SAKURA (рассказы)

О С В О Б О Д И   М Е С Т О 

     Когда-то в этой бутылке был джин, есть такой напиток. Не пили, так не пили, иногда можно на слово поверить. И бутылка перед вами — темно-зеленого стекла, черная с золотом наклеечка, один бок кривей другого, для шика. Нет, не выпил, от прежних жильцов осталась. Нашел в чулане. Через год после переезда обнаружил, полез в темноту с фонариком, найти что-нибудь для клея, любой сосуд. Раньше не нужно было — тюбики, выдавливай себе без забот. Правда, клей паршивый. А вчера привезли — развесной, золотистые зерна, самый хороший. Но с ним возня — нагревать, растворять и прочее, вот и сунулся в кладовку искать какую-нибудь посудину. Не думал, что такая красавица найдется, густозеленая, пузатая, кривая, и написано по-иностранному — ГИН… 
       Схватил, выполз к свету, и вижу — в зеленой  темноте что-то странное творится, белый туман зыбится, колышется… Придется промывать. Ухватил пробку ногтями, она на удивление легко подалась, сейчас выскочит. Отскочит с легким хлопком, а из горлышка тонким столбиком этот пар, или туман, вверх, вверх… И вместо того, чтобы истончаться, исчезать, он мутнеет, плотнеет… Прет и прет. Я его пробкой прижимаю, пробкой, чтобы задержать, прервать, а вдруг ядовитый, с военных времен или террористы забыли. А он упругий, верткий, выскальзывает, вырывается, прет и прет!.. 
      Нет, пробка еще на месте, но уж очень свободно подалась, скользит, вот-вот выскочит. И станет передо мной, как лист перед травой… Кто говорит, от этих джинов одни удовольствия, кто о неприятностях… А может сначала удовольствия, потом неприятности?.. Не знаю, только откупоривать расхотелось. Нет, не верю, коне-е-чно, но кто знает, времена такие, что ой-ой. Джин за ночь дворец строил, а тут за два часа империя рухнула… 
      Стал пробку придерживать, а сам думаю. Зачем мне джин, ну, выпущу… Что я ему прикажу, это же выдумать надо! Какие-то дворцы в голову лезут, верблюды, золото, камни… Все было уже, было! Ничего новенького придумать не могу. А вдруг что-то несуразное сорвется с языка, а он тут как тут? Неплохо бы долгой жизни попросить, но их почему-то об этом не просят, наверное, не по специальности. А дворец по камешкам разнесут, никакой джин не удержит. Нет, не верю, конечно, но черт его знает… 
      Взял и осторожно поставил на полку. Красавица. Приземистая, с крутыми боками, золотые буквы — иностранка. Джин. Не тот, просто напиток. Сосед пробовал, говорит, сногсшибательный. А тот… не верю, но кто знает… Смотрю, в бутылке прохладный зеленый рай, и облачко у дна колышется. Выпустишь, не воротишь. Хочешь, скажет, дворец? то, третье?.. А я ему что — не знаю?.. Может разозлиться — зачем тогда выпускал? А разозленный джин уж совсем ни к чему… 
      Отнял плошку у кошки, клей растворил, давно дело сделано, а бутылка все стоит. И там удивительно приятно внутри — тихо, прохладно, чудесный зеленый рай. Сам бы забрался, заперся пробкой, сел — и думай себе тысячу лет, может, что-нибудь дельное придумаю. Давно хочу, да не получается… Вот только джин, паршивец, занял место. Хочет такое придумать, чтобы самому не по силам было свершить. Он  ведь все может — и дворцы, и золото… все-все на свете. И ничего эдакого — доступного не хочет, ему тоже невозможное подавай. Думает, мучается. Не вылезет, ничем не выманишь. А если все-таки попробовать, поддеть пробку? 
   — Освободи место! — скажу. А он: 
   — Не хочу! 
   — Выметайся из горлышка! — я ему. 
    А он  ни в какую. 
   — И что тебе лезть в бутылку? — скажет. — Я-то  все могу, да ничего эдакого, доступного не хочу, вот и сижу в темноте. Тебе-то зачем? 
   — А я вот многое хочу, да не могу. Дай,  посижу, может, что-нибудь и придумаю… 
    Он молчит, усмехается. А я все смотрю на бутылку, смотрю… В ней  туман, зыбится, колышется… 

   АХ,  ЕСЛИ  БЫ … 

   Если бы я в тот день пил компот! Огромное событие бы свершилось. Компот или кофе. Потом бы долго гадал — что, от чего… В компоте я  бы эту крошку проглотил не сомневаясь. Стал бы другим, а потом бы мучился — что произошло?.. Но я пил молоко, кипяченое, оно белое и любую крошку видно. Что делать — люблю молоко. Компот тоже люблю, но другой любовью, и кофе — совсем не так пылко. Пил бы их и ничего не знал — что, откуда… Хотя жизнь покатилась бы по иному руслу. 
   А в молоке я сразу заметил эту черную точечку — плавала в пене у стенки кастрюли. Вовремя выключил газ. Обычно ждешь-ждешь, когда закипит, и всегда опаздываешь. Оно сначала неторопливо так собирается, вздыхает, слегка вздувается, словно обижается на меня, понемногу образуется корочка — и вдруг как рванет к краю… Я не успеваю за ним. Сегодня случай спас, звонок. Встаю и вижу — оно тоже куда-то собралось. Небрежно — р-раз — прекратил доступ газа в горелку, за спиной запоздалый хлопок, иду к  двери… Ненужный разговор, возвращаюсь, бросаю довольный взгляд на кастрюлю — хоть здесь преуспел — и вижу это крошечное пятнышко в пене у эмалированной голубой стенки. Ничего бы не заметил, если бы компот, или кофе, и не знал бы, не подозревал — как, почему… Гадал бы, думал, но бесполезно: жизнь так устроена, самые мелкие решения глубоко в нас отзываются, а соверши нечто героическое — пару поворотов и забудется, слово даю. Нам не дано предугадать, правильно сказано, ничего не скажешь. 
   Никогда бы не заметил, если б компот. И не знал бы ничего. 
   Странно, но я сразу понял, что это. Сколько попадалось в жизни зернышек, пятнышек, соринок — беру большую ложку с дырочками, у меня есть, поддеваю… промываю ложку водой и забываю о поступке. А тут сразу догадался — это она. Черная дыра, а в ней антипод нашей Вселенной. Там все также, только антивещество и кромешный мрак, хотя оттуда кажется, все наоборот — у них светло, нормальная погода, обычное вещество, и точно также в молоке у самой стеночки плавает черная соринка, в ней мрак кромешный, и я стою над кастрюлей, подстерегаю антимир… Если бы компот или кофе, проглотил бы и не заметил, а тот, другой, в свою очередь проглотил бы меня. Мы бы слились и все устроилось бы прекрасно, гармонично — я бы примирился с собой, был бы, как говорят, весь в себе. Никто бы не посмел  мне сказать — вы не в себе. Если бы компот… А я — молоко… И сразу заметил. 
   Чувствую — не могу проглотить эту гадость, противно. Молоко это вам не компот, и нечего мне подсовывать всякие соринки! Я обожаю белоснежность и чистоту. Я за гармонию, но не такой же ценой! Чувствую, уже тошнит… Нет, пусть буду не в себе, возьму-ка свою большую ложку с дырками, выужу эту соринку — и в окно. И тот, другой, там, в кромешной тьме, тоже возьмет меня — и в окошко. Пусть он антипод, но ведь не настолько, чтобы грязное молоко хлебать! И мы, навсегда разлученные, сможем вечно искать друг друга, тосковать, плакать и ломать пальцы, сочинять стихи и прозу — и уж никогда, никогда не соединимся. 
 

   Э Х,   Ж И З Н Ь … 

   Одна женщина говорит мне — цены растут неуловимо… Что удивительного, жизнь это океан, стихия, пальмы гнутся, шумит камыш, сон разума порождает чудовищ, все гибнет и возрождается, плохое чаще происходит, а хорошее дольше живет, и никто не знает, отчего и зачем. Жизнь нам дается, как водительские права — право дано, а гарантии никакой, жми на свой страх и риск, выбирай пути по вкусу, и не плошай… 
   Один директор взял на работу женщину. У нее муж расстрелян. Жена врага, ей жить не обязательно. Все отворачиваются, а у нее ребенок есть просит. А этот директор говорит — а-а-а, ладно, возьму, если что — не знаю, не видел, ошибся, голова болела… 
   Среди общей стихии нашелся человек. Бывает, хотя непонятно, почему и зачем. Помог, и мать с дочерью живут. Дочь выросла, вышла замуж, у нее тоже родилась дочь,  ничего особенного, и это бывает. Мать ей на досуге рассказывает про бабку  и того директора, ни фамилии, конечно, ни имени — забыли, и город уже другой, но вот был такой директор, и это, оказывается, важно. 
   А у директора, он давно умер, тоже была дочь, и у той дочь — выросла, стала продавщицей и живет в том же городе, что внучка врага, которая рассказывает мне про цены — растут неуловимо, за ними не уследить, не поймать, не остановить, и жить снова трудно, а в трудные времена случаются непредвиденные поступки, кто говорит — от Бога, я думаю — от людей. Жизнь нам дается, как водительские права, уж если дали, то не плошай, жми на всю железку, выбирай пути-дороги, и гарантии тебе, конечно, никакой. 
   Внучка врага бежит в магазин за сахаром, то есть, песком, и говорит продавщице, той, что внучка директора: 
   — Мне песку, я прохожу по списку, — дом сказала, квартиру, и паспорт предъявила без напоминаний. 
   А продавщица ей вместо песку сахар подает. Может не заметила, а может обмануть хотела. Женщина приходит домой, разворачивает пакет, а у нее вместо песку… и не какой-нибудь быстрорастворимый, а самый долгоиграющий, на кой он ей, если варенье варить! 
   Она назад, и говорит продавщице в лицо: 
   — Ты что мне дала, тварь или растяпа, не знаю, как тебя назвать уж… 
    А та ей: 
    — Ой, ошиблась я, простите… — и подает песку целых три пакета. И сахар ей оставила!  Н-н-у-у, дела-а-а… 
   Женщина, та, что внучка врага, возвращается и говорит семье: 
   — Извинилась…  и сахар оставила… 
   И  ничего особенного дальше. Продавщица работала, работала, потом умерла, у нее детей не было, а та женщина, у которой сахар и песок, дочь родила, и всю историю ей передала — о продавщице, которая призналась. А про директора забыла рассказать. К тому времени сахар перестали песком называть, и давали, говорят, свободно. И даже паспортов не стало, одни водительские права — кати, говорят, куда хочешь, только гарантии никакой. 
   И все забылось, и паспорта, и списки, и директор этот, и продавщица, которая извинилась… Все забывается. Жизнь это океан, сон разума, стихия, пальмы шумят, камыш гнется и скрипит, все гибнет… И вдруг заново возникает, опять возрождается. Плохое чаще происходит, это разумно, логично, и легко понять. А вот хорошее — неразумно, нелогично, понять невозможно, и все равно дольше живет. Только все равно забывается. Но вот удивительно — появляется снова, и главное — само, без напоминаний, подсказок, без причин и всякой пользы, иногда больше размером, иногда меньше, но несомненно — оно…  И, может, в этом спасение, что само и без пользы?  И загадка… 
   Эх, жизнь…  Только вот  гарантии никакой. 
 

