокопарно ответил Аркадий, и добавил:

— Насчет слежки… Я кожей чувствую!

 С этим спорить было невозможно, Марк замолчал.

 — Послушайте, — сказал ему Аркадий через пару дней, — почему бы нам в воскресенье не пройтись?

 — Что-то случилось?

 — Ничего не случилось, — раздраженно ответил старик, — там можно не спеша обо всем поговорить.

Он плотно завесил окна в комнате — «чтобы из леса не подсмотрели…». Марк заикнулся об экономической стороне и что техника не позволяет. «Дозволяет, дозволя-я-ет…» — с жуткой уверенностью тянул Аркадий, а потом объявил, что подсматривать можно не только через окна, а также используя электропроводку и водопроводные трубы. «Про волноводы слыхали?..» Он перерезал все провода, наглухо прикрутил краны.

Надо ждать просветления, решил Марк, а пока приходилось сидеть в темноте, разговаривать шепотом и слушать бесконечные лагерные байки.

В воскресенье утром старик натянул дубовой твердости валенки, намертво вколоченные в ярко-зеленые галоши, на лицо надвинул щиток из оргстекла, чтобы не вдыхать напрямую морозный воздух, поверх телогрейки напялил что-то вроде длинного брезентового плаща. Плащ-палатка — решил Марк, всю жизнь бежавший от военкома как черт от ладана — «вообще-то годен, но к службе — никак нет…» Он до сих пор с трепетом вспоминал старуху, горбунью из особого отдела — «мы вас возьмем…» — и отчаянные попытки мухи отбояриться от паука.

 

4

 

Они пошли по длинной заснеженной дороге, потом по узкой тропиночке, где снег то держит навесу, то ухнешь по колено, мимо черных деревенских заборов, вялого лая собак, нерешительных дымков, что замерли столбиками, сливаясь с наседающим на землю сумраком… Прошли деревню, стали спускаться в долину реки, и где-то на середине спуска — Марк уже чертыхался, ботиночки сдавали — перед ними оказалась вросшая в землю избушка. Два окна, у стены узкая скамейка… Старик молча возился с замком, Марк с изумлением наблюдал за ним — столько лет скрывал! Дверь бесшумно распахнулась, словно упала внутрь, открывая черную дыру.

 — Входите.

Марк нагнулся, чтобы не задеть головой, хотя был скромного роста. Из крошечных сеней прошли в комнатенку, единственную в этой халупе. Аркадий вытащил из щели между бревнами коробок, чиркнул, поджег толстую фиолетовую свечу, что торчала посредине блюдца на большом круглом столе. Здесь же лежали кипы старых газет и с десяток яблок, хорошо сохранившихся. Ну, и холод, не подумал — почувствовал кожей Марк. Свет пламени перебил слабое свечение дня, возникли тени. Половину помещения занимала печь, в углу топчан, у стола два стула, перед окном разваленное кресло.

— Чей дом? — как бы небрежно спросил Марк.

— Мой.

 

5

 

Когда его выгонят из города… Он был уверен, что вытурят — р-разберутся в очередной раз, наведут порядок… или придерутся к бесчинствам в квартире, запахам, телевизионным помехам… Он всегда готовился. А здесь блаженствовал, хотя понимал, что смешно — никуда не скроешься.

— Здесь нет микрофонов, — гордо сказал он. — Сейчас печь растопим.

Засуетился, все у него под рукой, и минут через десять пахнуло теплом. Аркадий поставил кочергу в угол, вытер слезящийся глаз.

— Притащусь сюда, когда дело дойдет, вползу и лягу. Не хочу похорон, одно притворство. Издохну спокойно, а весной будет красивая мумия. Я в другую жизнь не верю, не может нам быть другой, если здесь такую устроили.

— Я бы так не смог… — подумал Марк, — хочется, чтобы заслуги признали, пусть над остывшим телом, чтобы запомнили. Ерундой себя тешу, а живу бесчувственно, бессознательно…

— Я был у Марата, — сказал Аркадий, вытирая клеенку.

 

6

 

Марк знал, что старик передал какие-то образцы корифею по части точности. Он завидовал Марату, его обстоятельности, непоколебимой вере в факты, цифры, тому, как тот любовно поглаживает графики, вычерченные умелой рукой, верит каждому изгибу, вкусно показывает… Не то, что Марк — мимоходом, стесняясь — кривули на клочках, может так, может наоборот…

— И что?

— Я обычный маленький пачкун, к тому же старый и неисправимый. Аркадий сказал это спокойно, даже без горечи в голосе.

— Так и сказал? — изумился Марк.

— Он мне все объяснил. Никаких чудес. Наука защитила свои устои от маленького грязнули. А так убедительно было, черт! Оказывается, проволочка устала.

— Марат технарь, пусть мастер, но страшно узкий. Спросите его об общих делах, он даже не мычит, он дебил! — Марк должен был поддержать Аркадия. — К тому же, каждый день под градусом.

— Он уже год как «завязал», строгает диссертацию, хочет жениться. Не спорьте, я пачкун. Может, все мы такие — мечтатели, бездельники и пачкуны… Но это меня не утешает. Ладно, давайте пить чай. Хату я вам завещаю.

Аркадий заварил не жалея, чай вязал рот. — Я понял, — с непонятным воодушевлением говорил он, — всю жизнь пролежал в окопе, как солдат, а оказалось — канава, рядом тракт, голоса, мир, кто-то катит по асфальту, весело там, смешно… Убил полвека, десятилетия жил бесполезно… К тому же от меня не останется ни строчки! Что же это все было, зачем? Я не оправдываюсь, не нуждаюсь в утешении, нет… но как объяснить назначение устройства, износившегося от бесплодных усилий?!.. Возможно, если есть Он, то Им движет стремление придать всей системе дополнительную устойчивость путем многократного дублирования частей? То есть, я — своего рода запасная часть. К примеру, я и Глеб. Не Глеб, так я, не я, так он… Какова кровожадность, вот сво-о-лочь! Какая такая великая цель! По образу и подобию, видите ли… Сплошное лицемерие! А ведь говорил… или ученики наврали?.. — что смысл в любви ко всем нам… Мой смысл был в любви к истине. Вам, конечно, знакомо это неуемное тянущее под ложечкой чувство — недостаточности, незаполненности, недотянутости какой-то, когда ворочается червь познания, он ненасытен, этот червяк… А истина ко мне даже не прикоснулась! Она объективная, говорите, она общая, незыблемая, несомненная для всех? Пусть растакая, а мне не нужна! Жизнь-то моя не общая! Не объективная! Кому она понятна, кроме меня, и то… Из тюремной пыли соткана, из подозрений, страстей, заблуждений… еще несколько мгновений… И все?.. Нет, это удивительно! Я ничего не понял, вот сижу и вижу — ну, ничегошеньки! — Аркадий всплеснул руками, чувство юмора вернулось к нему. — Зачем Богу такие неудачники! Я давно-о-о догадывался — он или бессердечный злодей, или не всесилен, его действия ошибками пестрят.

 

7

 

Марк слушал, и думал о своем. Ему ясно было, что он погибает, вместе с этим беднягой, ничуть не лучше его… лишается уважения тех немногих, кто стоял за спиной, к кому он обращался в трудные минуты — мать, Мартин… Он становится никем, теряет облик, расплывается туманным пятном — и вынужден искать новую опору, уже ни на кого не полагаясь, никому не веря…

— Как выпал в первый раз этот чертов осадок, я с ума сошел, потерял бдительность, — с жаром продолжал старик. — Представляете — прозрачный раствор, и я добавляю… ну, чуть-чуть, и тут, понимаешь, из ничего… Будто щель в пространстве прорезалась, невидимая — и посыпался снег, снежок, и это все чистейшие кристаллы, они плывут, поворачиваются, переливаются… С ума сойти… Что это, что? Откуда взялось, что там было насыщено-пересыщено, и вдруг разразилось?.. Оказывается, совсем другое вещество, а то, что искал, притеснял вопросами, припирал к стенке, допрашивал с пристрастием — оно-то усмехнулось, махнуло хвостиком, уплыло в глубину, снова неуловимо, снова не знаю, что, где… Кого оно подставило вместо себя неряшливому глазу? Ошибка, видите ли, в кислотности, проволочка устала… Тут не ошибка — явление произошло, ну, пусть не то, не то, сам знаю — не то!

Марк с жалостью воспринимал этот восторженный и безграмотный лепет, купился старик на известную всем какую-нибудь альдолазу или нуклеазу, разбираться — время тратить, в его безумном киселе черт ногу сломит, все на глазок, вприкуску, приглядку… А еще бывший физик! Не-е-т, это какое-то сумасшествие, лучше бы помидоры выращивал… «А ты сам-то?..» Он будто проснулся, а вчерашняя беда не испарилась, подчиняясь детскому желанию, снова здесь… «Я сам-то кто?..» И вдруг неожиданно для себя сказал:

— Я уезжаю, дней на десять, туда, к себе. Дело есть.

— А-а-а, дело… — Аркадий понимающе кивнул, и снова о своем:

— Я тут же, конечно, решил выбросить все, но к вечеру оклемался, встряхнулся, как пес после пинка, одумался. Ведь я образованный физик, какой черт погнал меня в несвойственную мне химию, какие-то вещества искать в чужой стороне? Взяться без промедления за квантовую сущность живого! Ну, не квантовую, так полуквантовую, но достаточно глубокую… Или особую термодинамику, там и конь не валялся, особенно в вопросах ритмов жизни. Очистить от шульцевских инсинуаций, по-настоящему вцепиться, а что…

Ничего ты не понял, ужаснулся Марк. Но тут же закивал, поддерживая, пусть старик потешится планами.

 

8

 

 — Я вам открою еще одну тайну. Домик первая, теперь вторая. — Аркадий смешком пытается скрыть волнение. — У меня есть рукопись, правда, еще не дописал. Когда я… ну, это самое… — старик хохотнул, таким нелепым ему казалось «это самое», а слово «умру» напыщенным и чрезмерно громким, как «мое творчество». — Когда меня не станет, — уточнил он, — возьмите и прочтите.

— Как вы ее назвали? — Марк задал нейтральный вопрос, его тронула искренность Аркадия.

 — Она о заблуждениях. Может, «Энергия заблуждений»?.. Еще не знаю. Энергия, питающая все лучшее… Об этом кто-то уже говорил… черт, и плюнуть некуда!.. Я писал о том, что не случилось, что я мог — и не сотворил.

— Откуда вы знаете?..

— Послушайте, вы, Фома-неверующий… Когда-то старик-священник рассказал мне историю. Он во время войны служил в своей церкви. Налетели враги, бомбили, сровняли с землей весь квартал, все спалили, а церковь устояла. Когда он после службы вышел на улицу, а он не прервался ни на момент, увидел все эти ямы и пожары вместо жилищ, то ему совершенно ясно стало, что Бог церковь спас. «Мне ясно» — говорит, глаза светлые, умные — знает. Тогда я плечами пожал, а теперь точно также говорю — знаю, сделал бы, если б не случай. Знаю.

— Аркадий… — хотел что-то сказать Марк, и не смог.

 

9

 

Они беседовали до глубокой ночи, погас огонь, покрылись белесой корочкой угли. Аркадий вовсе развеселился:

— Пора мне здесь огурцы выращивать. Чуть потеплеет, сооружу теплицу, буду на траве колоть дрова, выращу кучу маленьких котяток — и прости меня наука. Вот только еще разик соберусь с силами — добью раствор, там удивительно просто, если принять особую термодинамику; я как-то набросал на бумажке, надо найти… Может, нет в ней таких красот, как в идеальных да закрытых системах… Обожаю эти идеальные, и чтобы никакой открытости! Как эти модные американцы учат нас — расслабьтесь, говорят… Фиг вам! не расслаблюсь никогда, я запреты обожаю!.. Шучу, шучу, просто система открыта, через нее поток, вот и все дела, и как никто не додумался!

Марк слушал эту безответственную болтовню, сквозь шутовство слышалось ему отчаяние. И, конечно, не обратил внимания на промелькнувшую фразу про потоки, открытые системы… Лет через десять вспомнил, и руками развел — Аркадий, откуда?.. целое направление в науке… Но Аркадия уже не было, и той бумажки его, с формулами, тоже.

