ПОЕЗДКА В ТАЛЛИНН

………..

Зашевелились, кто схватил постель, кто полез за вещами, вверх, вниз, а за окном скрещивались и разбегались пути; поезд с непонятной решительностью выбирал одни и отвергал другие сочетания линий. Потом возник высокий асфальтовый край, перрон замедлил движение, вагон качнуло, что-то заскрипело, зашуршало, и окончательно замерло. Марк взял чемоданчик и вышел.

Здесь топили печи, воздух был едкий, кислый. Он решил идти пешком.

Он шел и впитывал, он все здесь знал наизусть и теперь повторял с горьким чувством потери, непонятной самому себе. Шел и шел — мимо узких цветочных рядов, где много всякой всячины, в России не подберут, не оглянутся: каких-то полевых цветочков, голубых до беззащитности, крошечных, туго закрученных розочек, всякой гвоздики, очень мелкой, кучек желтых эстонских яблочек, которые недаром называют луковыми… мимо тира с такими же, как когда-то, щелчками духовушек, мимо пивного бара, который стал рестораном, тоже пивным, мимо газетного ларька, мимо чугунной козочки на лужайке перед отвесной стеной из замшелого камня, мимо нотного магазина с унылыми тусклыми стеклами, мимо часов, которые тогда врали, и теперь врут, мимо подвала, из которого по-старому пахнуло свежей сдобой и пряностью, которую признают только здесь, мимо узкого извилистого прохода к площади… Поколебавшись, он свернул — ему хотелось пройти и по этому, и по другому, который чуть дальше, там пахнет кофе, в конце подвальчик — цветочный магазин, у выхода старая аптека: он с детства помнил напольные весы. каждый мог встать, и стрелка показывала, а на полках старинные фляги синего и зеленого стекла.

Он вышел на ратушную площадь, с ее круглыми булыжниками, вбитыми на века. Здесь ему было спокойно. Он скрылся от всех в этом городе, который принимал его равнодушно, безразлично… Наконец, он мог остаться один и подумать.

За углом он наткнулся на книжный магазин, и вошел — по привычке, смотреть книги ему не хотелось. Пройдя мимо художественного отдела, он углубился в науку и сразу заметил яркую обложку с голым человечком, вписанным в окружность, по его рукам и ногам бродили электроны; распятый на атоме символизировал триумф точных наук в постижении природы жизни. Новая книга Штейна, которую Марк еще не видел. «Почему-то Мартин не писал книг…» Он ни во что не ставил перепевы старого, в нем не было ни капли просветительского зуда, он не любил учить, и часто повторял — «кто умеет, тот делает…» А когда понял, что больше не умеет, ушел.

  — Он мог еще столькому меня научить!..

 — Не мог, — ответил бы ему Мартин, — нас учат не слова, а пример жизни.

Книжка была блестяще и прозрачно написана, автор умел отделять ясное от неясного, все шло как по маслу, читать легко и приятно. Наш разум ищет аналогий, и найдя, тут же прилепляется, отталкивая неуклюжее новое. Новое всегда выглядит неуклюже. К счастью оно встречается редко, это дает возможность многим принимать свои красивые разводы и перепевы за достижения, измеряя мир карманной линейкой, в то время как настоящий метр пылится в углу. Новое вне наших масштабов, сначала с презрением отлучается, а потом оказывается на музейных полках, и тоже не опасно — кто же будет себя сравнивать с экспонатом?..

Марк позавидовал легкости и решительности, с которыми маэстро строил мир. Вздохнув, он поставил книгу и вышел на улицу.

Кончились музейные красоты, сувениры, бронзовые символы, символические запахи, которыми богат каждый город, особенно, если ему тысяча лет — началось главное, ради чего он вернулся. Он ступил на узкую улочку под названием «железная», за ней, горбясь и спотыкаясь, тянулась «оловянная», с теми самыми домишками, которые он видел в своих снах. Вот только заборчики снесли и домики лишились скрытности, которая нужна любой жизни, зато видна стала нежная ярко-зеленая трава, кустики, миниатюрные лужаечки перед покосившимися крылечками… Кругом, стоило только поднять голову, кипела стройка, наступали каменные громады, бурчали тяжело груженые грузовики… но он не поднимал глаз выше того уровня, с которого смотрел тогда, и видел все то же — покосившиеся рамы, узкие грязноватые стекла, скромные северные цветы на подоконниках, вколоченные в землю круглые камни, какие-то столбики, назначение которых он не знал ни тогда, ни сейчас, вросшую в землю дулом вниз старинную пушку со знакомой царапиной на зеленоватом чугуне… Было пустынно, иногда проходили люди, его никто не знал и не мог уже знать.