   К У Д А    Х О Ч У … 

   — Представь себе, у меня жена. Зачем женился, не знаю — так получилось. Приду с работы, поем, телевизор… все — сидим. Скучно… И я придумал — можно, оказывается, по времени летать. Для этого нужна жена. Без жены не полетаешь. Смотри, я родился весной, а она осенью, в самую мерзкую слякоть, между прочим. Полгода я старше ее на год, это в лучшее время — летом, а зимой мы одних с ней лет. Летом я снова вперед вырываюсь. Это, по-твоему, что? Смотри, часы, календарь — время течет равномерно. Ответ один — совершаю полет во времени при помощи жены. Порхаю как бабочка во цвете лет… туда-сюда… Исключительно просто, не нужно никакой машины времени. Правда, есть недостаток — нужна жена… — Он вздохнул… 
   Через год встречаю — веселый: 
   — Развелся. И удивительное дело, оказывается,  не нужна жена! Ведь столько женщин вокруг рождается — куда хочу, туда и лечу! 

   О   Б Л О Х А Х 

   У собак и кошек всегда есть блохи, это нормально. Эти блохи спокойно ходят по животным, не причиняя им особого вреда. Они кусают только, когда хотят есть, каждый согласится — их можно понять. Зимой, осенью и весной блохи живут спокойно. Владельцы иногда отлавливают их, но только для того, чтобы регулировать количество. Выловят несколько штук, и мир восстановлен… 
   Летом наступает жара, по улицам несется пыль столбом, асфальт плавится, цветы вянут — и блохи сходят с ума. Они начинают беспричинно кусаться. Есть в такую жару совсем не хочется,  и кусаются они просто от бешенства. Они выскакивают из высоких шерстяных зарослей, и, проклиная все на свете, ищут спасения от жары. Они прыгают по прохладному полу, по ногам и рукам людей, гладким и влажным, разбегаются по коврам и диванам, и тогда от них нет спасения… 
    Спадет жара, воспрянут деревья и кусты — и успокаиваются блохи, бегут, ищут своих мохнатых и косматых, потихоньку устраиваются в знакомых шкурах, и уже не кусаются без причины — поел и хватит. 
  

   Ц В Е Л А    С А К У Р А 

   Чиновник из совнаркома, пожилой и одинокий, полюбил молодую. Она не то, чтоб красивой была, но все на нее оглядывались. Ему бы молчать, а он как-то вечером ей признался. Сидели на скамейке, вишня цвела… Она ни слова, рассмеялась только… Он в пустую квартиру вернулся, жил дальше, служил усердно, а когда из совнаркомов сделали совнархозы, долгожданное повышение получил. После той встречи не виделись они. Через год, в день ее рождения, он так ей написал: 

 Твоим презреньем уничтоженный 

Я к  жизни постепенно возвращаюсь 

 Хожу степенно, понемногу старюсь 

 Сплю долго, просыпаюсь медленно 

 Служу исправно, вечером стараюсь 

 Домой  как можно позже приходить 

 Пью чай с конфетами, ем плотно 

                                                   на  ночь 

 В  передней свет над зеркалом 

                                             не зажигаю 

Стесняюсь на себя смотреть, 

                                            и избегаю… 

Твоим презреньем уничтоженный… 

    Не дописал он — разорвал записку. Понял, что забывать ее стал — глубокому чувству достаточно четырех строк.

…………………………………………………………………………………………………………

З А Ч Е М    В С Е?.. 

   Папа говорит: 
   — Цени, тебе столько раз повезло,  в природе такое редко случается… 
   Я слушаю с удовольствием, приятно знать, что  весь мир тебя любит. 
    — Первая, самая крупная удача, — он говорит, — то, что возникла жизнь во Вселенной. Могла и не быть, настолько редкое явление. 
   — Лучше бы не было, — говорит мама, у нее всегда с утра плохое настроение. 
   — Представь, — продолжает папа, — температура была бы на пару  градусов выше, и все! 
   — Некоторые приспособились бы, — вставляет мама, — вот наш сосед, что ему пара градусов… 
   — Ты не понимаешь, — возражает папа, — растаяли бы ледники, и все захлебнулись бы в теплой водичке. 
   — Сосед бы выплыл, а ты, конечно, захлебнулся бы…  и я с вами… 
   Она берет подушку и ложится на диван,  у  нее по утрам низкое давление. 
   — Теперь смотри, — говорит дальше папа, — в конце длинного пути возникли люди, это чистая удача. У них особое свойство образовалось — разум, они умеют думать о жизни,  о смерти… 
   — Лучше бы не думали, сидели бы спокойно на  деревьях,  дрались только за бананы… —  мама поворачивается к стенке, чтобы не слышать наш оптимизм. 
   — Итак, люди… и, представь, снова проходят тысячелетия — и появляешься именно ты!  Разве не повезло? 
   Может, сначала и повезло, но теперь-то что делать?  Завтра алгебра, а я не понимаю, зачем икс. 
   — Это обычное число, — объясняет папа, — только пока неизвестное, как кот в мешке. Представь, надо взвесить кота, а мешок не развязывается. Вот и носишься с ним, пока не положишь на одну чашку весов, а на другую — пустой мешок. 
   И все-таки непонятно, зачем все это — икс, кот, и жизнь тоже, если случайно все возникло, и  просто чудом держится — пару градусов туда-сюда,  и все кончится?  Я не согласен так жить.     Говорю Севке: 
   — Мы с тобой случайное явление… 
   — Знаю, — он отвечает, — мать мне часто говорит: ты моя ошибка, настроение случилось, и бес попутал. Насчет настроения не понял, от него многое зависит, но чтобы  жизнь…  А про беса сказки, религия — выдумки для слабых. 
   Про религию я согласен, мама говорит — она свое отжила. 
   — Не скажи… — качает головой папа, он перед сном читает библию. Откроет на первой странице и засыпает. 
   — Случайность, — он говорит, — обычное явление:  когда не знаем причин, то говорим — случай. 
    — Вечно ты усложняешь, — говорит мама,  скажи  просто:ошибка. Случайное не может правильным быть. Вот я, мне не следовало сюда рождаться. Может, в другое место,  но сюда — это кошмар. Даже не ошибка, а преступление. 
   — Ты невозможный человек, — возражает папа, — природа никогда не ошибается. Как  могло бы возникнуть такое тонкое явление, как жизнь, если бы ошибки пестрели?.. 
   — Еще как пестрят, потому что жизнь ужасна. 
   — Ты неисправима, — вздыхает папа, — жизнь не ужасна, а прекрасна. Вот обезьяны, с деревьев слезли, взялись за дело, разум приобрели… Жизнь играет, весело играет с нами. 
   — Пусть с другими играет, а мне хватит хозяйства и трех дураков на шее, — мама кладет голову под подушку. 
   — Ну-у-у, ты не оптимист, — разводит руками папа, а мне: 
   — Иди алгебру учить. Тебе столько раз повезло, что завтра счастье может отвернуться. 
   Я иду, у меня голова кругом — возникли  зачем-то, с деревьев слезли, разум приобрели, чтобы алгебру учить — и все случай?  Зачем тогда  все — икс, кот, жизнь?.. 