Они оделись, вышли, заперли дверь. Сияла луна, синел снег, чернели на нем деревья. Аркадий в своем длинном маскхалате шел впереди, оглянулся — с прозрачным щитком на лице он выглядел потешным пришельцем-марсиянином:

— А-а-а, что говорить, всю жизнь бежал за волной…

Таким он и запомнился Марку, этот веселый безумный старик:

— … я всю жизнь бежал за волной…

 

 

 

Ч А С Т Ь   Т Р Е Т Ь Я

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

 

Снова поезд толкает в плечо, тронулись, едем с удобствами, не так, как когда-то… Грохочущие огромные вагоны тащились всю ночь, надолго замирая у пустынных перронов, посреди поля, где только фонарь да черная дуга шлагбаума. Несло туалетной вонью, спали на третьей багажной полке, но чаще сидели всю ночь, читали стихи. И Марк читал, хотя никогда не понимал суровых ограничений формы — он во всем искал только смысл…

Наблюдая когда-то за исчезновением кристаллика иода — струйкой дыма, он решил, что именно так надо жить: исчезнуть без следа, превратившись в статьи, книжные строчки, дела… Сейчас, как он ни старался, не мог вспомнить тех нескольких строк в старой книге, которую ему дали подержать в руках; осталось только ощущение исчезающей между пальцами мягкости потертых страниц — многие перелистывали, читали, и забыли, кто такой Мартин. Книга забылась, зато перед глазами маячила кепка с нелепой пуговкой, висели, не доставая до пола, ноги в стоптанных башмаках — гений восседал на высокой табуретке… да в воздухе витали звуки скрипучего голоса, доносящего несколько обращенных к Марку добрых слов… Мартин превратился в книжную строчку, которую забыли, и в его, Марка, память, недолговечную, хрупкую… Жизнь бессмысленна и никчемна, если тонны, пуды лучших устремлений гниют и пропадают!.. Он вспомнил мясокомбинат, огромный зал, в начале которого сгрудились тревожно мычащие коровы, а в другом конце спускают на эстакаду плотно спрессованные кипы шкур… Теперь он видел в этой картине новый смысл.

 

 

2

 

И заснул, опустив небритое лицо на чистую салфетку с фирменным рисунком балтийской чайки.

Его неуклюжие подслеповатые мысли, конечно, покажутся наивными человеку, стоящему на прочном фундаменте, твердо знающему, кто он такой и к чему стремится. Хотя я не люблю таких, их вросшую в землю основательность; в жизни, как в фигурном катании, лучше приземляться на одну ногу… Мы глубже своего представления о себе. Тем более, интересней того плоского среза времени, в который нас угораздило вляпаться благодаря озорному случаю. И совсем не все знатные пленники, заложники вечности, сколько нас, безымянных, копошащихся во мраке, отчаянно сбивающих масло из обезжиренного молока. Из темноты мы растем, из темноты… Какое такое предназначение! Из столкновений больших случайностей рождается вся эта суета, редкие искры и густая пыль будней.

Бывает, правда, кому-то повезет — с самого начала знает о себе нечто, или догадывается?.. Например, что рожден быть зажигальщиком свечей. Появился… а в мире к тому времени перевелись свечи. Но, ура! судьба милостиво позволяет проявить себя — вы механик при машине, и тут свечи, правда, несколько другие… Кто приспосабливается, кто забывает… А некоторые бросаются всех убеждать, что надо выкинуть новейшие источники света, вернуться к свечечке! Этих себялюбцев обычно затаптывают, проходя по своим делам. А иногда они-таки насаждают свечи, и это ад кромешный… Наконец, кое-кто создает свой домашний маленький культик, алтарь, поддерживает горение. Смотришь — свечи снова в цене, а потом и мода, или даже авангард, который, убегая от банальности, наталкивается на забытое… Человек глубже мира, хотя поразительно мало знает о себе, и, что еще поразительней — знать не хочет, а стремится соответствовать времени и случайным обстоятельствам. Может, неспроста? — суровые требования к действительности — соответствовать нашим пристрастиям и наклонностям — слишком уж дорого нам обходятся. Спокойней и безопасней искать широту в своей глубине, ведь даже средневековое дитя, закинутое в наше время, нашло бы в нем какой-нибудь свой интерес… Но некоторых призывать к разумности бесполезно: и сами ничего не понимают, и жить как все не хотят!

Жизнь наша такова, какой ее себе представляем… Марку жизнь теперь представлялась узким коридором, отделяющим от широкого поля возможностей, и он бежит, бежит, уже с отчаянием, теряя надежду, что хотя бы мелькнет перед ним это поле — в провале, бойнице, домашнем уютном окошке…

 

3

 

Разносят чай, все усердно жуют, нам вкусно, как детям в чужом доме. Помнишь, ночь, вокзал, лето… «Пакет» — два ломтика черного, холодное резиновое яйцо, котлета… Общежитие, за углом вокзал, перрон, зевающая толстая буфетчица, грохот сталкивающихся буферов, бодрые звоночки у стрелок, на скамейках пьяницы и девки, везде зелень и грязь… Болгарские голубцы, килечка с пряностью, пахучая ливерная, пирожки с луком и яйцом — другая еда! Вначале он тосковал по ней, и презирал себя за это, также как за первые впечатления о России — огромно все, безалаберно, грязно, вонюче, в смрадном каком-то жире… Лезли в глаза недостойные мелочи, а не великие тени… Женщины курят и матерятся, мужики слюнявы и многоречивы, каждый норовит пролезть в душу, и сам нараспашку… Зато как поражают высоченные березы, роскошный подлесок, бескрайние поля — огромная земля, море земли, кажется, только живи! — и не живут, а мучаются… А этот Институт, каким запутанным он казался, с кривыми бесконечными коридорами, раздачами вещей и продуктов на каждом углу, и все норовят бесплатное урвать… Здесь можно тянуть жизнь как резину, ничего не имея, процветать, воровать по мелочам или побираться, годами пользоваться ничейным… или, все имея, вдруг добровольно опуститься в подвал и никогда больше не подняться… Будто все население когда-то неведомой силой, как смерчем, занесло в этот простор, и до сих пор недоуменно оглядываются, чешут затылки.

Потом все упростилось. Кратер в центре здания оказался не таким уж огромным, кое-как залатали. Зиленчик, действительно, исчез, но никуда не ходил, а удрал из финской командировки: протиснулся в туалетное окошко, и в Швецию на трамвайчике. Гарик годами не жил с Фаиной, в конце концов развелся и умер как-то ночью, сгорел на работе от инсульта… Действительность понемногу прояснялась — со временем, с опытом, а жизнь… своя жизнь только запутывалась.

 

4

 

Он возвращается туда, где родился, в единственное в мире место, с которым, чувствует, крепко связан. Он не рискует произносить громкое слово — родина, понимает, что привязанность его странна: хозяин поднимет бровь — «ты кто?..» А он? — пожмет плечами, отойдет, с тяжестью в груди, желанием поскорей очерстветь, забыть или вспоминать без тоски.

Равнина понижается, исчезают русские невысокие горочки, игра просторов — становится ровно, тягуче, топко, близко и знакомо. Промелькнул тот самый перрон, вокзал, «кипяток» красными буквами, забор, дом с башенкой, его общежитие… Все на месте, а вернуться некуда, так что ничего не жди, смотри, дыши, не поддавайся тоске.

— Вот вернусь… — он думал, глядя в стекло, линованное наискосок дождевыми струями. Не успев отъехать, он уже думал о возращении. Он не мог успокоиться, остановиться, подумать, просто смотреть… «Приеду, и все начну снова!» С того же места, в ту же сторону, проламывая головой стену?..

Он хотел обратно потому, что предвидел, как глубоко будет задет. Стремился избежать встреч с прошлым, не умел терпеть то, что невозможно изменить. Этой ноющей боли под ложечкой, где темные люди подозревают обиталище души. Он предпочитал бежать или тут же действовать — все понять, прояснить, переделать или разрушить — забыть, но только не терпеть.

Он чувствовал, что в чем-то важном ошибся, хотя протестовал, приступал к себе с вопросами, искал аргументы, убеждал, даже заставлял интерес вернуться. Не получалось. Рушилось основание. Это глубоко уязвляло его, и пугало: как жить без опоры?..

«За что я любил науку? Что помню от этих упоительных лет, от сплошного движения?..» Ни мысли, ни великие идеи в голову не приходили. Зато он живо вспоминает атмосферу той жизни — ее полумрак, отдаленность от скучной улицы, тишину, круг света перед собой, спокойствие, сосредоточенность, мир в душе, презрение к суетливым мелочам… Мартина, но опять же не идеи старика, а очень простое: теплоту, понимание, улыбку… Его ободряли, рассказывали про героев, благородство, помощь, незримое братство. Он любил уверенность в основах, ясность, четкие границы, этот особый строгий мир с его трагедиями мысли, столкновениями идей…

Оказалось, здание, действительно, прекрасно, но ажурно, пусто — в нем невозможно жить. Сюда приходят, работают и разбегаются по домам. А он хотел в этих хоромах устроить себе уголок, книжки разложить, расставить приборы и жить-поживать. Не получилось.

 

5

 

Глядя на проплывающие мимо аккуратные домики, ювелирные газончики, тихую размеренную жизнь, он спросил себя — «может, и мне так надо — каждый день, с одуряющим постоянством, бережным отношением к вещам?..» И тут же поймал себя на неискренности, какой-то гнилой литературности. «Ишь, степной волк выискался…» — разозлился, замолк… Он терпеть не мог театра, игры, ролей, презирал в себе даже тень многоликости — он считал себя цельным человеком, всегда любил то, во что верил, и, наоборот, должен был верить в то, что любил. Он годами находился в состоянии опьянения от торжества жизни над серой жалкой действительностью, то есть, буднями. И вдруг что-то в нем сдало, скрипнуло, он стал тормозить, думать, возвращаться к прежним своим ощущениям, сравнивать — и ужаснулся… как ужаснулся бы помидор, обнаруживший, что вытягивается в огурец.

 

6

 

Вдруг за секунду хода поезда пропал снег, будто перенеслись на другую землю, везде лужи, лужи… Опять лужи, опять сырой воздух, ледяной ветер за воротом — и он шагает в школу, шагает, шагает… Мелькают знакомые места — огромная насыпь, потом катим по низкому месту… тень акведука… наконец, широкой полосой озеро, по колено в воде мерзнет желтая трава… камни, заброшенные лихими братьями… Втянулись в предместья, везде налет деловитости и скуки. Зачем приехал?.. В ожидании толчка, вышибающего из колеи? или восстановления разрушенных связей? Он не знал.

Зашевелились, кто схватил постель, кто полез за вещами, вверх, вниз, а за окном скрещивались и разбегались пути; поезд с непонятной решительностью выбирал одни и отвергал другие сочетания линий. Потом возник высокий асфальтовый край, перрон замедлил движение, вагон качнуло, что-то заскрипело, зашуршало, и окончательно замерло. Марк взял чемоданчик и вышел. Здесь топили печи, воздух был едкий, кислый. Он решил идти пешком.

 

7

 

Он шел и впитывал, он все здесь знал наизусть и теперь повторял с горьким чувством потери, непонятной самому себе. Шел и шел — мимо узких цветочных рядов, где много всякой всячины, в России не подберут, не оглянутся: каких-то полевых цветочков, голубых до беззащитности, крошечных, туго закрученных розочек, всякой гвоздики, очень мелкой, кучек желтых эстонских яблочек, которые недаром называют луковыми… мимо тира с такими же, как когда-то, щелчками духовушек, мимо пивного бара, который стал рестораном, тоже пивным, мимо газетного ларька, мимо чугунной козочки на лужайке перед отвесной стеной из замшелого камня, мимо нотного магазина с унылыми тусклыми стеклами, мимо часов, которые тогда врали, и теперь врут, мимо подвала, из которого по-старому пахнуло свежей сдобой и пряностью, которую признают только здесь, мимо узкого извилистого прохода к площади… Поколебавшись, он свернул — ему хотелось пройти и по этому, и по другому, который чуть дальше, там пахнет кофе, в конце подвальчик — цветочный магазин, у выхода старая аптека: он с детства помнил напольные весы. каждый мог встать, и стрелка показывала, а на полках старинные фляги синего и зеленого стекла.

Он вышел на ратушную площадь, с ее круглыми булыжниками, вбитыми на века. Здесь ему было спокойно. Он скрылся от всех в этом городе, который принимал его равнодушно, безразлично… Наконец, он мог остаться один и подумать.

 

8

 

За углом он наткнулся на книжный магазин, и вошел — по привычке, смотреть книги ему не хотелось. Он давно ограничил себя, оградил от вымышленных историй, с присущей ему страстью славил дело, четкие мысли, механизмы, в которых нет места вымыслу, яду для ума. Теперь энергии отрицания не осталось, но интерес не вернулся. «Любовь к знанию не могла исчезнуть бесследно… — он размышлял, — может, она приняла другие формы, например, как бывает с глубокими чувствами, граничит с ненавистью?..» Не убеждало, он был слишком честно устроен для таких изысков, мог годами не замечать многого, если был отвлечен, но хоть раз увидев и поняв, уже не мог сказать себе — «не так» или — «не было». Он мог сколько угодно заблуждаться, видел узко, страдал близорукостью, особенно в ярости действия, но обманывать себя не мог — он уважал себя.