Он пересек небольшую площадку, место слияния двух улиц, названных именами местных деятелей культуры, он ничего о них не знал, и знать не хотел. И вот появился перед ним грязно-желтого цвета, в подтеках и трещинах, старый четырехэтажный дом, на углу, пересечении двух улиц, обе носили имена других деятелей, кажется, писателей, он о них тоже ничего не знал — он смотрел на дом. Перед окнами была та же лужайка, поросшая приземистыми кустами, с одной извилистой дорожкой, посыпанной битым кирпичом. По ней он катался на детском велосипеде, двухколесном, и неплохо катался; расстояние до угла казалось тогда ему достаточным, а теперь уменьшилось до тридцати шагов. Каждый раз, когда он оказывался на этом углу, он окидывал взглядом лужайку — удивлялся и ужасался: все это стояло на своих местах и ничуть не нуждалось в нем! Его не было, он возвращается — «опять лужайка, а я другой», и опять, и опять… Наконец, в будущем он предвидел момент, когда все точно также, лужайка на месте, а его уже и нет.

Постояв, как он обычно делал раз в несколько лет, он повернул обратно. В доме не было никого, кто бы его ждал и помнил. А он помнил все: как вихрем взлетал на невысокий второй этаж, звонил, в ответ внутри в тишине раздавался шорох, потом быстрые нечеткие шаги, хрипловатый голос — «кто там?..» Он осипшим от волнения отвечал, дверь открывалась, мать на миг обнимала его, он чувствовал ее тепло, острые лопатки под рукой… Последние годы она неудержимо худела, слабела, иссякала ее Жизненная Сила, и он ничем не мог ей помочь. Она сделала его таким, каким он был, и оставила с противоречивым и сложным наследством. Он поспешил взяться за дело, не сумев разобраться в том, что имел.

……………………………………………..

Несмотря на выдержку и терпение, которыми он славился еще у Мартина, он ожидал результата, пусть кисловатого, но плода с дерева, которое посадил и взращивал годами. Конечно, не денег он ждал, смешно подумать… и даже не открытия и заслуженной славы, хотя был совсем не против… Нет, он больше всего хотел изменений в себе — роста, созревания, глубины и ясности взгляда, сознательных решений, вырастания из коротких штанишек мальчика на побегушках при случайности.

Он добился своего — изменился… но не благодаря разумному и прекрасному делу, которому отдавал все силы и время, а вопреки ему — когда стал отталкиваться от него! Он вспомнил слова Аркадия — «жизнь изменяется, но ее не изменить…» и перефразировал применительно к себе: «человек не может себя изменить, но изменяется…» Наверное, Аркадий покачал бы головой — «снова впадаете в крайность…» Впрочем, действительно, бывает — мы рьяно хотим чего-то одного, а получаем совсем другое, потом просто живем, не стараясь что-либо в себе изменить, и вдруг обнаруживаем, что изменились. По аналогии с историей, может, в этом и кроется ирония жизни?..

…………………………………………………………

Он оказался под тенью широких каштановых листьев. Дерево, что стояло у входа в парк, было особенное, его видел отец Марка, здесь они гуляли вместе, и дед был здесь, и прадед — ходили, смотрели, выгуливали детишек… Эта мысль не принесла ему радости, одну тоску. Он связей с прошлым не ощущал, зато остро чувствовал время.

Дорожка вела к пруду, по воде скользило несколько белых лебедей и один черный. Между крупными птицами шныряли нарядные утки, людей почти не было. Он прошел мимо солнечных часов — выщербленный известняк со знаками Зодиака, матовый блеск шара, указующий перст, бросающий многозначительную тень — символ постоянства отсчета времени; кругом же время менялось и своевольно переиначивалось.