   П Е Р Е Ж А Л 

   Элик, мой сосед, слабей меня. Вообще-то он не Элик, у него длинное имя, мама говорит — красивое, но мне так не кажется. Его зовут Эльхаанан, а фамилия Маноим. Ну, можно ли с таким именем, я уж не говорю о фамилии, жить спокойно! Эликом еще можно прожить, но у нас в классном журнале полностью записано,  и все, конечно, прочитали. Я уж молчу о фамилии…  Его все время дразнят — » Маноим коров доил, сиська оторвалась…», дальше не хочется повторять,  все-таки сосед,  и наши родители давно знакомы, еще до войны. Он выше меня, но слабей, потому что шея тонкая. У меня для таких отличный прием — закидываю ему за шею свою правую, сгибаю в локте, и гну его голову к земле. У меня грудные мышцы сильные, как схвачу, прижму, повисну — никто не выдерживает, все сгибаются. Особенно, если шея, как у него, длинная, тонкая… А я все сильней, сильней, пока мы оба не падаем. Но и тогда не отпускаю, пока он не попросит — хватит, отпусти… В классе все знают, это мой коронный прием,  и хотя я небольшого роста, но если вот так схвачу, согну, повисну… от этого захвата нет спасения.  Правда, мне однажды показали, как спастись — надо дать подножку сзади. Но у нас до этого никто не додумался, и если действовать быстро, победа обеспечена. Он высокий, но шея слабая, и я его всегда побеждаю. Нет, мы с ним  хорошо разговариваем, и из школы всегда идем вместе, ведь соседи, но иногда мне хочется ему доказать, что хотя он высокий и свиду сильный, а я гораздо меньше, но все равно сильней. Он не обижается, я его по знакомству отпускаю раньше, чем упадем,  только подержу немного, и выпущу. 
   Однажды, это было на пении, когда все делают, что хотят, а старушка наша махнула рукой  и сидит, прикрыв глаза… я его на задней парте слегка пережал. У него что-то хрустнуло в горле, и он не захотел терпеть. После школы будем драться, говорит. 
    Я думал, он шутит, драться совсем другое дело.  Мы ведь просто так  возились, а он почему-то обиделся. Я ведь случайно его пережал,  может, потому что было пение.  Как мама  говорит, потерял самоконтроль. 
    Драться так драться.  Мы вышли вместе, уже темно. Он говорит — давай. Народу никого, никто не знал, что будет драка, а то бы, конечно, остались посмотреть. Он говорит — давай,  я говорю — давай, и не долго думая ударил его по губам.  Чуть-чуть, но, кажется, получилось не очень, потому что он  покачнулся,  и говорит — ах, так!.. Разозлился,  теперь уж точно будет драться . Он стал кружить вокруг меня и размахивать одной рукой,  а  другую   прижимает к груди, как в кино один американский чемпион,  правда, его тогда побили, но потом он отомстил и даже отнял жену  у своего врага, хотя тот давно ее бросил, но все равно обидно. 
    И вот он крутится вокруг меня и размахивает рукой, а я стою на месте. Потом вспомнил, как надо и тоже стал приплясывать. Делаю выпады левой, а правую, свою коронную, к груди прижимаю. Хотя мой прием теперь не годится,  в борьбе-то я всегда сильней его,  а драться мы никогда  не дрались. 
    Так мы тряслись друг против друга, и ничего не получается. Но тут он, видимо, вспомнил, что я ему смазал по губам, воспламенился, подпрыгнул и  как треснет меня по глазу. Сначала искры брызнули во все стороны,  а потом стало темней, чем было,  и только плывут в темноте кружочки, червячки… Наверняка останется синяк. Я разозлился, и решил, что хватит драться,  набежал на него — он меня еще раз стукнул,  но не больно — схватил своим приемом,  и мы упали в лужу. 
   И сразу поняли, что это уж слишком, лужу ни ему ни мне дома не простят. Хватит, говорю,  и чувствую, что он согласен, только сказать не может, потому что голова прижата к моей груди. Отпустил его, он,  действительно, больше не дерется. Мы осмотрели друг друга под фонарем. 
   — Могло быть хуже, — он говорит, — это все твой дурацкий прием. Только и можешь хватать за шею, у  тебя никакого удара нет. 
   Я ему ничего не ответил, потому что на пении,  действительно, слегка его пережал. Мы вытерли друг другу пальто. 
   — Тебе хорошо, — он говорит, — у тебя короткое имя,  и  даже вовсе нет длинного. 
   — Не очень хорошо, у всех есть длинное,  а у меня нет, это странно. 
   — Лучше вовсе не иметь, чем такое вот… 
   — Хочешь, — говорю, — научу тебя своему приему, ты всех тогда удавишь, при твоем-то росте. 
   — Хочу, — он говорит. 
   И мы пошли домой. 

 

   Р Е З И Н О В Ы Й   К Л Е Й 

   Я люблю резиновый клей, у него прекрасный запах,  и  держит неплохо. Я вклеиваю им рисунки в паспарту, нужно клеить уголками. Он не пачкает, снимается тонкой пленкой,  и бумага становится даже чище, чем была.  И  держит довольно  хорошо. Правда, через год рисунки отваливаются, но я их снимаю гораздо раньше. Повисят немного,  и складываю в папку,  наклеиваю новые.  А запах  просто замечательный… 
   — У него извращение, — говорит мама, она обожает цветочные запахи. 
   — Слишком сладко, — говорит папа, он нюхает ее духи и морщится, — искусственные запахи лучше, но, конечно, не этот клей… 
   А мне клей нравится, и бумага после него не коробится,  как после этого, казеинового… ну  и запах у него! 
   — Люблю природные вещества, и вообще все натуральное, — говорит мама, она даже стены в комнате обила каким-то материалом, ни капли синтетики в нем. Я тоже люблю сирень, особенно ее цвет, а запах лучше у клея, у резинового. Я им вклеиваю рисунки в паспарту, как сосед, художник, он постоянно устраивает дома выставки для знакомых,  и то и  дело меняет картинки. 
   — Хорошая картинка сразу бросается в глаз, — он говорит. — Очень плохие тоже бросаются, но тут же съеживаются и отступают,  а хорошие запоминаются. Очень хорошее и очень плохое похоже — на первый взгляд. 
   Мои рисунки не очень хорошие, но я люблю рисовать. 
— У него нет способности, — говорит мама, — смотри, ему даже прямой линии не провести. 
   У нас в классе есть мальчик по фамилии Горбулин, он проводит длинные линии без линейки, совершенно ровные и прямые. Наш чертежник, он рисование ведет, качает головой, прикладывает линейку и говорит — » ты гений, Горбулин!» А Гена улыбается и каждый раз краснеет, он знает, что не гений, а двоечник. У него рука как куриная лапка, длинная, тощая… 
   — Это какой-то феномен, — говорит Анатолий Абрамович, чертежник, — от руки  так  невозможно провести. 
   Горбулин рисует дома и города ровными прямыми линиями, зато у него не получаются самолеты, их надо криво рисовать. Потому он не любит изображать морской бой,  это моя любимая тема — корабли сражаются с самолетами. 
   — Пусть рисует, — говорит папа, — он нюхает духи и морщится, — далась тебе эта сирень!.. 
   — Он меня достал со своим клеем, — жалуется мама, — пусть рисует, но зачем такой запах… 
   А я рисую морской бой  и вывешиваю у себя  над столом. Мои рисунки сразу бросаются в глаза, наверное, очень плохие. И все-таки я люблю рисовать. Я нарисовал сирень на восьмое марта и по-дарил маме. Цвет получился хороший, а с запахом как быть?.. И я придумал — кругом цветков нарисовал маленькие кудряшки, похожие на лепесточки, только мелкие. Это я для мамы старался, а вообще-то я сиреневый запах не люблю, он очень сладкий. Я люблю резиновый клей. Художник посоветовал — бумага не коробится,  и становится даже чище. Я попробовал — здорово получилось. До этого я клеил казеиновым, много грязи и бумага морщится,  а запах у него… Резиновый совсем другое дело! В школе про него никто не знает. Мама говорит, он не для  детей. Запах синтетический, разъедает легкие, и обои наверняка испортишь. Правда, у нас не обои, а гладкий материал с цветочками,  как в музее. Мама говорит — натуральный, пре-е-лесть. Но у меня над столом она не клеила, все равно испачкаешь,  говорит.  И я здесь вывешиваю морской бой,  вклеиваю в паспарту — и на стенку. Клей не  какой-нибудь, резиновый!   Повисят ,  и снимаю,  другие вклеиваю,  и снова…  
  

   К Р О В И   Н Е Т ?.. 

   Я катался на велосипеде, двухколесном, делал круги по асфальту, сначала большие, потом все меньше… И упал . Мы жили на даче, кругом трава и сырая земля, не покатаешься, только перед домом небольшая асфальтовая  площадка. Правда, вся в трещинах, и все-таки единственное место,  где колеса не вязнут. Хозяйка говорит, что этот асфальт еще до войны здесь был. И я кружил по нему, пока не свалился. Мама еще вчера сказала — доиграешься, нельзя так машину наклонять. На большой скорости можно, я видел, мотоциклист даже по стенке ездил, поднимался наверх, ему скорость упасть не дает. Тем более, по ровному месту, хоть колесом крутись, если быстро. Меня трещины подвели, и,  вот, свалился. 
   Здорово стукнулся, но это заживет, а вот велосипед…   Наконец,  мне его  по-  дарили,  а теперь, может, и не починишь. Я сразу вскочил, но остановился, посмотрел на колено. Оно было очень странным — совсем белое. Раньше я не так стукался, до крови,  и теперь был уверен, что кровь обязательно будет. Ведь сильно приложился, и велосипед далеко отлетел, валяется около куста, что с ним?.. Надо взять его, посмотреть,  а я стою, смотрю на колено. 
   Наверное, у меня крови нет. Мама говорит — » ты малокровный, вы все такие, дети войны…» Она кормит меня овсянкой, каждое утро каша, каша… Бабушка говорит, в ней железо. » У тебя веки бледные… — отворачивает веко и показывает всем, — смотрите, голубые,  где же его кровь?..» 
   Может,  действительно, крови  нет, вот и колено совершенно белое, хотя стукнулся ничего себе… Что же теперь будет? Я должен сморщиться весь, как яблоко, которое давно сорвали и не едят. «Почему не ешь яблоки, теперь их только в компот! — бабушка сердится на меня, — не забывай, в них железо…» Раньше у меня была кровь. Меня в школе стукнули по голове,  и струйка текла по шее и даже по спине, пришлось кожу зашивать. Но это давно было, еще зимой, а теперь, может, другое дело… 
   И вдруг вижу, появились маленькие капельки, совсем малюсенькие, розовые, их много-много, каждая видна в отдельности, они растут, начали сливаться в большие, темные,  и  кровь, наконец, закапала как следует. Я сначала обрадовался — значит, есть во мне кровь, а потом испугался — вдруг вся вытечет… И похромал домой. 
   Мне наложили плотную повязку и дали хлеб с маслом, до обеда. И я пошел смотреть велосипед.  С  ним ничего не случилось. 
 