Пройдя мимо художественного отдела, он углубился в науку и сразу заметил яркую обложку с голым человечком, вписанным в окружность, по его рукам и ногам бродили электроны; распятый на атоме символизировал триумф точных наук в постижении природы жизни. Новая книга Штейна, которую Марк еще не видел. «Почему-то Мартин не писал книг…» Он ни во что не ставил перепевы старого, в нем не было ни капли просветительского зуда, он не любил учить, и часто повторял — «кто умеет, тот делает…» А когда понял, что больше не умеет, ушел.

  — Он мог еще столькому меня научить!..

 — Не мог, — ответил бы ему Мартин, — нас учат не слова, а пример жизни.

Книжка была блестяще и прозрачно написана, автор умел отделять ясное от неясного, все шло как по маслу, читать легко и приятно. Наш разум ищет аналогий, и найдя, тут же прилепляется, отталкивая неуклюжее новое. Новое всегда выглядит неуклюже. К счастью оно встречается редко, это дает возможность многим принимать свои красивые разводы и перепевы за достижения, измеряя мир карманной линейкой, в то время как настоящий метр пылится в углу. Новое вне наших масштабов, сначала с презрением отлучается, а потом оказывается на музейных полках, и тоже не опасно — кто же будет себя сравнивать с экспонатом?..

Марк позавидовал легкости и решительности, с которыми маэстро строил мир. Вздохнув, он поставил книгу и вышел на улицу.

 

 

9

 

Кончились музейные красоты, сувениры, бронзовые символы, символические запахи, которыми богат каждый город, особенно, если ему тысяча лет — началось главное, ради чего он вернулся. Он ступил на узкую улочку под названием «железная», за ней, горбясь и спотыкаясь, тянулась «оловянная», с теми самыми домишками, которые он видел в своих снах. Вот только заборчики снесли и домики лишились скрытности, которая нужна любой жизни, зато видна стала нежная ярко-зеленая трава, кустики, миниатюрные лужаечки перед покосившимися крылечками… Кругом, стоило только поднять голову, кипела стройка, наступали каменные громады, бурчали тяжело груженые грузовики… но он не поднимал глаз выше того уровня, с которого смотрел тогда, и видел все то же — покосившиеся рамы, узкие грязноватые стекла, скромные северные цветы на подоконниках, вколоченные в землю круглые камни, какие-то столбики, назначение которых он не знал ни тогда, ни сейчас, вросшую в землю дулом вниз старинную пушку со знакомой царапиной на зеленоватом чугуне… Было пустынно, иногда проходили люди, его никто не знал и не мог уже знать.

Он пересек небольшую площадку, место слияния двух улиц, названных именами местных деятелей культуры, он ничего о них не знал, и знать не хотел. И вот появился перед ним грязно-желтого цвета, в подтеках и трещинах, старый четырехэтажный дом, на углу, пересечении двух улиц, обе носили имена других деятелей, кажется, писателей, он о них тоже ничего не знал — он смотрел на дом. Перед окнами была та же лужайка, поросшая приземистыми кустами, с одной извилистой дорожкой, посыпанной битым кирпичом. По ней он катался на детском велосипеде, двухколесном, и неплохо катался; расстояние до угла казалось тогда ему достаточным, а теперь уменьшилось до тридцати шагов. Каждый раз, когда он оказывался на этом углу, он окидывал взглядом лужайку — удивлялся и ужасался: все это стояло на своих местах и ничуть не нуждалось в нем! Его не было, он возвращается — «опять лужайка, а я другой», и опять, и опять… Наконец, в будущем он предвидел момент, когда все точно также, лужайка на месте, а его уже и нет.

 

 

10

 

Постояв, как он обычно делал раз в несколько лет, он повернул обратно. В доме не было никого, кто бы его ждал и помнил. А он помнил все: как вихрем взлетал на невысокий второй этаж, звонил, в ответ внутри в тишине раздавался шорох, потом быстрые нечеткие шаги, хрипловатый голос — «кто там?..» Он осипшим от волнения отвечал, дверь открывалась, мать на миг обнимала его, он чувствовал ее тепло, острые лопатки под рукой… Последние годы она неудержимо худела, слабела, иссякала ее Жизненная Сила, и он ничем не мог ей помочь. Она сделала его таким, каким он был, и оставила с противоречивым и сложным наследством. Он поспешил взяться за дело, не сумев разобраться в том, что имел.

 

11

 

Несмотря на выдержку и терпение, которыми он славился еще у Мартина, он ожидал результата, пусть кисловатого, но плода с дерева, которое посадил и взращивал годами. Конечно, не денег он ждал, смешно подумать… и даже не открытия и заслуженной славы, хотя был совсем не против… Нет, он больше всего хотел изменений в себе — роста, созревания, глубины и ясности взгляда, сознательных решений, вырастания из коротких штанишек мальчика на побегушках при случайности.

Он добился своего — изменился… но не благодаря разумному и прекрасному делу, которому отдавал все силы и время, а вопреки ему — когда стал отталкиваться от него! Он вспомнил слова Аркадия — «жизнь изменяется, но ее не изменить…» и перефразировал применительно к себе: «человек не может себя изменить, но изменяется…» Наверное, Аркадий покачал бы головой — «снова впадаете в крайность…» Впрочем, действительно, бывает — мы рьяно хотим чего-то одного, а получаем совсем другое, потом просто живем, не стараясь что-либо в себе изменить, и вдруг обнаруживаем, что изменились. По аналогии с историей, может, в этом и кроется ирония жизни?..

 

 

12

 

Он оказался под тенью широких каштановых листьев. Дерево, что стояло у входа в парк, было особенное, его видел отец Марка, здесь они гуляли вместе, и дед был здесь, и прадед — ходили, смотрели, выгуливали детишек… Эта мысль не принесла ему радости, одну тоску. Он связей с прошлым не ощущал, зато остро чувствовал время.

Дорожка вела к пруду, по воде скользило несколько белых лебедей и один черный. Между крупными птицами шныряли нарядные утки, людей почти не было. Он прошел мимо солнечных часов — выщербленный известняк со знаками Зодиака, матовый блеск шара, указующий перст, бросающий многозначительную тень — символ постоянства отсчета времени; кругом же время менялось и своевольно переиначивалось.

Он двинулся вглубь парка по темным сырым аллейкам. Справа тянулась изгородь, за ней фонтаны и провинциальный дворец с деревянными оштукатуренными колоннами. Он прошел вдоль изгороди к полю, к приземистым широким дубам; за деревьями виднелась дорога, за ней море. На небольшом возвышении стояла девушка с крестом, протянутым в сторону бухты — памятник потонувшему русскому броненосцу; на столбиках вокруг него имена матросов, некоторые он помнил с тех пор, как научился читать. Тут же рядом ровно и незаметно начиналась вода, прозрачная, сливающаяся с бесцветным небом; холодом от нее веяло, пахло гниющими водорослями. Налево, вдоль берега стояли, как толстые тетки, ивы с узкими серебристыми листочками, свисающими до земли; направо, огибая воду, шла дорога, и в дымке кончалась обрывом, далее многоточием торчало из воды несколько колючих островков, на последнем едва виднелась вертикальная черточка маяка.

Было тихо, буднично, серо, очередной раз он оказался здесь лишним — наблюдателем, вытесненным из времени, простой понятной системы координат, со своими воспоминаниями, как сказочными драгоценностями — вынеси за порог и тут же обратятся в прах. Что из того, что он был здесь с отцом, сразу после войны?.. Берег лежал в ямах, канавах, щетинился проволокой. Они брели, спотыкаясь, к воде; отец сказал — «вернулись, наконец…», а Марк не понял, он не мог помнить ни берега, ни этой серой воды… Теперь он, в свою очередь, помнил об этих местах много такого, чего не знал никто.

Погружен в свои переживания, он прошел быстрыми шагами мимо плакучих ив, спустился с хрустящей кирпичной крошки на плотный сырой песок. У воды торчало несколько седых камышин, сердито ощетинившихся; они качались от резкого ветра, вода подбрасывала к ним пузыри и убегала, пузыри с шипением лопались, оставляя на песке темные круги… Вот здесь я стоял… Ничто в нем не шелохнулось. Невозможно удержать время, остановиться, остаться, лелеять этот ушедший с детством мир фантазий, раскрашенных картинок, книжных страстей…

Вода была теплей воздуха, но мокрая ладонь быстро зябла, он сунул руку в карман… Прямо отсюда он отправился к Мартину, в другой мир — суровый, глубокий, но тоже придуманный — в нем не жили действительностью, думали всерьез только о науке, не придавая всему остальному значения: имей двух жен или вовсе не женись, будь богачом или ходи без гроша в кармане, тряси длинными патлами — или стригись наголо… Брюки — не брюки… никаких тебе дурацких символов якобы свободы, дешевой этой аксеновщины… Хочешь — пей горькую, не хочешь — слыви трезвенником, можешь — уважай законы, не можешь — диссидентствуй напропалую… Безразлично! Имело значение только то, что делаешь для науки, как понимаешь ее, поддерживаешь ли истинную, воюешь ли с той, что лже…

Марк воспринял этот мир, поверил в него с восторгом, и правильно, какой же молодой человек, если в нем нет восторга, тогда он живой труп.

«Что же случилось? Угадал ли я за увлечением глубинный интерес, скажем — пристрастие, чтобы не говорить пустое — «способности»… или пошел на поводу у крысолова с дудочкой?.. Может, внушенное с детства стремление делаться «все лучше», отвлекло меня от поисков своих сильных сторон? И я выбрал самое трудное для себя дело, какое только встретил?.. А, может, просто истощилась та разумная половина, которую я лелеял в себе, а другая, забытая, запущенная, затюканная попреками — для нее наука как горькое лекарство — она-то и воспряла?..»

 

 

13

 

Он устал от копания в себе, зашел в павильон, купил мороженое. Способность убежать от собственных вопросов, послать все к черту, иногда спасала его. Его жизнь стояла на ощущениях. «Хорошо Штейну, — он думал — ему естественно связывать свое существование с разбеганием галактик, с первыми трепыханиями живых существ, он родился в ясный день, вырос среди великих идей, насмешливым умом привык примирять противоречия и крайности. А мне свет дался нелегко…

Еще бы, впервые осознать себя в таких драматических обстоятельствах — застрявшим в узком и душном пространстве, к тому же ногами вперед… нелегкая травма для начинающей психики… Свет маячил недостижимой целью, и от него, семимесячного плода, мало что зависело, а все — от той, в которой он так глупо застрял. Наконец, на воле его встречает хлесткий удар по заднице, он грубо схвачен за ноги, поднят вверх головой…

— Ты удивительно примитивен, просто извозчик, — говаривала Фаина, — а еще мечтаешь о высоких материях. Откуда в тебе и то, и другое?.. И была права — единства в нем не было. Сам же он не замечал противоречий, пока не сталкивался с действительностью, предъявляющей ему результат. «Вот твой результат — Фаина и наука!» Результат всегда почему-то недостоин нас…

Отмахнувшись от мыслей, он бросился на тройную порцию мороженого, и постепенно успокаивался.

 

14

 

Покончив с мороженым, он бросил взгляд на прилавок — и застыл. Перед ним лежало замечательное пирожное, он помнил его вкус с детства. Круглая трехслойная башенка с коричневой головкой. Он тут же купил — два, и начал с того, что поменьше. Осторожно облупил шоколадную головку, потом разъял пирожное на половинки и приступил к верхней ноздреватой нежной массе, запивая каждый кусочек прохладным несладким чаем… Съев верхнюю часть, он вздохнул, но не огорчился — нижняя половина была перед ним, и главней — с кремом. Он облизал крем, не повреждая основания, и тогда уж решительно взял последний рубеж. И огляделся.

Мир показался ему теперь не таким уж мрачным, в нем было много такого, с чем можно согласиться. К тому же, есть еще второе пирожное. Светит солнце, впереди жизнь, она зависит от мороженого и многих других простых вещей, которые неистребимы.

 

15

 

Успокоившись, уже с другими чувствами, он шел обратно: быстро — по ивовой аллее, не доверяя искренности мальчика, что стоял здесь когда-то… замедлил шаги в тени каштанов, где казался самому себе честней… остановился перед прудом. На скамейках сидели чинные пожилые дамы в шляпках. Никто не валялся на траве, не пил, не матерился, не лез со своей подноготной, не требовал уважения и любви. Теперь Марк все это мог оценить по достоинству. И в то же время знакомая с детства скука витала над тихими водами, садами и лугами.