Он двинулся вглубь парка по темным сырым аллейкам. Справа тянулась изгородь, за ней фонтаны и провинциальный дворец с деревянными оштукатуренными колоннами. Он прошел вдоль изгороди к полю, к приземистым широким дубам; за деревьями виднелась дорога, за ней море. На небольшом возвышении стояла девушка с крестом, протянутым в сторону бухты — памятник потонувшему русскому броненосцу; на столбиках вокруг него имена матросов, некоторые он помнил с тех пор, как научился читать. Тут же рядом ровно и незаметно начиналась вода, прозрачная, сливающаяся с бесцветным небом; холодом от нее веяло, пахло гниющими водорослями. Налево, вдоль берега стояли, как толстые тетки, ивы с узкими серебристыми листочками, свисающими до земли; направо, огибая воду, шла дорога, и в дымке кончалась обрывом, далее многоточием торчало из воды несколько колючих островков, на последнем едва виднелась вертикальная черточка маяка.

Было тихо, буднично, серо, очередной раз он оказался здесь лишним — наблюдателем, вытесненным из времени, простой понятной системы координат, со своими воспоминаниями, как сказочными драгоценностями — вынеси за порог и тут же обратятся в прах. Что из того, что он был здесь с отцом, сразу после войны?.. Берег лежал в ямах, канавах, щетинился проволокой. Они брели, спотыкаясь, к воде; отец сказал — «вернулись, наконец…», а Марк не понял, он не мог помнить ни берега, ни этой серой воды… Теперь он, в свою очередь, помнил об этих местах много такого, чего не знал никто.

Погружен в свои переживания, он прошел быстрыми шагами мимо плакучих ив, спустился с хрустящей кирпичной крошки на плотный сырой песок. У воды торчало несколько седых камышин, сердито ощетинившихся; они качались от резкого ветра, вода подбрасывала к ним пузыри и убегала, пузыри с шипением лопались, оставляя на песке темные круги… Вот здесь я стоял… Ничто в нем не шелохнулось. Невозможно удержать время, остановиться, остаться, лелеять этот ушедший с детством мир фантазий, раскрашенных картинок, книжных страстей…

Вода была теплей воздуха, но мокрая ладонь быстро зябла, он сунул руку в карман… Прямо отсюда он отправился к Мартину, в другой мир — суровый, глубокий, но тоже придуманный — в нем не жили действительностью, думали всерьез только о науке, не придавая всему остальному значения: имей двух жен или вовсе не женись, будь богачом или ходи без гроша в кармане, тряси длинными патлами — или стригись наголо… Брюки — не брюки… никаких тебе дурацких символов якобы свободы, дешевой этой аксеновщины… Хочешь — пей горькую, не хочешь — слыви трезвенником, можешь — уважай законы, не можешь — диссидентствуй напропалую… Безразлично! Имело значение только то, что делаешь для науки, как понимаешь ее, поддерживаешь ли истинную, воюешь ли с той, что лже…

Марк воспринял этот мир, поверил в него с восторгом, и правильно, какой же молодой человек, если в нем нет восторга, тогда он живой труп.

«Что же случилось? Угадал ли я за увлечением глубинный интерес, скажем — пристрастие, чтобы не говорить пустое — «способности»… или пошел на поводу у крысолова с дудочкой?.. Может, внушенное с детства стремление делаться «все лучше», отвлекло меня от поисков своих сильных сторон? И я выбрал самое трудное для себя дело, какое только встретил?.. А, может, просто истощилась та разумная половина, которую я лелеял в себе, а другая, забытая, запущенная, затюканная попреками — для нее наука как горькое лекарство — она-то и воспряла?..»

……………………………………………………

Он устал от копания в себе, зашел в павильон, купил мороженое. Способность убежать от собственных вопросов, послать все к черту, иногда спасала его. Его жизнь стояла на ощущениях. «Хорошо Штейну, — он думал — ему естественно связывать свое существование с разбеганием галактик, с первыми трепыханиями живых существ, он родился в ясный день, вырос среди великих идей, насмешливым умом привык примирять противоречия и крайности. А мне свет дался нелегко…

Еще бы, впервые осознать себя в таких драматических обстоятельствах — застрявшим в узком и душном пространстве, к тому же ногами вперед… нелегкая травма для начинающей психики… Свет маячил недостижимой целью, и от него, семимесячного плода, мало что зависело, а все — от той, в которой он так глупо застрял. Наконец, на воле его встречает хлесткий удар по заднице, он грубо схвачен за ноги, поднят вверх головой…

— Ты удивительно примитивен, просто извозчик, — говаривала Фаина, — а еще мечтаешь о высоких материях. Откуда в тебе и то, и другое?.. И была права — единства в нем не было. Сам же он не замечал противоречий, пока не сталкивался с действительностью, предъявляющей ему результат. «Вот твой результат — Фаина и наука!» Результат всегда почему-то недостоин нас…

Отмахнувшись от мыслей, он бросился на тройную порцию мороженого, и постепенно успокаивался.