    Р А З   В   М Е С Я Ц 

   Раз в месяц мы с мамой ходим в диспансер. Вернее, ходит она, а я всегда с ней. Маленький белый домик у вокзала. Здесь интересно, ходят разные поезда, вагоны сходятся и расходятся, звенят звоночки, по радио громким голосом говорят — «Иванов, не туда, не туда! Зайди к дежурному!» — и еще разные слова, которые в другом месте по радио не услышишь. Деревья черные, потому что кругом паровозы, от них много копоти. А домик чистенький, как будто вчера покрасили белой краской, окна приветливые, с зелеными занавесками. Туда меня не пускают, мама говорит — » мало ли что…» Я сижу напротив на коряге, ее когда-то выбросило море, она белая от соли и твердая как камень. Я забыл сказать, море через дорогу, я к нему привык и вспоминаю только когда очень дует с той стороны, осенью. Тогда я тепло одеваюсь,  и все равно сижу, жду ее. Ее там поддувают. Легкое окутано плотной оболочкой, как одеялом, в нем ни щелочки, ни трещины, и если между оболочкой и легким вколоть длинную иглу и по ней пустить воздух под давлением, то легкое сжимается.  Оно, правда, тогда плохо дышит,  зато быстрей выздоравливает. В нем микробы — палочки, они тоже окутаны плотной оболочкой, похожей на воск, и лекарства к себе не подпускают,  потому  лечиться долго. Но все-таки можно вылечиться, мама говорит, надо надеяться, и вот мы ходим сюда,  лечимся. 
   Иногда она выходит веселая, говорит — хороший анализ , и мы идем пешком через город, по круглым камням, покупаем мороженое и постепенно едим, надо сосать и держать во рту, пока не нагреется… Иногда она выходит и говорит — ни то ни се, никто не знает, лучше или хуже. Мы садимся на трамвай и едем по берегу вдоль заборов, кранов, мусорных куч, здесь плохо пахнет, мама говорит, тухлыми яйцами, это водоросли гниют. Там, где я сижу, не пахнет, берег асфальтовый, гладкий, ходят люди, смотрят на воду и  корабли. Они разговаривают и смеются. Я сижу, жду, говорю себе — ничего не будет, сейчас она выйдет веселая и мы пойдем пешком. Но она выходит ни то ни се,  поддули и ничего не сказали. Мы едем вдоль берега. Вода серая, сливается с небом,  далеко в море длинные корабли, еще дальше маленький бугорок, на нем красная точка. Это остров  и маяк — он указывает кораблям путь в бухту.  Мама говорит,  до войны они с папой ездили на тот остров, там высокая трава,  гуляет ветер и ничего больше нет. Только этот маяк. Его давно построили, на нем работает сторож.  Он ездит на работу с соседнего острова, включает лампу  и дежурит до утра. 
   Мама вздыхает: 
    — Я завидую ему, вот это работа, свежий  воздух, он  всегда здоров. 
   Она тоже почти здорова,  и еще не старая, а  ходит сюда раз в месяц,  подумаешь, болезнь…  Мы едем,  трамвай разгоняется, потому что вниз, потом поворачивает в парк. Уже не видно воды,  но воздух еще пахнет морем. 
   — Когда теперь?.. 
   — Через месяц обязательно. 
   Я сижу на коряге, в ней круглые дырочки просверлены,  это жучок,  и написано — «Леня… 1947… Вагоны стукаются, звенит звонок,  голос  зовет Иванова, мама выходит, выходит, выходит… 
 

   В   П А М Я Т И 

   У моего приятеля  две замечательные вещи. У него вообще интересно, я люблю к нему приходить. Он живет в своей комнате в глубине большой квартиры. Он выходит мне навстречу из полутьмы, бледное лицо светится, он сдержанно говорит — » а, это ты…» — и мы идем к нему. В крошечной комнатке стоит диван, на котором он спит, у окна стол, заваленный книгами, один стул — и больше ничего не помещается: чтобы разговаривать, надо сесть. Он садится на диван, я на стул. К нам льется слабый свет со двора. За окном немного серой земли и растет большой каштан с широкими листьями. Остальная часть двора вымощена крупным булыжником, так что на велосипеде здесь не покатаешься.  Правда,  велосипедов у нас нет, и вообще, мало у кого они есть. Зато у  Сережи в комнате живут две замечательные вещи. 
   На подоконнике стоит телевизор, большой деревянный ящик с экраном размером в почтовую открытку, с толстой водяной линзой, на ней розовая пленка — для цвета. Вечером на диване и стуле сидит вся семья, и если приходят соседи, то дверь в переднюю оставляют открытой, и там сидят и стоят. Сережа терпит посетителей по вечерам, зато днем остается с телевизором  наедине. Даже когда телевизор молчит, смотрит темным глазом — и то приятно посидеть рядом с ним. «Хорошо, подоконники широкие, иначе мне телевизор не отдали бы…» Дом старый, стены такие толстые, что до форточки Сережа достает палкой или влезает на подоконник с ногами. Если бы не подоконник, телевизор поставить было бы  некуда. Это первая замечательная вещь. 
   Вторая вещь висит на стене на длинном черном ремешке. Это немецкий фотоаппарат, называется «Робот», довоенный еще. Он маленький, квадратный  и очень тяжелый, у него широкий объектив, который целиком вдвигается в корпус, а когда нужно — высовывается, мощный и зоркий. Взводишь затвор, и тут же внутри «Робота» что-то ворчит и шевелится — это он перематывает пленку. Сам думает — не даст тебе ошибиться. 
   Мы говорим, телевизор молчит, слушает, «Робот» висит на стене — ждет… Наконец, Сережа предлагает: 
   — Пойдем, что ли, пощелкаем?.. 
   Я как бы нехотя соглашаюсь: 
    — А что, пойдем… 
   Он  великодушно разрешает: 
   — Возьми аппарат, — и идет одеваться. 
   Я беру «Робот» — тяжелый, в теплой старой коже,  и выхожу. Мы спускаемся во двор, идем по круглым камням к выходу на улицу. 
   — К морю?.. 
   Конечно, к морю. На широкой аллее под старыми ветлами ждут нас скамейки, здесь просторно, пустынно, ветерок приносит запах водорослей, серебристые листочки бьются, трепещут…  Сережа нажмет на трескучую кнопочку, застежка отскочит,  и «Робот» уставится на нас внимательным глазом… 
   Потом, в темной ванной комнате, в душной тишине, мы будем следить за тем, как  на красноватой от света фонаря бумаге появляется, растет, постепенно темнеет то, что должно быть темным,  и остается светлым светлое — как в памяти нашей. 
 

   У   Н А С   В О   Д В О Р Е 

   У нас во дворе небольшой беленький столбик. Здесь раньше проходила дорога, и столбик показывал, сколько еще идти. На нем было написано  число. Дорога давно в другом месте, а столбик остался. У нас постоянно чинят асфальт, заливают сверху дыры и трещины, и столбик почти совсем ушел в землю, и на нем давно ничего не написано. Сколько раз хотели вытащить, он соседу мешает заезжать в гараж. Но так и не собрались с силами, ведь он сидит в земле глубоко-глубоко, стоит у  той старой дороги, что теперь под толстым асфальтом. Я видел фотографию — мелкий камень, утрамбованный гравий, кругом двухэтажные деревянные домики. Мама той дороги не помнит, тогда ее еще не было, а бабушка была,  но все забыла. Наш дом уже стоял, говорит, потом новый  фундамент подвели, каменный.  А про дорогу ничего сказать не может, была какая-то. Я,  говорит, под ноги тогда не смотрела. Она ездила в коляске. Я видел на фотографии — шагает лошадь, за ней коляска, дамы в шляпках сидят… 
   Я говорю Севке: 
   — Давай прыгать через столбик. 
   А сам думаю — это просто, разбежаться получше, упереться в верхушку ладонями,  приподнять немного себя, чтобы,  перелетая,  не задеть… 
   Не успел подумать, как он прыгает, и очень лихо перескочил. А я остановился. Представил себе, как падаю на столбик, и зажмурился. Не допрыгнешь, а он тебе прямо в живот! Я очень хорошо все себе представляю, и потому трус. Но этого никто не знает, и не должен узнать. Вот соберусь с силами и прыгну! Уже нельзя отступить. Зачем только предложил прыгать через этот дурацкий столбик! Я не ожидал, что он так быстро соберется, он всегда позади меня.  А тут что-то случилось,  и он без подготовки,  без разбега, руки вперед, все правильно… и довольно высоко оказался, приземлился даже дальше, чем я ожидал. 
   Я говорю ему: 
   — Знаешь, тут дорога была, по ней каторжников водили, в цепях… а столбик, вот, остался, хотя машине, конечно, мешает. 
   — Прыгай, — он говорит и слушать не хочет ни про фотографию, ни про мелкий камень, ни про коляски, его история не увлекает. 
   — Здесь еще бабушка моя жила,  на втором этаже… 
   А он  разбегается и еще раз, даже выше, чем в первый, так и пронесся над столбиком как самолет или метеор. И откуда он научился? Я его с первого класса знаю и никогда за ним ничего подобного не замечал. Я всегда первым был, а потом уж он. Мы как-то убегали от бандитов… ну, не совсем бандитов, но очень сердитых ребят. Мы шли в темноте, а навстречу две девчонки. Я говорю — давай, испугаем их. Накинули курточку на две головы и обнявшись как одна фигура,  двинулись на них, заревели страшными голосами. Они, конечно, завизжали и бежать, а потом нас хотели поколотить ребята из их подъезда, но не поймали. Мы изо всех сил припустили, и я, конечно, впереди… 
   Я только хотел подойти к столбику, небрежно так опереться, попробовать, высоко ли падать… а он в третий раз разбегается, и…  Неважно получилось — перелетел все-таки, но задел ногой. Проехался по камню, захромал, и даже зашипел от боли. Смотрим — у него широкая ссадина чуть выше колена, кровь сочится. Я отдал ему свой платок, и он побежал к крану. Тут уж  я подошел к столбику, положил на него обе ладони, и прыгнул. Оказалось очень легко. 
Он возвращается, чулки намокли и в ботинке вода хлюпает. Прыгать ему, конечно, расхотелось. 
   — Ты неправильно прыгал, — говорю, — техники никакой. Смотри, как надо. 
   Положил руки на столбик и прыгнул. Здорово показал. Он удивился: 
   — Я думал, ты струсил, а у тебя вон как получается… 
   — У тебя тоже неплохо, — говорю, — а что споткнулся, с каждым бывает. 

………………………………………………………………………………………………………………………..