Он шел мимо домиков, освещенных заходящим солнцем, видел, с каким вниманием и любовью люди устраивают себе жизнь… и какой тоской веет от этих ухоженных жилищ… «Мне тяжело здесь, — он сказал себе, — не нужны мечтатели, неудачники там, где человек ставит себе цель, как бутылку на стол — чтобы дотянуться. Здесь ты окончательно зачахнешь… или откроется в тебе густая гадость; ведь если отнять твои мечты, то останется только гадость — к обычной жизни нет интереса, ни за что не держишься, ничто не дорого…»

 

16

 

Он шел мимо ограды, за которой провинциальный дворец, теперь музей, и что-то заставило его пройти по длинной дорожке мимо чахлых фонтанов к высоким дверям, войти в холодный темный вестибюль. Музеи вызывали в нем чувства нетерпения и неудобства: признаться самому себе, что скучно, было стыдно — ведь культура… а сказать, что интересно, не позволяла честность. Праздно шататься по улицам, разглядывая лица, витрины, лужи, было ему куда интересней, чем смотреть картины.

По кривой скрипучей лестнице он поднялся на второй этаж, вошел в зал, большие окна ослепили его. В один ряд висели крепкие ремесленные работы, в которых все добротно, начиная от досок, пропитанных морской солью и кончая темными лакированными рамами. Старинный мастер, из местных, но долго скитался по Европе. Работы были полны внутреннего достоинства, в них не было рейсдалевского чувства и рембрандтовских высот, но собственные достижения были. Марк вглядывался в пожелтевшие лица, ему понравился цвет слоновой кости, и та плотность, ощущение руками вылепленной вещи, которое давали белила, лежащие под прозрачными цветными слоями, техника старых мастеров.

Не поняв своих ощущений, он отошел, поднялся на третий, где расположился двадцатый век. Тут его сразу оттолкнули усердные последователи Дали, сухие и холодные подражания немецкому экспрессионизму, он прошел мимо псевдоУтрилло, который вызывающей красотой затмевал работы мастера, скромные и искренние… остановился на миг перед полотном якобы Ренуара, шибающим жестким анилиновым цветом…

Ради этого жить, отдать все, как Ван Гог, о котором он читал?.. Он мог восторгаться мужеством одиночек, бунтарским духом, это было у него в крови — но ради истины, как, скажем, Бруно, или Галилей! А здесь… как понять, что хорошо, что плохо, на что опереться? Одни пристрастия, прихоти, симпатии, влечения, вкусы… Что может остаться от такого своеволия?..

«Остается, — он вынужден был признать, вспомнив желтоватые лики, выплывающие из темноты старого лака. — А парень в берете?.. Удивительно цвет подобран, какое-то отчаяние в этом цвете, будто голос издалека. Живет пятьсот лет… Что от твоей науки останется?..

Он усилием воли вернул свои мысли к проблеме, которая когда-то волновала его — какие-то дырки в стенках клеток, в них пробки из белка… Нет, даже напоминание о том, что относится к знанию, раздражало его.

 

17

 

Вспомнив о времени, он быстро пошел мимо пруда, обратно к трамвайной остановке, к повороту, где старенький вагон со скрипом мучился на кривых рельсах, кое-как развернулся, и стал. Марк поднялся на площадку. Путь лежал вдоль берега моря, мимо заборов, складов, свалок, слабых огней… Марк, один в вагоне, смотрел, как, мигая, уходят назад огоньки… Когда-нибудь наука охватит всю жизнь, поймет и его тоску об уходящих окнах, и эту блажь — свечение лиц из темных рам… Но в нем не было той уверенности, что раньше: он не спорил с молекулами, и ничего другого предложить не мог, да и не хотел, просто далекая перспектива перестала его радовать.

В очень узком, в три окна домике он отпер наружную дверь, ощупью нашел вторую, толкнул, она со скрипом отворилась. Здесь ему жить несколько дней, смотреть в высокое окно на прямоугольные камни, вбитые в землю, на соседний такой же домик… Впустую! Он напрасно тратит время!

 

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

 

Проснувшись в тихой теплой комнате, он лежал и смотрел, как за окном шевелятся гибкие ветки, на них нотными значками редкие листочки, тени бродят по занавескам, проблески света шарят по углам… Не торопить время! Может, что-то новое всплывет из прошлого? Бывает, нужен только небольшой толчок — свет, запах, ощущение шершавой коры под пальцами, другие случайные мелочи… Он впервые призвал на помощь Случай!

Было еще одно место, куда заходить бессмысленно, но тянуло посмотреть со стороны: дом на старой улице, в нем библиотека. Входишь в темноту вестибюля, бесшумно, по ковровой дорожке — к лестнице, по широким деревянным ступеням — полукруг — и на втором высоком этаже; здесь приглушенные голоса, сухие щелчки бильярдных шаров, тени по углам, шорох газет… Спиралью лестница на третий — вздернута под немыслимым углом, и далеко вверху маленькая дверь. Ему становилось страшно за сердце, обычный его страх, — он представлял себе кинжальную боль в груди, падение с гулкими ударами о края ступеней… ребра, колени, беззащитная голень… Если б он мог карабкаться медленно, терпеливо! Нет, его охватывало бешенство и нетерпение — он должен быстро!.. и наверху, усмирив дыхание… мгновение, не больше — иначе поймут… — уверенно повернуть большую изогнутую латунную ручку, и войти. В большой комнате никого, кроме пожилой женщины за столом, она поднимет голову, улыбнется ему, он ответит и будет выбирать книги.

 

2

 

Тело обленилось за ночь, но он сделал привычное движение кистью — одеяло сорвано. И этому его научила мать — как можно больше полезного сделать нерассуждающей привычкой. Отчего же он так любит хаос, развал, постель без простыней, ночи без сна?.. Он бунтовал, не понимая причин, медлил там, где следовало действовать, действовал, когда хорошо бы остановиться и подумать… Он был упорен, настойчив, но вот накатывала блажь, и за минуту мог разрушить то, что создавал годами.

Он вышел на улицу, вдохнул знакомый воздух. Память охотно сохраняет зримые черты, хуже — звук, трудней всего — запахи и прикосновения. Но если уж всплывают, то из самых глубин, и переворачивают поверхностные спокойные пласты… Он и хотел, чтобы на него нахлынуло, ждал этого, и сдерживал себя — он это не уважал. Видел как-то, художник, пьяный, слезы по щекам… чувствует, видите ли, и при этом намазал что-то. Все ему — гений! «Быть не может! А если получилось, то случайно!»

Наверное, если б два музыканта, известные нам по лживой истории, изложенной доверчивым гением, столкнулись в одной личине, в одной душе, то получился бы примерно такой разговор.

 

3

 

Он слышал вокруг понятный ему с детства, певучий, бескостный, пресный язык хозяев, и вкраплениями — свой родной, шипящий, колючий, протяжный, но без излишней летучести, крепко стоящий на согласных, великий и могучий… Он не желал встречаться ни с кем из знакомых, не выносил дежурного — «как дела?», его перекашивало, он не умел притворяться.

И все же наткнулся на двоих: один, высокий, толстый, схватил его за руку — «куда идешь?» Марк узнал обоих — одноклассники, со школы не видел и не вспоминал. Толстого Валентина он недолюбливал — богатый холеный мальчик, с часами, редкость в послевоенные годы. Насмешлив, остроумен, соперничал с Марком за первые места — легко, с усмешкой: он ничего не доказывал себе, не преодолевал, не совершенствовал — просто весело играл и был доволен собой. Ему трудно было тягаться с мрачной неистовостью бедного, больного, вечно терзающего себя программами и манифестами… Марк его оттеснял, Валентин насмешливо улыбался, за ним оставалось много — папа-прокурор, светлый богатый дом, ежедневные радости…

Второй был школьный хулиган, Анатолий, драчун и паяц, с сальными волосами, падавшими на грязный воротник, с какими-то пошлыми мотивчиками… Он надолго исчезал, или дремал на задней парте; едва дождавшись восьмого класса, ушел работать. Это был ужас, кромсание собственной жизни, падение на дно. «Презрения достойно, когда человек опускается до обстоятельств» — говорила Марку мать.

 

4

 

Эти двое о чем-то с пониманием толковали, ужасающие различия между ними стерлись, они даже стали похожи — в одинаковых модных пальто, брюках в острую стрелочку… сияли до блеска выбритые лица, дрожали от смеха двойные подбородки… Куда Марку, тощему, в мальчишеских джинсах, куцем плаще, распахнутой на груди рубашке…

«Что общего у бывшего уголовника с преуспевающим инженером, или даже директором?» В нем вскипели сословные предрассудки, впитанные с детства, и, казалось, давно похороненные. Оба когда-то были неприятны ему — один незаслуженной холеностью и легкомысленным отношением к жизни, которая есть долг, а не игры на травке в солнечный день… другой — безоглядным падением и еще большим легкомыслием. Еще несколько лет тому назад неуязвим — при науке! — теперь Марк, чувствуя внутреннюю неустойчивость, напрягся, готовый защищаться.

Как многие искренно увлеченные собой люди, он переоценил чужой интерес к собственной персоне. Никому он был не нужен. Оказалось, Анатолий начальник, а Валентин подчиненный, вот чудеса! Они снисходительно выслушали чрезмерно подробные ответы на свои вежливые вопросы — он, видите ли, угодил в самую маковку науки… «Сколько получаешь» не прозвучало даже, они были наслышаны, и ничуть не завидовали ему. Это его поразило — не позавидовали, и даже, кажется, пожалели.

— Я пошел.

— Будь здоров.

Дойдя до угла, Марк обернулся. Они стояли там же, забыв о нем в своих заботах — они производили что-то крайне нужное для жизни, какие-то деревяшки, и достижения мысли не трогали их. Раньше он бы их пожалел, теперь своя жизнь ставила его в тупик.

 

 

5

 

Из тьмы возможностей, которая раньше казалась бездонной, как мешок деда Мороза, начали вылезать на свет определенности. Он вынужден был с ними считаться, хотя бы по одной причине — достались слишком дорогой ценой: утекало его собственное время, ссыпалось в никуда мелким песочком! Ущерб был не просто заметен, он ужасал.

Марк чувствовал… вот именно — не вычислил, не дошел умом, а почувствовал всем существом: его пространство обнищало, лишилось массы перекрестков, развилок, углов и уголков. Из-за драпировок и покрывал проступила жесткая и довольно мрачная истина, не обещающая раздолья для скачков, прыжков и резких поворотов. Где же осталось все то, что не случилось, не возникло, не согрело, не успокоило — где это все?.. Как много из того, что, казалось, созрело, было готово случиться, возникнуть — промедлило, не прорвалось, не прорезалось, не грянуло… а случилось другое, что вовремя подскочило, втиснулось, выплеснулось без промедления, стукнуло по столу кулаком…

Не стало пространства — возник узкий коридор с жесткими правилами движения и безрадостной перспективой. Его судьба в ряду других судеб, чуть лучше, чуть хуже…

 

6

 

Проходя мимо бронзовых мальчиков, играющих с рыбой, он вспомнил — здесь они встречались со Светланой. Они только недавно познакомились у Мартина; Марк, как всегда, делал что-то важное, ходил от автоклава к термостату. Рядом занималась младшая группа, она была там, и начала к нему приставать, что-то выспрашивать по науке. У нее был конъюнктивит, глаза щелочками, шелушились припухлые веки, но она совершенно этого не стеснялась. Потом он разглядел — глаза у нее большие, синие. «Какие у тебя маленькие глазки!» — она говорила, а он удивлялся, потому что ни с кем себя не сравнивал. Собственная внешность не вызывала ни удовлетворения ни досады — единственная неотделимая оболочка, внутри которой происходит главное — общение с самим собой.

Что поделаешь, пора признать — он всегда был увлечен только собой — как путешествием, разведкой, боем, важным заданием, бесценным подарком… Не было времени жалеть о том, что не дано. Дело увлекало его, если оно было ЕГО делом. Тогда он бросался в самую гущу, не способный примериться, продумать, лишенный глубокой стратегии, дальнозоркого расчета, он брался за самые интересные дела, не считаясь со своими силами и возможностями, даже не думая, что будет в середине дела, тем более, в конце. Враг случайностей, он шел на поводу у первого же интригующего случая, его интерес моментально вспыхивал от любого намека на сложность, глубину, тайну, также как от обещания ясности и понимания.

Да, он был поглощен не делом, а собой — своими усилиями, мыслями, придумками, достижениями, чувствами, ощущениями, своим пониманием и непониманием, и потому… конечно, потому! он был так пассивен, даже безразличен при выборе профессии, образа жизни, женщины… Он перехватывал у жизни дело, додумывал и развивал его, как книжные истории в детстве. Но тогда никто не мог его остановить, теперь же собственный сюжет постоянно наталкивался на действительность — в ней те же дела, идеи, судьбы шли по другим путям! Он не хотел жить действительностью, он ее не принимал, и ничего, кроме своих выдумок, всерьез принимать не хотел.