Покончив с мороженым, он бросил взгляд на прилавок — и застыл. Перед ним лежало замечательное пирожное, он помнил его вкус с детства. Круглая трехслойная башенка с коричневой головкой. Он тут же купил — два, и начал с того, что поменьше. Осторожно облупил шоколадную головку, потом разъял пирожное на половинки и приступил к верхней ноздреватой нежной массе, запивая каждый кусочек прохладным несладким чаем… Съев верхнюю часть, он вздохнул, но не огорчился — нижняя половина была перед ним, и главней — с кремом. Он облизал крем, не повреждая основания, и тогда уж решительно взял последний рубеж. И огляделся.

Мир показался ему теперь не таким уж мрачным, в нем было много такого, с чем можно согласиться. К тому же, есть еще второе пирожное. Светит солнце, впереди жизнь, она зависит от мороженого и многих других простых вещей, которые неистребимы.

Успокоившись, уже с другими чувствами, он шел обратно: быстро — по ивовой аллее, не доверяя искренности мальчика, что стоял здесь когда-то… замедлил шаги в тени каштанов, где казался самому себе честней… остановился перед прудом. На скамейках сидели чинные пожилые дамы в шляпках. Никто не валялся на траве, не пил, не матерился, не лез со своей подноготной, не требовал уважения и любви. Теперь Марк все это мог оценить по достоинству. И в то же время знакомая с детства скука витала над тихими водами, садами и лугами.

Он шел мимо домиков, освещенных заходящим солнцем, видел, с каким вниманием и любовью люди устраивают себе жизнь… и какой тоской веет от этих ухоженных жилищ… «Мне тяжело здесь, — он сказал себе, — не нужны мечтатели, неудачники там, где человек ставит себе цель, как бутылку на стол — чтобы дотянуться. Здесь ты окончательно зачахнешь… или откроется в тебе густая гадость; ведь если отнять твои мечты, то останется только гадость — к обычной жизни нет интереса, ни за что не держишься, ничто не дорого…»

Он шел мимо ограды, за которой провинциальный дворец, теперь музей, и что-то заставило его пройти по длинной дорожке мимо чахлых фонтанов к высоким дверям, войти в холодный темный вестибюль. Музеи вызывали в нем чувства нетерпения и неудобства: признаться самому себе, что скучно, было стыдно — ведь культура… а сказать, что интересно, не позволяла честность. Праздно шататься по улицам, разглядывая лица, витрины, лужи, было ему куда интересней, чем смотреть картины.

По кривой скрипучей лестнице он поднялся на второй этаж, вошел в зал, большие окна ослепили его. В один ряд висели крепкие ремесленные работы, в которых все добротно, начиная от досок, пропитанных морской солью и кончая темными лакированными рамами. Старинный мастер, из местных, но долго скитался по Европе. Работы были полны внутреннего достоинства, в них не было рейсдалевского чувства и рембрандтовских высот, но собственные достижения были. Марк вглядывался в пожелтевшие лица, ему понравился цвет слоновой кости, и та плотность, ощущение руками вылепленной вещи, которое давали белила, лежащие под прозрачными цветными слоями, техника старых мастеров.

Не поняв своих ощущений, он отошел, поднялся на третий, где расположился двадцатый век. Тут его сразу оттолкнули усердные последователи Дали, сухие и холодные подражания немецкому экспрессионизму, он прошел мимо псевдоУтрилло, который вызывающей красотой затмевал работы мастера, скромные и искренние… остановился на миг перед полотном якобы Ренуара, шибающим жестким анилиновым цветом…

Ради этого жить, отдать все, как Ван Гог, о котором он читал?.. Он мог восторгаться мужеством одиночек, бунтарским духом, это было у него в крови — но ради истины, как, скажем, Бруно, или Галилей! А здесь… как понять, что хорошо, что плохо, на что опереться? Одни пристрастия, прихоти, симпатии, влечения, вкусы… Что может остаться от такого своеволия?..