С М Е Я Т Ь С Я   И   Ч Е С А Т Ь С Я 

   Странная штука смех. Единственная непосредственная реакция,  которая почему-то допускается в приличном обществе. Хотя с  большим скрипом. Все понимают, что не совсем  приличное явление. Но предпочитают терпеть и помалкивать. Лучше не связываться, вдруг  засме-ют. Вот если б мы начали чесаться на каком-нибудь чопорном вечере, или даже в компании друзей…  Тут бы у всех нашлось, что сказать,  напоминание о зверином прошлом обижает. Хотя в одиночестве мы с удовольствием… Со смехом сложней, на зверей нечего пенять — наше приобретение. И вроде бы совсем разные вещи — смеяться и чесаться. Но есть что-то чертовски похожее. Вот, говорят — чеши, где чешется, и никаких объяснений не требуется.  Также и смех —  попробуй, объясни, почему возник. Потому что смешно. Как будто зачесалось внутри.  Потом, может быть, углядим что-то глубокое и печальное, а пока смеемся и ничего понимать не хотим. Смешно, видите ли, смешно!..  Кто-то со своим пониманием вещей чудовищно вторгается, въезжает на колесиках в чужое понимание, от столкновения миров высекаются искры… а мы уже наготове, как сухая трава — тут же сгибаемся пополам, задыхаемся, как от пинка в живот, вытираем слезы,  машем руками… и все это на глазах людей! Многие не понимают, в чем дело, а некоторые даже оскорблены,  и презирают нас, потому что устроены гораздо тоньше. Это они так считают.  А  нам все трын-трава… До поры до времени,  конечно — в негодующем молчании смех постепенно гаснет, стихает… Но все-таки находятся типы, которые сохраняют мужество хихикать в полной тишине. А  некоторые сами берутся творить смешное. Обычно это слабые, уязвленные и застенчивые люди, они скоро понимают свою ошибку: в случае неудачи на сочувствие не надейся, вора и убийцу жалеют охотней. 
Вот два примера этой почти   бессознательной реакции. Берем человека, который и на земле-то едва справляется с ногами, и забрасываем его на канат под куполом цирка. Мягко говоря, он в замешательстве. А тут, откуда ни возьмись, вырывается стая обезьян, они бросаются на этого типа на канате, облепляют его, сидят на плечах, лезут лапами в рот, всячески  кривляются… словом, веселятся, как умеют, разве что не хохочут, это им не дано.  Смеемся мы!  Веселимся с этими мерзкими тварями, которые вот-вот свалят маленького человечка с огромной высоты… Где наша любовь к слабому,  где милосердие?  Он упадет с глухим стуком, превратится в мешок  мяса с костями… Над  чем смеетесь?.. 
   А вот другой трюк,  не такой опасный, но удивительно противный — в лицо бросается кремовый торт. Мгновенно рождается маска, удар — и еще одна…  и мечутся фигурки, награждая друг друга все новыми лицами, неожиданными для нас,  и для тех, кто от мягкого удара в лицо становится другим,  и сам не знает, кем… 
   Совершенно разные явления —  неожиданные, страшные, странные  или попросту пошлые,  вызывают в нас одну и ту же реакцию.  Ее природа необъяснима — попробуйте кому-нибудь   растолковать, почему смешно,  и  сами убедитесь.   Но  лучше не связывайтесь,  рискуете вызвать смех на себя.  Будете  потом чесать затылок… И тут уж вас все поймут. 
 
    У М — М … 

   Я видел по телевизору, спрашивали у молодых: 
   — Какие качества в людях цените? 
    Кто говорил — надежность, кто мужество, кто  про доброту вспомнил… И никто не сказал про ум, никто!   Недаром — нет ничего сложней. Хочешь иметь умного друга?  А жену? Умней меня, что ли?.. Мало кто согласится. Добрей — это пожалуйста, а умней… Опасно. Потому и молчат про ум, такое уж свирепое это качество. Его нельзя поделить на части: он умней меня в этом, зато я его — в том, и успокоился. Умней так умней, ничего не попишешь. Можно образование приобрести  и воспитание даже получить, а ум не получишь, не приобретешь. Можно быть ловким и хитрым, но это совсем не ум. Хитрость имеет простую цель,  мелкую, она без цели вянет, жухнет… а ум… Ему цель не нужна, он  как зрение — на что ни посмотрит, все видит и различает. Ему ничего не надо, кроме как все понимать и различать. Находить разное в похожем, сложное в простом,  глубину под поверхностью — вот что может ум. И наоборот, все объединить он способен, увидеть общее в разном,  простое и ясное в сложном. Это его работа, и игра тоже. Он открывает разнообразие там,  где, казалось бы, унылая пустыня… и единство всего сущего, когда глаза разбегаются от разнообразия. Ум придает интерес и вкус нашей жизни. Может, поэтому и не любят умных.  Они рядом с нами: мы не замечаем — они видят,  мы не радуемся — они  наслаждаются,  мы спокойно живем — они горюют…  Только  раздражают нас. К тому же его невозможно запретить — ум, или унять. Честность, смелость, мужество подавить можно, запугать, даже самому себе запретить, а, попробуй, запрети себе быть умным.  Вера, совесть, достоинство — от воспитания, от жизни, а ум… С ним рождаются. Он, как глаз у орла, от рождения дан: смотрит и видит. Никто нам не добавит ума, не передаст своего, как бывает с опытом, навыками, знаниями. Если человек  не различает, скажи ему — вот, смотри сюда, и он, может быть, увидит там, куда показываешь ему…  но  подвернись другой случай, он снова дойдет до своего предела  и остановится,  не видя дальше, не различая… 
   Что поделаешь — ум… Когда растешь, развиваешься, одолеваешь препятствия, хочется верить — все достижимо, но с годами все чаще наталкиваешься на странную границу, за которой  смутно, зыбко, непонятно к  чему,  неизвестно зачем… Другой,  смотришь,   идет вперед — видит,  различает, судит, действует. А мы стоим… 
   Так  какие качества вы цените?.. 
 
     К Т О   З Н А Е Т … 

   — Что такое короткий рассказ? 
    — Представь себе — вся жизнь на одном белом листе, через два интервала. 
    — Через два?  Расточительство!  Половина места  пропадает! 
    — Считай, это сон, отдых, без них невозможно. Теперь отступи  слева сантиметра три-четыре… 
   — Еще чего! Это пятая часть всей поверхности… 
   — Поля нужны для исправлений. И сверху надо отступить. 
   — Зачем? 
   — Оставить место для даты, для названия.  Начало известно сразу, с названием хуже.  Иногда не знаешь до самого конца. Оно должно быть выразительным и подчеркнуть главное. А что было главным?..  Теперь справа… 
   — Ну, уж нет!  Еще и справа… 
   — Каждую строчку нужно оборвать вовремя. Но это не все. Учти,  внизу должно остаться место. 
   — Внизу?  Никогда!  Это мое место!..  А, может, будет второй лист?.. 
    — Достаточно одного… если повезет.  Внизу должно быть пусто и бело, как в начале. Теперь отступать некуда. Конец сомкнулся с началом, первая шеренга с последней,  и они, как полк в снежном поле — стоят насмерть. Это старинное сражение, здесь нельзя врассыпную, бегом, на четвереньках — они стоят под картечью. 
   — И что-то останется? 
   — Кто знает,  может  и останется.

………………………………………………………………………………………………………………..

А Ф И Н О Г Е Н О В 

   Я прочитал в газете — Афиногенов пропал. Старик, вышел из дома  и исчез. В центре города,  днем.  В соседнем корпусе жил, оказывается. Не один — дочь с семьей, телефон, приличная квартира. Я знаю этот дом — богатый кооператив. Может, псих, или маразматик, вышел и не знает, куда идти, как вернуться?.. Нет, по лицу не похоже, очень культурное лицо. Карточка плохая, но все равно видно, что разум при нем. 
   — Ему неплохо жилось, — соседка докладывает, она всех знает, — своя комната, все его ублажали.  А он проявил неблагодарность — удрал.  Куда в городе идти?.. 
   Вот и я не знаю. Вечером выйдешь, хочется куда-нибудь, а станешь перебирать… к этим — нет,  к тем — ни в коем случае… и  так добираешься до конца списка. У каждого есть такой списочек, и все укорачивается он, укорачивается… Вечером заглянул к приятелю — он лежит. 
   — Гулял, — говорит, — споткнулся, и вывих.  Хромаю теперь.  Нога распухла в щиколотке, туфля не налезает. 
    Он в отпуск собирался. Уже август, кончается лето, а мы еще здесь. Все выбираем, куда поехать, продлить наше короткое тепло. Так ждешь этого лета, а оно пробегает в один миг. И ехать-то куда?.. Приятель думает об отпуске с весны, и даже зимой мечтает, слушает прогнозы погоды и выбирает самые лучшие места. Время идет, прогнозы меняются, в лучших местах холодно и идут дожди. Он выбирает новые места, но и там погода не держится. Она теперь везде обманчива, не уследишь. Да и ехать-то некуда. Что там хорошего, все давно известно. Раньше мы ходили в горы, а теперь возраст, ходить трудней. Да еще этот вывих… Он лежит, больной сустав на подушке, и размышляет: 
   — Куда же деться…   чертова нога,   недельку придется поваляться?.. — он смотрит вопросительно. 
   Я киваю: — Через неделю будешь в порядке. 
   — Но куда… — он вздыхает, — вот Афиногенов,  смотри, вышел и пошел. В больницах- моргах нет, значит, гуляет. 
   — Ну,  Афиногенов… Нет, я так не могу. 
   — А может псих? 
   — Нормальный, говорят. Рядом со мной жил. Жаль, не знал про его план, расспросил бы… 
   — Что он, дурак?  ничего бы не сказал. Представляешь, вышел и пошел… 
   — На попутках, что ли?.. Недели две уже… или три? 
   — Счастливец… Вот чертова нога — болит. 
   Мы живем здесь давно, сначала нравилось, потом нет, а дальше привыкли — тихо, уютно,  другого такого  места не найти. Да и ехать некуда. Там, где нас нет, только хуже. Афиногенов дурак, куда поперся… 
   — Поправляйся, — говорю, и поворачиваюсь к двери. 
   — Через неделю исчезнуть надо,  иначе отпуск  пропадет. Куда же отправиться?.. 
   — Может, в Крым? 
   — Там еще жарко для меня. 
   — Тогда в Прибалтику. 
   — Сыровато уже, с моими-то суставами. 
   — Украина не подойдет? 
   — Говорят, дожди… 
   — Через неделю неизвестно, что будет. 
   — Лучше не будет, осень на носу . Так что Афиногенов?  Взял да пошел?.. 
  