Пока наука давала пищу чувству, все было прекрасно — он смаковал мысли, насыщал идеи образами, одушевлял приборы и молекулы, млел, как Аркадий, над осадками, разглядывал пробирки, строил планы и схемы как когда-то домики из песка на морском берегу… Пока он чувствовал науку — он ею жил. А когда осталась жвачка для разума, он тут же начал угасать, сначала скрывал это от себя, потом уже не мог.

Теперь его просто тошнило от знания, от ясности, он не хотел больше верить, что существует в пустой коробке, которой наплевать, есть он или нет; ему надоело все, что не касалось собственной жизни.

 

7

 

— Не годен… — бормотал он, бродя по кривым и горбатым улочкам, проходя мимо крохотных кафешек. Он во что-то не то такую уйму вбухал, столько себя вложил, сколько не нужно было этому делу, сухому, узкому… В нем возникла тоска, какая бывает от картины, на которой сумрак, дорога, одинокая фигура — и сияющий пробел на горизонте. Ужас перед несостоявшейся жизнью охватил его. Он обязан был, чтобы она состоялась, чтобы мать, маячившая постоянно на горизонте его совести, сурово кивнула ему, чтобы оправдалось его детство, полное борьбы с собой, чтобы его возможности открылись и нашли применение. Этот страх всегда подгонял его… и сковывал: сколько он ни говорил себе, что свободен, это было неправдой — он сам себя сковал. Он был должен.

 

8

 

Старый протестантский собор, голые побеленные стены, высокие скамьи с твердыми прямыми спинками… Маленькое кафе в парке, оно много потеряло от самообслуживания. Он помнил, подходила женщина в кружевном передничке с белоснежным венчиком вокруг головы, что-то спрашивала у отца, тот у Марка, и они выбирали пирожные… Исчезла и терраска, где они сидели, со скрипучим деревянным полом, столиками на четырех крепких ножках, это тебе не пластик и гнутые трубки!…

Два своих пути он помнил наизусть. Дорога в школу, по круглым камням, мимо высоких заборов, мимо рынка… Путь долга, тщеславия и пробуждающегося интереса. И второй — сумрак, сумятица, восторг от отражений фонарей в лужах, книжный или настоящий, он не знал теперь… длинная аллея, по которой несколько мальчишек ходило туда- сюда в ожидании приключений и боясь их… Возвращается, в передней его встречает голос матери, он что-то отвечает, раздевается, вступает в полумрак; она в кресле, вяжет и читает одновременно. Он еще возбужден — от фонарей в черноте, зеленых и желтых листьев, сияющих в круге света, от луж на асфальте — морщатся от ветра… светящихся проводов с бегущими под ними смешными каплями, растворившими в себе весь спектр… шумящих каштанов, скрипов старых стволов… Кажется, он даже мечтал стать писателем, но какое место в жизни занимали эти мечты? Теперь ему казалось, что небольшое.

 

9

 

Он отправился в пригород, где родители снимали дачу, увидел одноэтажный белый домик с бассейном — по колено; в углу у забора липа, здесь он сидел на ветке и ждал отца. Хотел потрогать листья, но устыдился — театрально как-то… Дорога привела к крошечному еловому леску, от него годами отрезали кусок за куском, заключая, как в лагерь, в свои участки, так что осталось совсем немного. Здесь он гулял, прятал в тайничках записки, в них имя, какая-нибудь глубокомысленная фраза… Попытка протянуть нить сквозь время, послание в будущее самому себе. Он выдалбливал в стволах отверстия для записок, потом плотно закрывал корой; теперь эти послания глубоко, под наслоениями многих лет.

Рядом он нашел маленькую залитую асфальтом площадку. Здесь он катался на самокате, и упал. Колено побелело, покрылось малюсенькими капельками розовой водички.

— Малокровный, — поглядев, сказала мать. — Будешь есть по утрам геркулес, станешь сильным, вытащишь тот камень.

Камень был страшен, пальцы бессильно скользили по гладкому граниту. Когда-то по нему гигантскими утюгами протащились ледники; теперь, отвоевавшись, он лежал в лесистом пригороде, прогретый солнцем, вокруг него мирно сновали большие рыжие муравьи… Две недели Марк глотал противную массу с колючими чешуйками, потом все вместе — отец, мать, бабка — пошли, и он с удивлением почувствовал, как поддался гранит, полез из земли, и все лез, лез… Наконец, вылез и упал на бок, длинный как коренной зуб… Спустя много лет мать призналась, что вечером отец подрыл камень, вытащил и осторожно опустил обратно. Марк испытал горькое разочарование, хотя уже был взрослым.

 

10

 

Обратно он шел пешком, сначала по лесу, потом вдоль дороги, мимо домиков с круглыми окнами-иллюминаторами в дверях. Разрозненные необязательные мысли витали перед ним, он их не удерживал. Вспоминалось детство — вечная скука, сумрак… Предложи кто начать сначала — отказался бы… Какое-то мучительное прорастание, карабканье… «Всегда держи голову высоко» — говорила мать, и тут же показывала, как надо, как будто речь шла о голове. И еще -«делай должное, пусть весь мир будет против…»

Он обходил лужи, под ногами скрипел мокрый гравий, временами пронзительно вскрикивала птица, как ребенок во сне. Промчался грузовик, обдав водяной пылью… «Моей религией стали ясная мысль и немедленное действие…» Он взялся за себя с миссионерским рвением, с решительностью, которую завещала ему мать.

— Ты чем занимаешься, объясни…

— Что же ты спрашиваешь теперь? — Заставь дурака Богу молиться… — она насмешливо ответила ему.

 

11

 

Темнело, на горизонте вспыхивали зарницы, гасли и снова появлялись, вдалеке шла гроза. Он вспомнил такие же судороги света, и палату, где студентом был на практике.

— В такую ночь, — сказала старуха, что лежала у двери, — нужно пожелать тому, кого любишь — живи… У меня нет никого, я вам скажу — живите. Кроме жизни нет ничего, одни сказки, не верьте — в ней самой весь смысл.

Отмахав десяток километров, он вышел к морю, сел на скамейку. Вода была живая, в глубине кто-то ходил, боролся, пена светилась на серых гребнях, чайки метались неприкаянными тенями, тщетно вглядываясь в глубину. Недалеко от берега стоял лось. Видно, плыл в лесок, что рядом, чего-то испугался и теперь думал, стоя по брюхо в воде, плыть ли обратно, или преодолеть страх и несколько метров, отделяющих от суши.

В его мыслях было мало нового, почти все он знал. Но истина без веры в нее мало что значит, а он еще не верил себе. И потому продолжал, многократно повторяя, вспоминая давно известное ему, готовиться к тому особому состоянию полной тишины и внимания, когда приходит уверенность, как негромко на ухо сказанное слово.

Впрочем, скажи ему это — ого! — он бы возмутился, потому что был за сознательные решения, против неизвестно откуда берущихся голосков. Он был против… но всегда ждал.

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

1

 

Наутро он поехал на кладбище. Минут десять электричкой, дачное место, игрушечная платформа, внизу у дороги цветочные ряды. Он купил белых и пошел по утоптанному песку с вкраплениями прошлогодних ржавых опилок, меж низких елей, лысоватых сосен с согнутыми спинами… Ветер расчесывал лохматый вереск с фиолетовыми цветками. Он шел с уже привычной тоской узнавания.

Подходит, толкает калитку, она со звоном и скрипом отодвигается, из будки выскакивает пес на пару дежурных приветствий — и перед ним ряды памятников. Еврейское кладбище: много камня, песка, мало деревьев и травы. В предпоследнем ряду он нашел ее место, нагнулся положить цветы на гранитную плиту, и увидел свое отражение в блестящей поверхности. Лысоватый господинчик… Жизнь съеживалась, как шагреневая кожа, на портрете проступали пятна…

Если б она видела… Удивилась бы? нахмурилась? отвернулась?..

— Чем ты занимаешься?

Он тут же, как всегда, в глухую оборону — «это сложно».

 — Любое дело можно объяснить на пальцах.

Тогда он, запинаясь, преодолевая сомнения, которые скрыть не умеет, рассказывает ей о Жизненной Силе и ее многообразных проявлениях — о мысли, об особой структуре, в которой разум сплавляется с чувством, дилетанты называют ее душой… о памяти, о молекулах, которые могут все… — обиженно, грубовато, нарочито сложно — ишь, мол, чего захотела… Наконец, дав вполне парадный портрет, замолчал. И она молчит, а потом:

— Вот ты это все узнаешь — и что изменится?..

Он внутренне охнул, потому что выложил программу на века, для сотен умов. Ничего себе, все узнаешь…

— Изменится, где?..

— В тебе, конечно.

— Это только частичка, истина бесконечна… — он с наигранным пафосом, за которым неуверенность. Она его раздражает — уж слишком пряма.

И упал-таки вопрос:

 — Зачем тебе часть?..

— Но, мама… — он ей о людях, о пользе, что делаем общее дело, впряжены в одну упряжку… — и прочее, не веря себе, презирая себя, ненавидя…

А она в ответ:

— В упряжку не верю, и в части смысла не вижу. О пользе пусть судят другие. Что же изменится, когда получишь эту свою часть?..

Тут он остановился, потряс головой — хватит! Повернулся, махнув рукой пошел к выходу, как уходил когда-то после их споров. Толкнул калитку с шестиконечной звездой, вышел на пыльную щебенчатую дорогу… и только тут понял, что разговаривал с самим собой.

 

2

 

На следующий день он пошел по длинному извилистому асфальту в сторону военного городка, откуда приезжала к нему Светлана. Когда-то он был там — один раз, и больше не решался, увидев лицо отставного майора. «Не наш…» — говорило лицо. То же самое говорило лицо матери Марка, но ту волновало другое: «Простоватая…» — она говорила.

Он чувствовал, что находится где-то рядом, но не видел той узкой тропинки, которая уводила к мостику через канаву; за ним должна была быть улица с одноэтажными сборными домиками… Наконец, нашел заросший травой след, пошел по нему — и остановился. Городка не было, только пустое широкое поле, дальше лес. Он постоял и вернулся, вышел к морю и по набережной зашагал в сторону остроконечных башен. Зажглись огни, моросил невидимый дождик, летящий туман, прошумел, названивая, троллейбус. Раньше их не было… Вся эта ностальгическая затея с посещением памятных мест показалась ему глупой и безнадежной.

— Пустое это, пустое! Может, действительно, лучше сесть и записать? Быстрей разберусь в причинах, найду аргументы за и против…

Он хотел увидеть свою жизнь — всю сразу… как график на чистом листе. Все объяснить! А, может, оправдаться? Доказать себе, что происшедшее с ним не предательство, не слабость, что он не сломлен обстоятельствами. И не случайность, не прихоть — левая нога подсказала… «Логика развития… осмысленно, закономерно… Исследовать весь путь: с чего начал, намерения, что случайно, что нет…»

И все такое прочее, без чего не обойтись человеку, не привыкшему доверять своим чувствам. Забавная смесь научного исследования с исповедью.

Он вернулся, отыскал блокнот, из тех, что всегда были у него — на всякий случай — и написал на первой странице — «Монолог» Почему монолог, он не знал, но ему сразу стало легче. Он положил голову на руки, и тут же за столом заснул.

 

3

 

Утром он поехал на вокзал, долго искал кассу в новом здании, кассирша ему — «ваш паспорт…» Он понял, граница становится явью… Потом направился туда, где гулял с отцом. Опять трамвай, кафе, вечный пруд, чопорные лебеди на серой морщинистой поверхности, статуя классика, тоже чопорного, унылого… тихие каштаны, дворец… Он идет к морю, видит спину русалки с крестом, бронзовые столбики с именами, тусклую воду, низкий горизонт, точки островов на нем, приземистые ивы на берегу… Никто сюда больше не стремился, не стоял, как он тогда, прислонясь спиной к дереву, в этой вот развилке — его место осталось пустым.

Он пошел вдоль трамвайных путей, его со звоном догнал трамвайчик, обошел по скользким маслянисто блестящим рельсам — и укатил… По-прежнему аптека, сюда его послали за лекарством, он шел не спеша по круглым камням, как всегда, поглощен собой… и обратно, сжимая в руке бутыль с микстурой. В передней его встретили люди в белом, они торопливо выходили, будто боялись, что будут задержаны. Навзрыд плакала мать. Отец лежал там, где полчаса тому назад они разговаривали, с улыбкой на желтоватом лице, подвязанной челюстью и синими ушами. Он, оказывается, успел умереть. Это событие повлияло на всю жизнь Марка: он остался с матерью, безмерно доверяющий ей и полностью подчиненный ее воле.