«Остается, — он вынужден был признать, вспомнив желтоватые лики, выплывающие из темноты старого лака. — А парень в берете?.. Удивительно цвет подобран, какое-то отчаяние в этом цвете, будто голос издалека. Живет пятьсот лет… Что от твоей науки останется?..

Он усилием воли вернул свои мысли к проблеме, которая когда-то волновала его — какие-то дырки в стенках клеток, в них пробки из белка… Нет, даже напоминание о том, что относится к знанию, раздражало его.

Вспомнив о времени, он быстро пошел мимо пруда, обратно к трамвайной остановке, к повороту, где старенький вагон со скрипом мучился на кривых рельсах, кое-как развернулся, и стал. Марк поднялся на площадку. Путь лежал вдоль берега моря, мимо заборов, складов, свалок, слабых огней… Марк, один в вагоне, смотрел, как, мигая, уходят назад огоньки… Когда-нибудь наука охватит всю жизнь, поймет и его тоску об уходящих окнах, и эту блажь — свечение лиц из темных рам… Но в нем не было той уверенности, что раньше: он не спорил с молекулами, и ничего другого предложить не мог, да и не хотел, просто далекая перспектива перестала его радовать.

В очень узком, в три окна домике он отпер наружную дверь, ощупью нашел вторую, толкнул, она со скрипом отворилась. Здесь ему жить несколько дней, смотреть в высокое окно на прямоугольные камни, вбитые в землю, на соседний такой же домик… Впустую! Он напрасно тратит время!

………………………………………………………..

Проснувшись в тихой теплой комнате, он лежал и смотрел, как за окном шевелятся гибкие ветки, на них нотными значками редкие листочки, тени бродят по занавескам, проблески света шарят по углам… Не торопить время! Может, что-то новое всплывет из прошлого? Бывает, нужен только небольшой толчок — свет, запах, ощущение шершавой коры под пальцами, другие случайные мелочи… Он впервые призвал на помощь Случай!

Было еще одно место, куда заходить бессмысленно, но тянуло посмотреть со стороны: дом на старой улице, в нем библиотека. Входишь в темноту вестибюля, бесшумно, по ковровой дорожке — к лестнице, по широким деревянным ступеням — полукруг — и на втором высоком этаже; здесь приглушенные голоса, сухие щелчки бильярдных шаров, тени по углам, шорох газет… Спиралью лестница на третий — вздернута под немыслимым углом, и далеко вверху маленькая дверь. Ему становилось страшно за сердце, обычный его страх, — он представлял себе кинжальную боль в груди, падение с гулкими ударами о края ступеней… ребра, колени, беззащитная голень… Если б он мог карабкаться медленно, терпеливо! Нет, его охватывало бешенство и нетерпение — он должен быстро!.. и наверху, усмирив дыхание… мгновение, не больше — иначе поймут… — уверенно повернуть большую изогнутую латунную ручку, и войти. В большой комнате никого, кроме пожилой женщины за столом, она поднимет голову, улыбнется ему, он ответит и будет выбирать книги.

………………………………………………………

Он вышел на улицу, вдохнул знакомый воздух. Память охотно сохраняет зримые черты, хуже — звук, трудней всего — запахи и прикосновения. Но если уж всплывают, то из самых глубин, и переворачивают поверхностные спокойные пласты… Он и хотел, чтобы на него нахлынуло, ждал этого, и сдерживал себя — он это не уважал. Видел как-то, художник, пьяный, слезы по щекам… чувствует, видите ли, и при этом намазал что-то. Все ему — гений! «Быть не может! А если получилось, то случайно!»

Наверное, если б два музыканта, известные нам по лживой истории, изложенной доверчивым гением, столкнулись в одной личине, в одной душе, то получился бы примерно такой разговор.

Он слышал вокруг понятный ему с детства, певучий, бескостный, пресный язык хозяев, и вкраплениями — свой родной, шипящий, колючий, протяжный, но без излишней летучести, крепко стоящий на согласных, великий и могучий… Он не желал встречаться ни с кем из знакомых, не выносил дежурного — «как дела?», его перекашивало, он не умел притворяться.