    Р А З Н Ы Е   Л Ю Д И 

   Все люди — разные. Очень глубокомысленный вывод,  и чувства вызывает разные, от восторга до полного отчаяния. Насчет восторга не уверен, а вот про отчаяние могу рассказать. Вчера долго не мог успокоиться, а ведь ничего в сущности не произошло. Просто вышел из дома погулять с собакой. Правда, с настроением — никого не встречать. Опасно, уж слишком все разные… Взял собаку и пошел. Собаки тоже разные, но это не раздражает. Ничего еще не произошло,   просто сгустилось вот такое состояние. Не могу сказать, что отчаяние, но и не восторг, уж точно… Иду, никого встречать не хочу,  крадусь задворками. Только бы до кустов доползти, собаке для дела, мне для безопасности… 
   И вдруг меня окликают,  громким басом, через улицу.  Это мой начальник.  Он хороший человек, но слишком  мы разные с ним, разные… Удрать уже невозможно. С ним жена и какой-то тип в белом костюме. Я  вырос в бедной семье,  и знаю, что в такой одежде нормальный человек  не пойдет. Жену начальника я тоже знаю  и говорить о ней не хочу. Она человек неплохой, но совсем другой, что тут объяснять. Начальник объявляет, указывая на человека в белом: 
   — Перед  вами  лауреат и автор многих книг  по египетской культуре. 
   Автор ничуть не смутился, кивнул и продолжает смотреть в пространство. Видно, привык, чтобы его называли как следует. 
   — А как ваше творчество? — это жена начальника обращается ко мне. Добрым голосом — ну, что вы там еще натворили?.. и с тонким намеком лауреату — и у нас не совсем захолустье, тоже люди живут… Лауреат благосклонно двигает подбородком, то ли хочет что-то промолвить, то ли слюна в горле застряла. 
   — А, это ваша собачка… еще жива? — спрашивает  начальник  у собаки. 
   — Вот,  жива… — отвечаю за собаку. 
   — А что она умеет делать? — Это для него всегда важно, все должны что-то интересное уметь,  и собака тоже. 
   — Ничего особенного, — говорю, — вчера вот  ребенка укусила. 
    Тут просыпается из  величественного молчания искусствовед и с глубоким выражением изрекает: 
   — Собака  не должна кусать детей. 
   Он знает лучше собаки, что она должна. Шеф  и его жена молча обдумывают собачий поступок.  У шефа, наконец,       появляется выражение на лице, он выпячивает нижнюю губу, как всегда, перед важным заявлением… 
   — До свиданья, до свида… — бормочу я, и задом, задом в кусты, тащу через колючки собаку — и исчезаю. 
   Мы идем по весенней травке, делаем дела и постепенно забываем, забываем… 
А они?..  Идут, наверное, и говорят: 
   — Ну,  и тип… и собака у него, пожалуй,  бешеная. 
   Все-таки удивительные существа, все разные. 
 

   П Л Ы В Е М  ! 

   У нас в ванной что-то испортилось. С виду все в порядке, но соседи жалуются — на них вода течет. Сначала капала, а потом струйкой начала течь. С потолка у них. Пришел сантехник, долго искал причину, наконец, нашел. 
   — У вас, — говорит, — вода вытекает из обвязки, надо новую ставить. 
   Обвязка — это небольшая трубочка, которая воду отводит из ванной в большую трубу, и вот она прохудилась. Не труба, конечно, а обвязка. Большую трубу чинить — большое дело, а обвязку сантехник вывинтил и положил в карман. 
   — Пока новой нет, ванной не пользуйтесь. 
   И ушел. Мы не пользуемся  месяц, второй пошел, а обвязки нет. Встретил сантехника, он говорит: 
   — Мастер обвязку ищет. Он живет в вашем доме,  зайди, может что-нибудь посоветует. 
   Мастер хмурится: 
   — Пока нигде нет, но я ищу и буду искать. Пока не найду. 
   В ванной дырка, в глубине вода поблескивает, но это в большой трубе, а до нее должна быть обвязка.  Я говорю сантехнику: 
   — Давай, вкрутим старую, сосед потерпит, он долго терпел. 
   — Нет, — сантехник вздыхает, — раз уж дело вскрылось, мы не можем так поступить. Надо искать. 
   Я тоже считаю, что надо. И мастер так думает: 
   — Вот если б ты жил на первом этаже… — размышляет он, — мы бы воду прямо в подвал спускали, пусть себе в землю всасывается. 
   Сантехник не согласен: 
   — Не всосется, и дом может запросто поплыть,  если каждый день будешь мыться. 
    — А что?.. Пусть себе плывет, — говорю.  — Может, уплывет куда-нибудь подальше. Никакой обвязки тогда не надо. 
   Мастер подумал  и говорит: 
   — А что?..  Вы мне  надоели со своими обвязками  вот так…  Я с вами заодно поплыву. 
   Жильцы на пятом против — не хотим уплывать!  Им говорят: 
    — Чудаки… никогда течь не будет! 
    — Если никогда, то запросто поплывем. 
   Тут же явились сварщики с толстой трубой, проделали в ванной большую дырку и запросто наладили водоспуск прямо в подвал. Все очень просто решилось — обвязки нет, зато толстая труба есть, сварщики при деле, и дело сделалось без громких слов и обещаний. 
   Но вот пришел главный инженер, осмотрел работу, головой качает: 
   — Чересчур быстро вода уходит, не поплывете. 
   Как же так, в наш дом уже народу набилось — ой-ей-ей — и не поплывем?.. 
   Мастер спорит,   сантехник  тоже  теперь за нас,  но инженер, он с образованием все же,  доказал: 
   — Чтобы поплыть, надо в подвале пол зацементировать. 
   Бросили на это бригаду, и цемент нашелся, работали день и ночь — сделали! Теперь обяза-а-тельно поплывем. И тут встречаю соседа, он в панике: 
   — Как  же плыть, если нет гудка?.. Просто неприлично. 
   Решили посоветоваться с сантехником. Тот подумал,  и говорит: 
   — Нет, ребята, без гудка дело не пойдет, я  вам категорически не советую. 
   Пошли к мастеру. Тот подумал,  и согласился: 
   — Без гудка неправильно будет. 
   Отправились  к инженеру.  Тот подумал —  и решил: 
   — Тут двух мнений быть не может, будем ставить  гудок. Надо только с начальником согласовать. 
    Начальник выслушал  и даже удивился: 
    — Что вы, для гудка крутой пар нужен,  иначе звука не будет. Надо с народом  посоветоваться. 
    Собрался народ, думали-думали, и решили — пора котельную перестраивать, чтобы давала крутой и чистый пар. Дело сложное,  вызвали консультанта. 
   — Что вы, — тот говорит, — у вас ни одна батарея не выдержит, надо менять, ясней ясного. 
   К тому времени наступило лето, самое время отопление ремонтировать. Батареи сменили,  и трубы тоже пришлось, иначе технически неграмотное решение. К Рождеству управились. И тут встречаю сантехника,  бежит, радостный: 
   — Завтра пар даем, так что плывете, ребята! 
   Пошарил в кармане: 
   — Я тебе, вот, обвязку раздобыл, она у  меня в ящике валялась. 
   Я взял, конечно, на всякий случай. Но к чему  мне обвязка?.. Завтра — плывем! 
 

   П И В О   В Р Е Д Н О 

   Я присел на скамеечку у  пивного ларька.  Жара одолела. Рядом сидели двое. Седой с красным лицом и молодой красавец с длинными волосами. 
   — Человека не переделаешь, — задумчиво говорил седой. — Вот я… может, еще лет пять протяну, а,  может, сейчас  здесь и  кончусь. 
   Он не хотел переделываться,  и смерть около пива воспринимал как справедливую. Молодой говорил о будущей жизни: 
   — В нас ген сидит, запрещает вечную жизнь. Я читал. Надо снять запрет  и будешь бессмертен…  как микроб. 
   — Не-е,  у меня на вечную нет надежды. 
   — Попробуй, все можно перестроить… Вот как ты дышишь?.. 
   — Со свистом дышу. Я, брат, сейчас развалюсь на запчасти, если пива не выпью — лягу и не встану. 
   — Погоди, вот ген уберут… 
   К ним медленно приближался третий, неопределенных лет мужчина в домашних тапочках и вытянутых на коленях спортивных штанах. Его тень легла на скамейку. Молодой удивился: 
   — Ты чего?.. 
   — Вот… 
   Новый мужчина протянул руку. Между пальцев покачивалась металлического цвета крохотная рыбонька с изумленным глазом. Человек вышел из дома к людям, обглодать рыбку втроем. 
   — Пока твой ген загнется, пива не станет… — седой потянул длинноволосого к ларьку. Они ушли, не ответив на призыв третьего человека. Тот сел на скамейку, покосился на меня  и задумчиво сказал: 
   — Настоящий русский человек… ничего ему не надо,  даже чужого… 
   Рыбка подрагивала в обиженных пальцах: 
   — А этот — жить долго хочет… Для чего?  Зачем люди, а?.. 
    Я не знал. 
    — Чтобы  пространство не пустовало. Иначе снова  придут эти… динозавры,  или микроб, бешеный, которому смерть нипочем. 
   От очереди отделился мужчина в коротковатых брюках и голубой рубашке, живот ходил мячом над широкой пряжкой с морским якорем. 
   — Виктор, привет! Ты чего прохлаждаешься, неси  красавицу,  люди по закуске соскучились! 
   Мой собеседник просиял,  рыбка подмигнула мне белесым глазком… 
   Я шел и думал, а это в такую жару даже вредно. 