 

 

4

 

Он прошелся еще раз по старому городу, здесь на каждом шагу что-то происходило с его родителями, и с ним, но уже не имело значения. Мало, оказывается, минут, имеющих значение, развилок и перекрестков, на которых лепится судьба… Пройдясь, он не обнаружил больше ни точки, ни запятой, которые забыл бы взять в дорогу. Он напитался атмосферой этой жизни, воздухом начала, вспомнил все, что вспоминалось. Нетерпение гнало его обратно. Сказав себе вслух — «я разлюбил», он уже не мог скрываться.

Он решил быть справедливым, дать высказаться проигравшей стороне. Призвал дух Мартина, возродил его голос, прерывистый и скрипучий, как ветер в развалинах. Мартин вещал о доблести одинокого мужественного дела, об истине, которая ждет не дождется, о первопроходцах, о самоотверженности вторых, о преданности сотых…

— Зачем же ты умер, ведь дело осталось за тобой? — спросил его Марк.

Мартин не ответил, помаячил еще немного перед Марком, руки за спину, как обычно по вечерам, и исчез не попрощавшись.

Подумав, Марк решил, что от того времени ему досталось не так уж мало — чувство причастности к большому делу, дух мужества и натиска, разнообразные умения… Разве забудешь то нетерпение, с которым входишь в тихое помещение по вечерам, сосредоточенность, презрение к действительности, растаскивающей нас по мелочам… «Все это было недаром. Мне повезло — несколько особенных людей, событий, книг… Редкое и необычное всегда было выше обычного и мелкого. И я понял, как устроен мир, в котором царит наука.»

 

5

 

Он вернулся в свое убежище, развернул остатки еды, заварил в стакане горсть хрупких чаинок, долго смотрел, как чернота струйками пробивается к поверхности, бережно резал сыр тонкими ломтиками и ел без хлеба, потом также прикончил колбасу и тогда уж принялся за мягкий хлеб с тмином, запивая его чаем. Уничтожив запасы, он лег на диван, увидел перед собой молоденький серпик, облака то застилали его редким дымом, то рассеивались… решил, что главное сделано — все разрушено, закрыл глаза и заснул.

Очнулся среди ночи, охваченный ужасом от потери, от погибшей жизни; ночью мы чувствуем все обостренней, любую боль. Ему захотелось уснуть и проснуться совсем в другом месте, в другом времени, чтобы ничего этого не было!.. «Но в конце концов, я еще жив! И что-нибудь придумаю. Не может быть, чтобы не придумать». И снова исчез.

 

6

 

Рано утром, повернувшись лицом к светлому окну, он ясно увидел фундамент своей жизни. В основе лежали простые чувства — притяжения, равновесия, света, тепла… Он должен постоянно находиться в сфере своих ощущений! Он не мог даже представить себя за этим головоломным занятием, которое так долго любил и уважал! Уже ненавидел его, как паутину на выходе из подземелья: впереди свет, а он, как неосторожная муха, жужжит и крутится в сетях! Он призвал себя к благоразумию, равновесию и терпению — не рвать раньше времени, не разбрасывать камни без разбору…

Завтрак в маленьком кафе, на первом этаже соседнего домика, молчаливая женщина в сиреневом платье, три столика, стакан молока, две булочки… Ему пожелали счастья, и он вышел. Ему давно не было так легко.

Придя значительно раньше отправления, он нашел свое место и, уже весь в себе, сосредоточенно смотрел на грязный мокрый асфальт с припечатанным к нему окурком. Он рвался поскорей обратно, чтобы все изменить! Куда? зачем? что делать? — он не знал, но терпеть и ждать не мог.

Поезд заскользил вдоль перрона. Никто не махнул ему вслед рукой, не улыбнулся, и хорошо — он не хотел взваливать на других даже часть своей ноши. Я сам, сам! Он давно был в одиночестве, потому что людей, как самостоятельных существ, не воспринимал. Нет, легко привязывался, увлекался, но… другой казался ему продолжением собственного пространства: его несостоявшимся прошлым, его будущим в разнообразных ракурсах, в другом времени… Он нашел в себе и жадность Фаины, и мелочную гадость Ипполита, и патологическую обстоятельность, и страсть к безоглядному обжорству и пьянству, и тщеславие, и многое другое, что видел в окружающих его персонажах. Потому и видел, что узнавал свое. И таким образом мог понять другого. То, что он не мог приписать себе, обнаружить в своих закромах хотя бы под увеличительным стеклом, вызывало в нем глухое непонимание и недоумение. Мать, отец, Мартин всегда были его частями, частицами, а после смерти перешли в полное распоряжение — он принял их окончательно, боролся и спорил с самим собой. Какими они были — живыми, он не знал, и это иногда ужасало его, как может ужасать жизнь в мире теней. А вот с Аркадием все пошло не так. Почти сразу разочарование: лагерные истории надоели, собственное пространство не расширяется, новых ракурсов не предвидится… Старик оставался со своими глупостями, смешными страхами, дикими увлечениями, невежеством с точки зрения современной науки… Потом что-то начало смещаться — непостоянство Аркадия, его смешные и неуклюжие выходки, искренние слова, готовность всегда выслушать, накормить, помочь, утешить, их долгие беседы ни о чем, раздражавшие Марка, и в то же время такие необходимые… и главное, неизвестно отчего вдруг вспыхивающая жалость, недостойная сильного человека — то к согнутой спине, то к случайному слову или жесту, то к улыбке — все это вытащило Марка из его постоянной скорлупы; перед ним был человек в чем-то очень похожий на него, близкий, но другой, другой!.. Не вписывался в чужое пространство: выпадал — и оставался. Марк даже принимал от него слова утешения и поддержки, потому что чувствовал себя сильней старика. «Не так уж мне плохо, — говорил он, карабкаясь по темной лестнице, — вот Аркадию плохо, а он все равно жив, и даже веселится…» Он возвращался от Аркадия, будто выплакавшись, обретя мир под ложечкой, где жила-была его душа.

Он, конечно, не верил в нее, отдельную от тела субстанцию — смешно даже подумать! Не верил, но все равно представлял ее после своей смерти — трупиком с ободранной кожей и замученными глазками… «Это навязчивое желание представлять себе несуществующее, плодить иллюзии и заблуждения, и погубили во мне ученого, который обязан разводить далеко в стороны то, что есть на самом деле, и что копошится, колышется во мне самом…»

Он вспомнил, как говорила ему Фаина — «у тебя раздвоение души, ты не живешь мыслью, врешь себе… а вот я — живу…» — и тут же страстно грешила, объясняя это долгим воздержанием, тяжелой жизнью в молодости, постоянным умственным напряжением, от которого следовало отвлечься, любовью к сладкому, своей подлостью, наконец, интересом к нему — «ты забавный, молодой, страстный, как с цепи сорвался, дурачок…» И всю эту кашу считала разумным объяснением!

Теперь он видел, что ничуть не лучше ее! Где же, в каком мире живут люди?

 

 

 

 

 

 

Ч А С Т Ь  Ч Е Т В Е Р Т А Я

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

 

Пока наш герой едет, разыгрываются странные события. Впрочем. они не странней нашей жизни. Возымели, наконец, действие наветы двух подлецов, сторонников старой прогнившей насквозь системы, в некоторых деталях такой мне милой… — и приехали разбираться с Глебом. Не из Академии, а из других мест. Как раньше прекрасно было — уютно побеседовав якобы о науке, сытно пообедав, мирно отправлялись восвояси… Нет, что-то хрястнуло, лопнуло — то ли новый начальник объявился, то ли старый, чувствуя шкурой опасность, остервенел, но Глеба решили допросить построже, знал или не знал, затем отдать академикам на съедение и отправить останки на пенсию. «Разберитесь беспристрастно!»

Приехали в четверг на двух черных лимузинах, беседовали в кабинете до вечера, переночевали в люксе, утром в дорогу… и тут же начальников сменяет скромный газик с двумя чинами, не самыми низшими, но и не подобающими для разговора со столь заслуженной личностью. Знак падения и провала! Тут уж не разговоры — начался допрос.

Глеб впервые понимает, что зацепили всерьез. Он выходит якобы в туалет, и в коридоре падает на глазах публики, глазеющей на позор того, кому еще вчера рукоплескали с галерки; такова толпа, и научная толпа не лучше любой другой… Срочно бегут за скорой, несут носилки, везут в столицу, где академику только и следует находиться на лечении. Выскользнул из лап судьбы, не будет застиранных простыней, тюремной слизи и прочей романтики. Академик едет на сухих белых тканях, две сестры вкалывают в кровь витамины.

И тут судьба взяла да и махнула хвостом. А, может, просто наступил предел терпению и стойкости, ведь и хорошему и плохому жизнь не дается легко. Глеб чувствует, как под ложечкой, где, говорят, душа, рождается глухая боль, поднимается, хватает за горло… И сделать-то ничего нельзя, потому что и так везут, куда следует везти, и так уж стонет, не открывая глаз, и хуже стонать не может.

Он понимает, что кончилась игра — перестает стонать, затихает, и только с ужасом слушает, как в нем идет борьба: всерьез схватились две силы, и хитроумия его, и власти совершенно недостаточно, чтобы хоть как-то вмешаться, себе помочь.

Он едет, и умирает, оправдывая этим поступком свой обман.

Говорят, в любом повороте жизни отражается вся наша личная история, с детством, родителями, воспитанием… Все, мол, предрешено, и нет ни случайности ни свободного выбора в том, как мы отвечаем на выпады мира. Не верю, не так! И мы порой можем что-то изменить, в ответ на гул и вой сказать разумное слово, засунуть палец в часовой механизм! А Глеб… он поступил банально, ему бы не падать, а вовремя махнуть подальше… Не понял нового времени, уверен был, что академики еще в силе, а они, оказывается, вышли из моды. И слабеющую плоть не учел, и не сумел оценить печальный юмор ситуации, насмешку Случая… А, может, усмехнулся белеющими губами?.. Ведь неизвестно, что может человек, когда его припирают к стенке, на что способен — то ли на поросячий отчаянный визг, то ли на внезапное мужество.

 

2

 

Марк, приехав, тут же бежит в Институт. Внизу вместо милых старушек молчаливые стрелки, вокруг здания высокая ограда чугунного литья. «Ваши документы!» Он возмущен, шарит, достает… Наверху один Штейн, собирает бумаги.

— А, Марк… — и не глядя, — вот, командировка…

Поднял брови, наморщил лоб, печально улыбнулся: — Кажется, все… вряд ли вернусь.

Марк в свои комнаты, там тихо, светло, приборы под чехлами, солнечные зайчики играют в стекле. Ему тоскливо стало — здесь его ждут, а он другой.

Идет домой, стучится к Аркадию. Никто не отвечает. Он пожал плечами, поднялся, лег, выспался, вечером снова к старику, предвкушая тепло, ужин, разговоры, утешения, прогнозы… Никого. Он уходит, читает, ложится спать. Загулял старик.

 

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

 

За сутки до этого было тринадцатое число, пятница, день обреченный на несчастья. И вот, в согласии с приметой, в ЖЭКе собралась лихая компания. Маялись, тосковали, и чтобы облегчить ожидание выходного, надумали пройтись с комиссией по одному из аварийных домов, что на краю оврага. Инженеры Герман и Афанасий, тетка Марья, уборщица, и комиссионная секретарша Аглая из бухгалтерии. Аглаю пришлось подождать, с ней случилась история. Муж-сантехник после ночного дежурства вернулся домой и при споре в передней, из-за нежелания Аглаи пропустить его в грязных сапожищах в комнаты, нанес жене неожиданный удар по левому глазу, после чего упал, прополз пару метров и замер, головой в комнате, телом в передней, распространяя удушливый запах самогона.

Аглая, всхлипывая и пряча глаз в оренбургский пуховый платок, подарок мамочки, прибежала-таки к месту встречи. Инженеры обнажили часы, но вид окольцованного багровым глаза их остановил — бывает… Потянулись к оврагу, выбрали самый печальный дом и, поднимаясь по лестнице, тут же ткнулись в дверь Аркадия; в этом не было злого умысла, а только всесильный случай, который, говорят, следует подстерегать, если благоприятствует, и остерегаться, когда грозит бедой.

Аркадий, ничего не подозревая, готовился к опыту, нагреватели пылали на полную мощность, счетчик в передней жалобно присвистывал, красной полоской пролетали копейки, за ними рубли… Прибор на табуретке ждал с японским терпением, им всем светил восхитительный вечер: осадки благополучно высохли, соли растворились, пипетки вымыты до скрипа — вперед, Аркадий!