     Я   Н Е   С И О Н И С Т … 

   Мой прапрадед, солдат русской армии Николая первого, еврей, отслужил свой срок, двадцать пять лет, и получил разрешение поселиться, где хочет. Он мог бы жить в Москве или даже Петербурге, но не захотел — приехал в маленький прибалтийский городок, привез жену из Орши, где родился, и жили его родители… Дальше я  вижу с возрастающей четкостью, а вот что раньше было? 
   Когда-то они, видимо, жили на Балканах, оттуда взялась фамилия, потом в Германии — вынесли язык, который я слышал с детства… А как попали в Европу? Были рассеяны после Иудейской войны?.. Не знаю… Цепь перемещений привела прапрадеда туда, где он вырастил своих детей. Они сто с лишним лет сидели на одном месте, казалось — все, кончились блуждания… Нет, ничуть! Не думая об этом, я продолжил их движение, сначала переместился в Петербург, который тогда назывался иначе, потом добрался до Москвы, не захотел в ней остановиться, поселился в маленьком подмосковном городке, привез жену из Прибалтики… потом, правда, развелся. И здесь застрял надолго… 
   Но это еще что! Братья моего отца продвинулись дальше — их сослали в Сибирь. Было это во время войны, я еще маленьким кульком  валялся на вагонной полке, а они уже шли… Им не понравилось в ссылке, и они решили выйти из России, пошли на юг.  Шли два брата,  один огромный,  рыжий, другой — маленький, черноволосый… В Киргизии маленький подхватил тиф, потерял сознание. Когда он пришел в себя,  в больнице, другого брата не было. С тех пор он исчез.   Ушел-таки  в Иран, как хотел? Или погиб на границе?..  Говорили, что он в Париже,  и жив сих пор…  Врут, я думаю, зачем ему Париж — он двинулся на юг, дальше, туда, где  все начиналось… 
   Я не сионист, но эта история завораживает  меня. Не так давно это было. Между мной и тем солдатом три человека, это пальцы одной руки, это лица. Мой брат большой и рыжий,   я — маленький, черноволосый… Я мог бы продвинуться дальше, одно время мне настойчиво предлагали. В первый раз вместе с отцом, в Сибирь, мне было лет десять, второй раз недавно. Но обошлось. Потом хотел сам выйти из России, но передумал. А дальше?  Не знаю, не знаю… 
 

   Д О Р О Ж К А 

   Много лет назад я жил в небольшом северном городке, в деревянном доме, который стоял в глубине двора. От дома к калитке вела прямая дорожка, и зимой ее каждый день расчищал один старик, он жил на  первом  этаже. Он  не был   дворником, получал пенсию и жил один. Настоящий дворник жил в соседнем доме и убирал только на улице, перед забором, и то иногда, и там постоянно нарастали сугробы. Зато дорожка во дворе всегда была чиста. 
Расчищающий дорожку старик появлялся в восемь утра, с метлой и широкой лопатой, обитой жестью. Он аккуратно выскабливал дорожку лопатой, а потом подметал метлой. Если падал снег, он выходил второй раз, после обеда, и возился до темноты. На дорожке были уложены большие квадратные плитки — серые и белые, и мы всегда видели их, когда шли по двору в светлое время дня. 
   Старик заканчивал свое дело и уходил.  Я смотрел на дорожку и не понимал старика. Я учился, мечтал об интересном деле  и не мог себе представить, что не сделаю ничего замечательного. Я мечтал стать большим ученым, не хитростью и не чудом, а своей работой. Я должен был сделаться лучше всех, поравняться с великими людьми. Мне казалось, что эти, великие, как бы собрались и живут вместе, и живые и умершие — они составляют особый круг людей. Заслужить общение с ними я хотел больше всего. Я хотел сделаться бессмертным… а пока учился, после лекций  до ночи  работал в лаборатории,  а утром снова бежал на лекции… 
   Иногда я возвращался пораньше, в сумерках — дорожка была расчищена, в окне старика горел теплый  уютный свет. В свободные дни я долго спал, потягиваясь, подходил к окну — и видел старика, неторопливо делающего свое нехитрое дело. Хоть пропустил бы день, неужели не надоедает?..  Но ему не надоедало. 
   Так  прошло несколько лет, и ничего в нашей жизни не менялось. Нет, у меня было много нового — я закончил учебу, стал работать, пробивался к настоящей науке… но во дворе все шло по-старому: старик попрежнему подметал дорожку, падал на нее новый снег, и он выходил еще и еще… 
   Как-то мне понадобилась пила, и я решил, что у старика она должна быть. Я постучал к нему, в первый раз. В маленькой передней стояла лопата, метла и большой жестяной совок для мусора. Старик сидел в глубоком кресле и читал. Он кивнул — пила в верхнем ящике, возьмите. Я взял пилу и уже хотел уйти, взглянул в окно — и увидел дорожку. 
   Этаж был низким, и дорожка показалась мне широкой дорогой, уходящей вдаль. Она была тщательно расчищена. Зачем он так старается каждый день, будто делает интересное и важное дело?.. Он увидел, что я смотрю, и говорит: 
   — Когда я был  маленьким, у нас в доме жил один старик, Кузьмич его звали. Он всегда убирал снег с дорожки, а потом обязательно подметал ее. Он это делал очень красиво, аккуратно, будто у себя дома пол подметал. И мне всегда хотелось иметь свой дом,  и дорожку перед ним, и подметать ее каждый день, как это Кузьмич делал.  Жизнь прошла… ни семьи, ни дома… а дорожка — вот она. 
   Он улыбнулся, а я ничего не мог сказать ему, попрощался и ушел к себе.  Я стоял  у окна и  смотрел на дорожку,   придавленный невидимой тяжестью… Постепенно темнело, и дорожка скрылась от меня. Я заснул за книгами, ночью проснулся — падал крупный снег.  Я  вспомнил про дорожку, как про живое существо, оставленное в темноте, на улице, без присмотра. Этот непонятный старик… ему придется  встать рано… 
   Я лег и уснул. Утром выглянул в окно — дорожка расчищена, по краям сугробы, а на ней только легкий иней,  и по нему еле заметные царапины — следы метлы. 
 

   С О В С Е М   Н Е   И Н Т Е Р Е С Н О 

   Я помню, как его привезли откуда-то и положили поперек большой кровати. Он был туго замотан в одеяло, а голова прикрыта пеленкой. Я отогнул уголок и увидел багровое лицо, которое было бы страшным,  если б не было таким маленьким. Все-таки в нем было что-то страшное,  может, его ненасытность, беспрестанные озабоченные и в то же время рассеянные движения, или то, что он, едва появившись, сразу  надежно укоренился в жизни, и всегда точно знал, что ему нужно… 
   — Все маленькие такие, — сказала мне мать. 
   — И я был таким?.. 
   Я подходил к зеркалу, смотрел на свои тонкие руки, бледное лицо с серыми глазами — и не верил. 
   Он рос и превратился в двухлетнего крепыша со складочками за запястьях, научился кричать еще громче, произносить самые необходимые ему слова, и вообще,  стал немного напоминать человека. Я уже ходил в школу  и снисходительно смотрел на его попытки очеловечиться… Потом он сильно похудел, стал быстро бегать, пошел в школу и почти пропал из виду. Иногда мы встречались за столом,  мы учились в разных сменах. Я уже кончал школу, у  меня были свои дела. 
   Когда я уехал из дома учиться   дальше, ему  было лет десять. В нем удивительным образом  исчезло все,  что возмущало меня — бесформенность,  пронзительный крик, беспорядочные движения,  полнота,  суетливость… он уже был человеком. 
   Потом я много лет не видел его. Я приезжал, он уезжал в лагеря и на каникулы, я переехал в другой город на работу — он ушел в армию, я уехал заграницу — он вернулся домой… Наконец, мы встретились. 
   Я увидел, что он стал совсем непонятным взрослым человеком. Все детское, что я знал в нем, и помнил, исчезло. Я его совсем не понимал. Он делал столько глупостей, что мне даже неудобно об этом говорить,  например,  он рано женился,  из-за этого бросил институт, пошел работать…  потом развелся, женился снова… 
   Через некоторое время я заметил, что делаю то же самое, он только опередил меня — я тоже женился, развелся, снова женился… Потом у нас были дети, потом еще что-то было… 
И все-таки я не мог понять его — зачем он столько пьет, почему ему нравятся маленькие тощие женщины… а он недоумевал, что я нахожу в больших и плотных, почему не пью, а только работаю, как бешеный… Он строил себе гаражи и дома, ремонтировал квартиры, он любил жизнь со всеми ее удовольствиями, голубой кафель, роскошные бани, пиво и копченую рыбку, как ее готовят у нас… Я удивлялся, почему он не стремится к высоким целям, не совершенствует себя, а только непрестанно говорит, все время оживлен, ходит животом вперед, кричит на всю улицу и всеми командует, постоянно окружен друзьями и собутыльниками, и жить один не может ни единого дня.  А его раздражала моя сосредоточенность, молчание, нелюдимость, серьезность, и он подозревал, что я не уважаю его… 
   Потом… потом он начал задумываться над жизнью, полысел с макушки, стал тише говорить,  и удивлялся,  когда женщины его бросали. Я же постепенно становился веселей, у меня появились увлечения, и то, что я сдерживал в себе, начало проявляться. Оказывается, я тоже любил поесть и выпить, и женщин, и тихие лунные ночи, и безлунные тоже, и свет, и тепло, и многое другое, а не только дело, которому служишь. Я тоже полысел, сначала со лба, потом с макушки, и обе лысины слились… стал полнеть и не мог удержаться от сладкого. Когда мы встречались, то спорили все реже. 
   Прошло еще время, и мы перестали раздражать друг друга. Люди вокруг менялись, приходили и уходили, и уже никто, кроме меня, не помнил его бесформенным кульком, что лежал поперек кровати. Да и того сероглазого мальчика никто не помнит. Я все чаще думал о том времени, когда мы жили дома, и он, оказывается, думал о том же, и о странной судьбе наших родителей… Еще немного, и мы сидели бы рядом, говорили тихо — » а помнишь?..», у нас бы появились новые темы — здоровье, болезни… и кто сколько мог выпить и съесть когда-то… 
   И тут он взял и умер, непонятно почему,  неизвестно зачем. Мы так ничего и не поняли друг в друге, хотя со многим смирились.  И это наше непонимание  осталось глубоким воспоминанием, чувством,  слилось с непониманием отца, матери, их судеб, с  непониманием всей жизни — и стало прошлым, которого нет — и которое живо, пока я жив. 
 