И тут решительный стук в дверь. Не открывать бы… Обычно старик так и поступал, он не то, что стука, шороха боялся; притаится в задней комнате, свет погасит… даже стук у них с Марком был условленный, как пароль у семерых козлят… Сейчас в отличном настроении, выпутавшись из очередной депрессии, Аркадий ждал Марка, ничего не боялся, и с рассеянным легкомыслием распахнул дверь.

И увидел толпу голов. Но и тут осторожность его не остановила. Проскочив депрессию, он явно впал в маниакальную веселость, и небрежно, не глядя, бросил — «чем обязан?..» Даже не заметив, какой контингент, тем более, в переднем ряду Аглая, его давнишняя противница из бухгалтерии, молодящаяся дамочка с презрительным отношением к старческим слабостям.

— Комиссия… — бухают оба инженера. Толпа, оттеснив хозяина, хлынула в переднюю, и, не помещаясь в ней, растеклась в кухню и первую комнату. И сразу они поняли все. Минута молчания.

Аглая первой овладела ситуацией и выразила все, что накипело в ней после драмы в собственной передней: муж на пороге, грязная харя, оскверняющая преддверие рая — залу с двумя коврами шемаханской работы на стенах, цветным телеком в красном углу, хрусталем и прекрасными безделушками… А тут не просто инцидент — покушение на основы: мерзкий старикашка превратил самое святое в постоянный хлев и мастерскую, напоминающую о труде, стойло затащил в храм!

— Выселение, выселение, такое нельзя терпеть! — вот ее приговор.

Старуха-уборщица трясет безумными лохмами — «да, да, да…» Два мужика, однако, переглянувшись, решили избежать осложнений — слупим бутылку и замнем.

— Ставим условие — к понедельнику полный порядок, придем… — с намеком, со значением… Другой бы тут же понял — пронесет, только готовь родимую. Ведь и акта никакого не составлено! Действительно, забыли бланки, подписанные начальником, так что получилась простая экскурсия.

Но Аркадий, захваченный врасплох, ошеломленный, убитый своим непонятным благодушием и легкомысленностью, намеков не понял. Это был конец всему. В понедельник — врезалось ему в мозг. Выкинут, лишат тепла, крова…

Компания, галдя, выкатилась. Прошли немного, остыли, глянули на часы — ранье… и пошли дальше по разным квартирам, записывая на клочках бумаги, где были, что видели… В понедельник Аглая долго искала эти записочки, чтобы занести в тетрадь, не нашла, да и самой тетрадки не оказалось.

 

 

 

2

 

Аркадий всего этого знать не мог, а знал бы — не поверил. Его страхи вспыхнули костром, он на дрожащих ногах ходил среди милых стен, проклиная тот миг, когда легкомысленно распахнул дверь. В его распоряжении два дня. В субботу вернется Марк, вдвоем они разберутся, вдвоем не страшно. Так он говорил себе, но страх не дал ему спуску, не позволил отдышаться, переждать панику. Он должен действовать сразу!

— Хватит! — он вдруг понял, что хватит — не буду больше обманывать себя, любоваться осадками-остатками, повторять азы!..

Он как нашаливший школьник и одновременно строгий учитель, разговаривал с собой:

— Хватит играть, буду жить-доживать, читать книги, гулять, думать, спорить с Марком, готовить неожиданную еду…

Он будет чудненько жить, может, даже доберется летом до красивого южного берега — любоваться на волны, дышать глубоко и ровно…

— Все годы, как проклятый, в духоте, у-у-у… Выкину, сейчас же выкину все! И он начал — с кухни, со шкафов, с приборов под потолком, чудом балансируя на хромой табуретке.

 

3

 

К полуночи с кухней было покончено, осталось вымести мусор, чтобы видно было — живут нормальные люди… Ведь этого они хотят! Потом он перешел в комнату. Все, что напоминает о лаборатории — в окно! Железные вещи падали в овраг, погружались в многолетние слои листьев и вязкую глину, почти не изменяя ландшафта. Станочки, пусть небольшие, весили отчаянно много, падали со стоном, утопали, ветер тут же заносил их случайными листьями.

После первой комнаты он остановился, не решаясь перейти в главную. «Вдруг не заметят? Что они, плана не знают, видно же, комната в половину нормальной…» Но он не мог сразу, решил отдохнуть, неверными шагами вернулся в кухню, унылую, чужую, поставил на плиту чайник, и сел, никуда не глядя. Он не сомневался в правильности решения — хватит! но чувствовал, что отрезает от себя слишком много. Он ужаснулся, осознав, сколького лишал себя. Но остановиться уже не мог, страх гнал его дальше, призывы благоразумия — подождать хотя бы до утра, он, не задумываясь, отвергал.

— Возьмут да нагрянут пораньше, застанут врасплох, тогда конец! Нельзя ждать! Это они для отвода глаз — понеде-е-льник, а сами явятся в субботу, с утра, и застигнут, именно с утра явятся!..

Он живо представил себе, как в уютной комнатке развалился в кресле офицер с кобурой под мышкой, ноги на стол закинул, кофе потягивает, как иностранец, и по телевизору наблюдает за ним… Надо доказать, что озабочен, жажду исправиться. Он встал, нахмурился, и громко:

— Вот возьмусь, и к утру закончу!

Ему показалось, что офицер одобрительно кивнул головой — исправляется старик. Он быстро и энергично вошел в заднюю комнату, с головой залез под тягу, стал разбирать стекло. Разбить духу не хватало, он бережно все отсоединяет, складывает в корзину и по ночным ступенькам вниз, подальше, в овраг, на вороха старых листьев…

Покончив с тягой, он перешел к столу, где стоял красавец, его любимый, полустеклянный, полуфарфоровый… а колонки-то, колонки! — из уворованных частей, все по кусочкам собрано, по винтикам, датские снизу, шведские сверху, исключительно ровные и точные, до отказа заряженные самыми ценными смолами… И все это он разбирал, складывал и выносил вниз, и здесь, в ночной тишине, при слабом свете фонаря, что раскачивался в конце тупика, прощался.

В завершение всего Аркадий приступил к японцу. Тот надменно смотрел с табуретки, уверенный, что не посмеет его тронуть старик. Развалина, если честно, разве что лампочки щегольские. Какие-то стандартные ответы он выдавал иногда, если было настроение, но больше все — «данных мало…» Особенно это он любил — данных, мол, нет… Аркадий бесился, но верил, потому что японец удивительно точно угадывал его сомнения — данных-то и нет!..

Аркадий стоял перед высокомерным ящиком, вспоминая все его выходки и обманы, выращивая в себе достойную случая ярость, чтобы обесточить одним махом и выкинуть в окно.

 

 

4

 

Вдруг сердце остановилось. Старик терпеливо ждал — так уже бывало не раз, останавливается, и снова за свое. Но эта остановка была длинней и томительней прежних, и когда оно, сердце, наконец, тяжело с болью стукнуло в грудину, Аркадий был в поту, холодном и липком, и дышал так, будто пробежал шесть пролетов по лестнице вверх. Вообще-то он за ночь прошел больше — и ничего! Он удивился, что же оно… И, постучав себя по груди, строго сказал — «брось безобразие!..» А оно в ответ — как будто споткнулось на ухабе, и снова грозно притаилось… Перед глазами заплясали черные запятые, похожие на холерных вибрионов, воздуха не стало… И когда сердце вынырнуло, всплыло, забилось, Аркадий понял, что дело плохо.

Он по стеночке, по стеночке к окну, где лучше дышалось, увидел любимый овраг с осколками жизни в нем, а за оврагом бескрайнее пространство. Заря нетерпеливо ожидала своей минуты, исподтишка освещая природу розоватыми редкими лучами, и Аркадий видел поляны, лес вдали, и что-то темное, страшное на горизонте; потом это темное слегка отодвинулось, приподнялось, и в узкий просвет ударили потоки розового света — день начался.

И тут Аркадию пришло в голову то самое слово, про которое он читал, говорил, но не верил в него, поглощенный своей злосчастной судьбой и всякими мелочами:

— ВОТ!.. А я умираю. Нелепость, до чего не везет!..

Нет, смерть не такая, она гораздо страшней — и больней, а это может вытерпеть любой, не то, что я… Я-то могу гораздо больше!

Снова удар, и новая тишина в груди прижала его к полу. Он сел. опершись спиной об стену. Теряя сознание, он все еще ждал -«сейчас оно прекратит свои штучки, не может оно так меня предать! Теперь, когда я знаю, чего не делал — я не жил. Боже, как все неважно — сделал, не сделал… Если б еще раз, я бы только жил!..»

Сердце словно поняло его, очнулось, снова закрутились колесики и винтики, омываемые живительной влагой, самой прекрасной и теплой в мире. Но Аркадий уже не мог подняться, редкие и слабые мысли копошились в голове, никакой яркости, никаких больше откровений… Это его слегка ободрило — не может быть, чтобы так тускло протекало, говорят, вспоминается вся жизнь… Значит, пройдет. Надо бы скорую… Стукнуть соседу?..

И тут вспомнил, в каком он виде. То, что никого не касалось, станет достоянием чужих враждебных глаз. Что на нем вместо белья!.. Надеть бы скромное, обычное, но не грязное, не дырявое… Но он знал — ничего нет, все собирался постирать, откладывал и откладывал. Он всегда откладывал, пока не накапливал презрение к себе — и тогда, проклиная мелочный и суетливый мир, брал тазик, мыло…

Рядом в тумбочке лежала чистая холстина, покрывало для надменного японца на отдыхе. Встать Аркадий не мог, голова кружилась, и ничего не видел из-за вертлявых чертей перед глазами. Он прополз метр, дотянулся до тумбочки, наощупь нашел ручку, дернул. Материя вывалилась, он притянул ее к себе, с трудом, пережив еще одну томительную остановку, стянул с себя лохмотья, ногой затолкал поглубже под топчан — и завернулся в теплую грубую ткань.

Наконец, он в теплом, чистом, и лежит в углу. Теперь бы врача… Он с усилием приподнялся, сел… и тут стало совсем темно. Сердце замолчало, затрепетало слабыми одиночными волокнами, и дряблым мешочком опустилось… еще раз встрепенулось — и навсегда затихло.

 

5

 

Марк проснулся рано, лежал, смотрел в окно, постепенно возвращался, ощутил горечь, что сидела занозой — не годен… Где же Аркадий?.. Одевается, бежит вниз, стучится. Дверь молчит, света внутри нет, а окна почему-то настежь, вчера не заметил!.. Решившись, он толкает дверь плечом, еще — и девять стариковских запоров со стонами и визгами сдаются. Он вваливается в переднюю. В ней, играя бумажками, гуляет ветер. Марк в кухню — там тоже странная пустота. Он в комнату — и здесь простор, книжная полка да раскладушка, да столик из-под токарного станочка; Аркадий гордился — немецкий, сто лет, а ходит как!.. Марк в смятении в заднюю комнату — голый кафель под тягой, пустой стол, на табуретке японский пришелец… а рядом — на полу — весь в белом — сидит старик, упершись руками в пол, склонив голову к левому плечу, как он, бывало, делал — посмотрит, подмигнет — » я еще вам устрою сюрприз…»

Марк медленно к нему, и видит — осталась одна форма, нет старика. Это же надувательство, Аркадий…

А в окно льется прохладный свет, внизу шуршат листья, что-то, видите ли, продолжается, только Аркадия уже нет.

 

 

 

 

 

 

 

 

К Н И Г А   Т Р Е Т Ь Я

 

 

 

ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

Все осталось на своих местах. Мы это прекрасно знаем, но все равно ужасаемся — жизнь, видите ли, к нам безразлична, она в тот же вечер течет своим чередом, объявили новые талоны на еду, еще что-то, все поглощены, даже соседи, а кое-кто уже глаз на квартиру положил… Об Аркадии, конечно, речь. Только Марк, отупевший от свалившейся на него тяжести, лежал на своем топчане и думал. Нет, он уже понял, что думать не умеет и не любит — да, да… он просто лежал и ждал, когда же приоткроется дверь, просунется знакомая голова — «кушать подано…» И вспоминал, что нет Аркадия, и не будет, бредни все это — какая-то заоблачная встреча, теперь уже не доспорить, не договорить. Что произошло, так никто и не понял, выбросил старик всю свою рухлядь и умер в углу, завернувшись в белое полотно… Будто вчера гремела та веселая электричка, дышал в лицо старик, наклонившийся поближе, чтобы слышать — «парение? а дадут?..» — не по возрасту взволнованность, лихорадочный блеск белков, беспощадная цепкость зрачка… старенький его бушлат… лестница, железом окованные ступени, худой затылок впереди…

«Он все время шагал впереди, может, предваряя мою судьбу? Взвалив на себя один из худших вариантов, самый трудный?..»

Марк видел то его широкие плечи, еще сильные, то вызывающую жалость шею… Он был то старше, то вдруг моложе, искренней, сумасбродней… добрей… Он был разный, перед ним бледнел образ рыцаря чистой науки.

 

 

2

 

В очередной раз память повела его по вехам, указывающим направление жизни. В самом начале возник дом, из которого он вышел с маленьким фанерным чемоданчиком. Было тепло, сыро, шуршал мелкий как туман дождь — и он пошел, не зная дороги, которая предстояла, ожидая только нового, он всегда ждал. Теперь умерли все свидетели начала — мать, Мартин, вот и Аркадий… Память — ноша и обязанность: кто же, если не он, сохранит этих людей, соединит, примирит в почти невозможных сочетаниях?..

— Вы, сударь, непримиримы как бультерьер, — говаривал, смеясь, Аркадий. — Не боритесь уж так свирепо со Случаем, возьмите его в союзники, подстерегайте в каждом подходящем углу. Полегче, полегче, вам еще мно-о-гое предстоит в себе примирить.

— Знающий цель отодвигает случайность, — мрачно отвечал молодой специалист.

— Ваша страсть все доводить до крайности. И я таким был. Оказалось, жизнь это искусство обращаться с неопределенностями, сохраняя меру, не давая разбежаться противоречиям. А вы все рикошетом да рикошетом норовите, устанут бока…

— А вы, с вашим стремлением все примирить… — Он хотел добавить -» чего добились», но вовремя замолк.

Они шли тогда к заповедному месту, где раскинулось поле стульев, кресел и кроватей. Среди них было то самое кресло, из истории Аркадия, теперь оно стояло у Марка в углу, как обычная вещь, но многое в себе таило… Марк обнаружил, что придает большое значение памяти вещей. Так, лежа с Фаиной на ее широкой кровати, он видел, как здесь лежали другие, и что было, и ненавидел эту тахту.

— Ты чужой, — Фаина как-то сказала ему, — даже Гарик понятней был. Может, ты и есть пришелец, черт возьми?! Чего ты хочешь, знания? Вранье, у тебя страсть к жизни, отрешенной от всего реального, разумного…

«Не было этих слов! И разговора с Аркадием о примирении сторон — тоже не могло быть!» Он уже не в первый раз обнаруживал, что из многих встреч и разговоров лепит что-то свое, и обязательно привирает, ходит по своему прошлому, как по оврагу, в котором на каждом шагу новое. Он пугался собственной непредсказуемости, угрозы потерять опору в себе; тогда жизнь превратится в гигантский лабиринт, который невозможно понять и освоить, а только вырубить, ценою жизни, узкий ход — куда? на волю?..

Круг его воспоминаний каждый раз останавливается в одном и том же месте — он снова у отцовского стола, в кресле мать, она вяжет и читает, рядом кот, весь в себе… Это время постоянно притягивает его. Все темы жизни в зачатке уже были, а дальше? Он видел, как сужалась его дорожка, как он стремительно отбрасывал возможности… Где-то скрывается ошибка! Но собственная искренность обезоруживает его: как уверенно, страстно ошибался! Что теперь жаловаться, вздыхать в поисках утраченного времени…

Он уставал от наплывающих на него картин, от разговоров с людьми, которых уже нет. А над холмом давно плыла ночь.

 

3

 

Он ходил в Институт и каждый день обнаруживал изменения, которые его пугали. Начали спрашивать — «что делаешь? зачем это, а не то?..» Люди, не привыкшие к таким вопросам, терялись — действительно, зачем?..

— От вас всегда будут требовать чего-то среднего, понятного, полезного. Поддаваться нельзя, — говорил ему Мартин. — Это суровое дело, я вас предупреждал.

«И этого не было!» Он помнил все слова Первого Учителя наизусть. «Какой-то бес тасует мысли и слова как хочет, только успевай за ним!..»

Однажды ночью он увидел, как два приятеля столкнулись в жестоком споре. Побеждал, конечно, Мартин, но Аркадий, уходя в тень, оказывался не разбит, он даже посмеивался над жестяной фигурой властителя дум.

— Вы заморочены им… — он сказал, когда тень Мартина растаяла на потолке. Сам он, тоже тень, был гораздо теплей, это позволяло ему подолгу витать в воздухе и вести разговоры без спешки.

Жаль, рядом не оказалось Штейна, тот бы обязательно сказал — «нет ничего верней науки, она питается не шаткими иллюзиями, а действительностью… что-то, конечно, спрямляя, упрощая, но не греша перед истиной! А истина существует помимо нас, была и будет…» Теперь Штейн был далеко, в чужой теплой стране, понемногу сманивал туда учеников. Первой уехала Альбина, потом Лев, Максим, собралась в путь Фаина. Опустел четвертый этаж, замолкли телефоны, погасли ночные окна….

Мартин поддержал бы Штейна, но сухо и неохотно, не по нем был этот счастливец, который без икры и шампанского свободного вечера не представлял, и не сидел в тухлом захолустье с одними корявыми пробирками. Но, может, глядя на Аркадия, они и пришли бы к согласию.

Все трое встали теперь на одну плоскость, и даже иногда казались одним человеком. Первый — аскет, фанатик, сделавший почти все, что может человек — навечно остаться в книге. Второй — уравновешен и умен, жил, как хотел, не сделав ни из чего культа… но зато и не достиг своего предела. Наконец, Аркадий — в постоянных сомнениях, изменялся, хихикая над собой… может, стал бы мудрецом, но ушел, не успев понять того самого «вот», о котором мечтал.

 

4

 

Все направления были закрыты — ждали пришельцев, строили площадку для приема гостей, создавали космический язык…

Однако, многолетняя замшелость брала свое, кое-где за прочными дверями продолжалась неторопливая возня. Любители магических чисел отсиживались у Бориса с Маратом; Фаина, отдав часть помещений под смотровые площадки, по-прежнему верна своим стекляшкам… «При чем тут верность, — усмехнулся бы Штейн, — дама не умеет ничего другого.» И все равно был бы тронут, он своих, как известно, всегда считал лучше чужих.

— Пришельцы вздор, — не раз говорил Марк Аркадию с ненужным вызовом, ведь старик тоже не верил, только временами сомневался. Марк не сомневался. Его вера никогда не гнулась, не шла трещинами, не выворачивалась хитрым образом наизнанку — она или была… или взрывалась, оставляя пустое место и дым коромыслом.

— Вам неплохо бы пересматривать свои воззрения постепенно, по мере поступления противоречий, — как-то пожелал ему на ночь Штейн, — человек не может многократно перерождаться. Поверьте, я знаю. Ну, раза два-три…

— А я никогда не разочаровывался в науке, — говорил ему Мартин, шагая, руки за спину, вдоль столов, — прекрасно, что существует нечто прочней, надежней, больше нас. Значит, и мы дольше живы.

— Кто вам сказал, что наука обязана решать ваши личные проблемы? — смеялся Штейн, — она для другого.

— Что может быть «другого»? Штейн пожал плечами и не ответил. Его лицо расплылось в темноте, а Марк остался один на своей кухне. Он чувствовал, что разлагается заживо. Он посмотрел на себя со стороны и ужаснулся — разве такое можно уважать?

— Как ты мог допустить! — сказала ему мать.

— Я борюсь… — он вяло ответил ей, — но устал себя уговаривать. Остается признать то, что есть.

Впервые он не писал себе директив, не возглавлял процессы, не отмечал галочками — сделано, сделано… Учился слушать себя, это было мучительно. Он чувствовал, что погибает… как чувствует любая живая тварь, меняющая кожу.

 

5

 

— Чего же он хо…хочет? — спросил Борис у Марата после посещения директорского кабинета. Просунув руку под свитер, доктор старался ослабить ремень, притесняющий уютное брюшко.

— Жениться, я думаю, вот и приглашает иностранных дам,

— Марат был занят галстуком, натиравшим жилистую шею.

— А-а-а, жениться… Вот дурак. Да сними ты эту дрянь! — Борис, наконец, добрался до пряжки и спокойно вздохнул.

Они возвращались к себе, неожиданный вызов спутал им все карты.

— Нам ваших знаков хватит, — убеждал теоретиков Ипполит.

— Странно, как может знания хватить? — спросил Борис, когда они ввалились к себе. Марат сходу к прибору, шеф в большое кожаное кресло для раздумий. — И зачем нам гости, тем более, дамы?

— Им чисел не надо, у них и так все есть.

— Он, кажется, ненормальный, — задумчиво сказал Борис.

 

6

 

— Он, конечно, ненормальный, глаза какие… Придурок! — презрительно сказала Альбина, вернувшись от Ипполита. Дело было незадолго до ее отъезда. Дама вырядилась в голубое платье с огромным вырезом сзади, спереди нечего было демонстрировать. Платье означало протест, но он остался без внимания.

— Пора переходить на рыб, — убеждал ее Ипполит, — убийство теплокровных может оттолкнуть высокий разум.

— Нас теперь некому защитить, Штейн удрал, хитрец!

 

7

 

— Штейн — …! — Сказала Фаина, бросившись в кресло, яростно стряхнув с ног тесные туфли, так, что они отлетели в угол. — Разговоры разговорами, а если попытается — на одну сиську положу, другой прихлопну!

Она не думала о науке, о пользе дела и прочих глупостях, но Ипполитову систему не могла принять: все, что она умела, оказалось не нужным.

Ипполит же пришел в восторг от восточной роскоши, вложил в глаз упавший монокль, и, вызвав все того же Тимура, приказал:

— Эту без очереди — всегда!

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

 

За сто комнат от Фаины Марк уловил трепещущие в воздухе флюиды, каких-то резвящихся юрких бесенят. В эти минуты он был обезоружен, повержен, не знал, что делать, как быть, и, конечно, в таких случаях в голову лезут самые простые решения, жизнь толкает нас в очередной тупик. Он вспомнил все хорошее, а ничтожное и подлое просто-напросто забыл, как и должен поступать мужчина, вступающий на проторенный путь.

Он поднял трубку, набрал номер, и голос ответил ему. Она тоже была одинока, неуверенна в будущем, а значит держалась за прошлое… И все покатилось снова, хотя Марк сознавал, что разлагается, как всякий искренний человек, вынужденный из-за своей слабости и неопределенности крутиться среди давно пройденных лиц, пейзажей, представлений, бездарно их повторять, без притока свежего воздуха и новых впечатлений.

Ему было бы легче, будь он приучен к обычным человеческим делам: болтать — ни о чем, просиживать штаны у чужих газовых плит — просто так: гонять чаи, пересказывать сплетни, только бы придушить внутренние голоса, которые когда-то несли ему спокойствие и свет, а теперь одну сумятицу и неприятности. Помощники его, безликие фигуры, давно разбежались — Ипполит платил втрое больше, к нему валили толпами. Марк, оставшись один, испытал облегчение. Он и в лучшие-то времена никому не доверял — из-за своей дотошности, а также окружающей распущенности и небрежности, а теперь и подавно ему никто не был нужен. Он равнодушно включал и выключал приборы, разливал растворы по пробиркам с помощью автоматических пипеток, вовсе лишивших его связей с наилучшими минутами студенческих лет. Нет, он что-то микроскопическое еще делал, выяснял кое-какие детальки, но не радовался этому. «Какие-то вещества… При чем тут я?» — он теперь говорил.

— Вы слишком горды, — смеялся Штейн, — понемногу, понемногу Москва строилась.

«Нет, это не Штейн… Тогда не так было!» Что раньше, что потом — с этим у него стало вовсе туго. Он то и дело говорил себе — «надо хлеба прикупить, Аркадий не может без хлеба…» и потом уж вспоминал, что сам положил бледного молчаливого Аркадия в ящик, забил гвоздями и опустил туда, где черно, сыро и холодно. Старик всю жизнь мечтал о тепле, и надо же…

 

2

 

— Что ты думаешь о душе? — он как-то спросил у Фаины.

Они снова встречались, без особой радости, но с великой страстью, будто наверстывали упущенное время. А сколько было упущено, или пропущено — месяцев? лет? — спроси его, он бы задумался. Теперь их объединила общая тревога — что будет с жизнью? Под этим вопросом каждый понимал свое.

— Душа… странный вопрос… — она нахмурилась в темноте. Он чувствовал, что нахмурилась. Начал остро чувствовать то, что раньше не замечал — оттенки цветов, вкус воздуха, запахи травы и воды. Он становился все более открыт и уязвим — потерял уютную щель в пространстве, где мог чувствовать себя в безопасности, имел друга, радовался беседе, простой еде&