   В С Е   С Н О В А 

   Я проснулся и сразу вспомнил, что должен делать.  Вскочил и  побежал в  магазин. Там были разные краски, акварельные и  масляные,  дорогие и дешевые. Я выбрал самые дешевые.  В узкой  картонной  коробочке лежало шесть кирпичиков:  красный, желтый, синий, зеленый, коричневый. И, конечно, черный. Я всегда любил этот цвет, он все остальные в себя вобрал — и молчит… Принес коробочку, и кисть, запер дверь, сел за стол, а бумага у меня была. 
Мне было так интересно, что я даже забыл — ведь раньше не получалось. Особенно в детстве. Все рисовали помидор, в первом классе, а я сразу понял, что мне его никогда таким вот, живым, не изобразить… А недавно я был на Севере, и совсем случайно взял в руки цветные мелки… 
Мы сидели в лодке, передо мной был высокий берег — зеленое, синее, красное… и я случайно, можно сказать, от скуки. решил нарисовать все, что вижу. Оказалось просто и легко, будто всю жизнь только этим и занимался, и даже воздух, холодный и прозрачный, получился у меня. Я, конечно, все изменил, потому что некоторые пятна мне не понравились, и мелки совсем другого цвета, чем трава и земля, но все равно вышло отлично… На следующий день я уехал, а утром тут же побежал за красками, мелки были не мои, но это к  делу  не относится. 
   Я бежал домой с красками и думал. Я был уверен теперь, что получится. Вернее, что бы ни получилось, мне все равно понравится, я знал. Мне столько нужно нарисовать!  Ведь я много лет смотрел, видел, и  ничего не рисовал. Зато, оказывается, все запомнил. И вот сел за стол, взял кисточку… 
   Деревья, конечно! Я помню ту дорогу, это было давно, сумрак разливался постепенно, а впереди маячил огонек. Мы шли целый день, и, наконец, пришли… И другую дорогу помню — в горах, она упиралась в небо, с одной стороны обрыв, с другой фиолетовые цветы… Маленькие домишки — и река, она синяя, в окнах желтые огни, деревья, конечно, красные, небо почти черное… Потом желтый ослепительный свет из-под земли, синий асфальт, черные лужи — вход в метро… И еще — окно, за которым свет, занавески, цветок, он красный… 
   Я рисовал одну картинку за другой — вырывал листочки из детского альбома, и начинал новые картинки. Я смотрел на то, что сделал, и все, все нравилось мне. Никогда до этого мне не удавалось вот так — взяться за дело с самого начала и довести до конца. Я занимался интересными вещами, и трудными, но все время кто-то начинал раньше меня, умный и старше, потом другой, моложе и быстрей, выхватывал дело из моих рук, бежал дальше… «Чего же ты хочешь, — мне говорили, — настоящие дела бесконечны. Вот наука — каждый открывает кусочек истины, это прекрасно…» И печально, я думал, потому что не видно, что же я сделал сам, целиком, где же моя вещь, в  которой я, как в зеркале, был  бы отражен… 
   Кругом было тихо-тихо, я как будто оглох. А потом вдруг слышу странный звук, непонятно откуда. Оглянулся — и понял: это я дышу,  это мое дыхание в тишине. 
   Оказывается, я занимался не своим делом. Мне было интересно — в начале, а потом я стал уставать. Не потому, что больше не было сил, а просто не видел, что же я сделал своего — все кусочки, кусочки… Чего же ты хочешь, я думал, наука велика, как всякое настоящее дело, ты делаешь часть, другой свою, и так складывается общая картина, знание о мире, в котором живут все. Он для всех одинаков, этот мир, со своими законами, он был и будет, даже если мы исчезнем, думающие существа… 
   И тут я понял — с меня хватит, больше не хочу! Что-то я узнал об этом, общем для всех, мире, а теперь хочу свою жизнь понять. Она не часть, она — целое. Она совсем другой мир, по-другому устроена, в ней свои законы. В ней все личное,  и даже общее становится особенным, перестает принадлежать всем. Я родился, живу, и умру — сам, один, и значит, делаю свое единственное дело, и все в моей жизни тоже должно быть сделано мной, от начала и до конца. Ну, конечно, не каждый стол и стул, я главное имею в виду… А наука занимала все мое время, всю жизнь, мне некогда стало думать о себе, и выражать свои чувства на своем языке. Я чувствовал, что такой язык  есть. И теперь нашел его. В этих картинках все мое, вот главное. И значит, я буду рисовать, это и есть моя жизнь. 
   Все эти мысли были смутными, неясными, многие пришли позже, а тогда мной завладела одна большая радость — вот, что, оказывается, я могу. И все началось снова. Мне было тридцать семь лет.

 

Автор: dmark

Я родился в Таллинне. По первой своей специальности биохимик, энзимолог, биофизик. Работал в Институте биофизики АН СССР. Живописью и графикой занимаюсь с 1975 г. Ученик московского художника Евгения Измайлова. Написал около пятисот картин, бОльшая часть рассеяна по многим частным коллекциям в России и других странах. Имел около двадцати персональных выставок. В 1986г. окончательно оставил науку. {Историю и причины своего ухода анализировал в автобиографическом исследовании "Монолог о пути".} С 1984г пишу прозу, одновременно рисую, иллюстрирую свои книги. С 1997г издаю электронный литературно-художественный альманах "Перископ" ( http://www.periscope.ru ). Писать прозу начал с коротких рассказов. Меня поддержали Венедикт Ерофеев, Андрей Битов, Татьяна Толстая, Лариса Миллер. Первая публикация в "Сельской молодежи" в 1991г. В этом же году мне удалось напечатать повесть "ЛЧК" (Любовь к черным котам) в Издательстве "Московский рабочий" ("Цех фантастов-91", под редакцией Кира Булычева). В том же году напечатана моя первая книга рассказов "Здравствуй, муха!" (Издательство "Технограф",тираж 3 000). В 1994г малым тиражом (500 экз.) вышла вторая книга рассказов "Мамзер" (ОНТИ Пущино) с моими рисунками. Я автор четырех сборников коротких рассказов, эссе, миниатюр (“Здравствуй, муха!”, 1991; “Мамзер”, 1994; “Махнуть хвостом!”, 2008; “Кукисы”, 2010), 11 повестей (“ЛЧК”, “Перебежчик”, “Ант”, “Паоло и Рем”, “Остров”, “Жасмин”, “Белый карлик”, “Предчувствие беды”, “Последний дом”, “Следы у моря”, “Немо”), романа “Vis vitalis”, автобиографического исследования “Монолог о пути”. Печатался в журналах “Нева”, "Новый мир", “Крещатик”, “Наша улица” и других. Я люблю писать небольшие вещи, очень короткие рассказы, прозу, в которой главное - звук и ритмический рисунок, скольжение по ассоциациям. Иногда они на грани "стихотворений в прозе". Грань эту я, однако, не перехожу, и стихов не пишу, меня больше привлекают скрытые ритмы прозы. Я не люблю воинствующий авангард, разнообразные "концепты" и "придумки" как в живописи, так и в литературе. В живописи я начинал как примитивист, потому что до 35 лет никогда не рисовал, потом, очень условно говоря, постепенно склонялся в сторону экспрессионизма. Мне близка московская школа живописи, интересны Сезанн, Сутин, Руо, Марке. Я мало читаю и почти не знаю современную литературу. Как бы "стильно", эффектно, "круто" ни была написана вещь, она холодна и пуста, быстро блекнет, если в ней никого не жаль. Но это не значит, что можно писать плохо, если тема "бедные люди". Я не думаю, что "человек - это звучит гордо". Я атеист, но с уважением отношусь ко всем верованиям, нужным другим. Для меня достаточно УВАЖЕНИЯ к ЖИЗНИ, ко всему живому в одинаковой степени, исключительному и хрупкому явлению в том каменном мешке, в который нас занесло. Наравне с литературой и живописью, главное мое занятие - общение с животными, в основном с бездомными. О некоторых из них рассказано в повести "Перебежчик", отмеченной на конкурсе "Тенета-98". У меня почти нет "творческих планов", я живу сегодняшним днем, кое-что знаю о завтрашнем, надеюсь на послезавтрашний. Стараюсь не браться за новое дело, пока не доведу до конца текущее ( написать и "задвинуть ящик", как говорил Бомарше). Всему лучшему, чему мне удалось научиться в жизни, я обязан нескольким людям: моей матери Зинаиде Бернштейн, моему учителю биохимии Эдуарду Мартинсону, моему учителю в науке Михаилу Волькенштейну, художникам Евгению Измайлову и Михаилу Рогинскому, моей жене Ирине. Дан Маркович .............................................................................................................. Dan Markovich was born on the 9th of October 1940, in Tallinn. For many years his occupation was research in biochemistry, the enzyme studies. Since the middle of the 1970ies he turned to painting, and by now is the author of several hundreds of paintings, and a great number of drawings. He had about 20 solo exhibitions, displaying his paintings, drawings, and photo still-lifes. He is an active web-user, and in 1997 started his “Literature and Arts Almanac Periscope”. In the 1980ies he began to write. He has four books of short stories, essays and miniature sketches (“Hello, Fly!” 1991; “Mamzer” 1994; “By the Sweep of the Tail!” 2008; “The Cookies Book” 2010), he wrote eleven short novels (“LBC”, “The Turncoat”, “Ant”, “Paolo and Rem”, “White Dwarf”, “The Island”, “Jasmine”, “The Last Home”, “Footprints on the Seashore”, “Nemo”), one novel “Vis Vitalis”, and an autobiographical study “The Monologue”. He won several literary awards. Some of his works were published by literary magazines “Novy Mir”, “Neva”, “Kreshchatyk”, “Our Street”, and others.