И все же наткнулся на двоих: один, высокий, толстый, схватил его за руку — «куда идешь?» Марк узнал обоих — одноклассники, со школы не видел и не вспоминал. Толстого Валентина он недолюбливал — богатый холеный мальчик, с часами, редкость в послевоенные годы. Насмешлив, остроумен, соперничал с Марком за первые места — легко, с усмешкой: он ничего не доказывал себе, не преодолевал, не совершенствовал — просто весело играл и был доволен собой. Ему трудно было тягаться с мрачной неистовостью бедного, больного, вечно терзающего себя программами и манифестами… Марк его оттеснял, Валентин насмешливо улыбался, за ним оставалось много — папа-прокурор, светлый богатый дом, ежедневные радости…

Второй был школьный хулиган, Анатолий, драчун и паяц, с сальными волосами, падавшими на грязный воротник, с какими-то пошлыми мотивчиками… Он надолго исчезал, или дремал на задней парте; едва дождавшись восьмого класса, ушел работать. Это был ужас, кромсание собственной жизни, падение на дно. «Презрения достойно, когда человек опускается до обстоятельств» — говорила Марку мать

Эти двое о чем-то с пониманием толковали, ужасающие различия между ними стерлись, они даже стали похожи — в одинаковых модных пальто, брюках в острую стрелочку… сияли до блеска выбритые лица, дрожали от смеха двойные подбородки… Куда Марку, тощему, в мальчишеских джинсах, куцем плаще, распахнутой на груди рубашке…

«Что общего у бывшего уголовника с преуспевающим инженером, или даже директором?» В нем вскипели сословные предрассудки, впитанные с детства, и, казалось, давно похороненные. Оба когда-то были неприятны ему — один незаслуженной холеностью и легкомысленным отношением к жизни, которая есть долг, а не игры на травке в солнечный день… другой — безоглядным падением и еще большим легкомыслием. Еще несколько лет тому назад неуязвим — при науке! — теперь Марк, чувствуя внутреннюю неустойчивость, напрягся, готовый защищаться.

Как многие искренно увлеченные собой люди, он переоценил чужой интерес к собственной персоне. Никому он был не нужен. Оказалось, Анатолий начальник, а Валентин подчиненный, вот чудеса! Они снисходительно выслушали чрезмерно подробные ответы на свои вежливые вопросы — он, видите ли, угодил в самую маковку науки… «Сколько получаешь» не прозвучало даже, они были наслышаны, и ничуть не завидовали ему. Это его поразило — не позавидовали, и даже, кажется, пожалели.

— Я пошел.

— Будь здоров.

Дойдя до угла, Марк обернулся. Они стояли там же, забыв о нем в своих заботах — они производили что-то крайне нужное для жизни, какие-то деревяшки, и достижения мысли не трогали их. Раньше он бы их пожалел, теперь своя жизнь ставила его в тупик.

………………………………………………….

Проходя мимо бронзовых мальчиков, играющих с рыбой, он вспомнил — здесь они встречались со Светланой. Они только недавно познакомились у Мартина; Марк, как всегда, делал что-то важное, ходил от автоклава к термостату. Рядом занималась младшая группа, она была там, и начала к нему приставать, что-то выспрашивать по науке. У нее был конъюнктивит, глаза щелочками, шелушились припухлые веки, но она совершенно этого не стеснялась. Потом он разглядел — глаза у нее большие, синие. «Какие у тебя маленькие глазки!» — она говорила, а он удивлялся, потому что ни с кем себя не сравнивал. Собственная внешность не вызывала ни удовлетворения ни досады — единственная неотделимая оболочка, внутри которой происходит главное — общение с самим собой.

Что поделаешь, пора признать — он всегда был увлечен только собой — как путешествием, разведкой, боем, важным заданием, бесценным подарком… Не было времени жалеть о том, что не дано. Дело увлекало его, если оно было ЕГО делом. Тогда он бросался в самую гущу, не способный примериться, продумать, лишенный глубокой стратегии, дальнозоркого расчета, он брался за самые интересные дела, не считаясь со своими силами и возможностями, даже не думая, что будет в середине дела, тем более, в конце. Враг случайностей, он шел на поводу у первого же интригующего случая, его интерес моментально вспыхивал от любого намека на сложность, глубину, тайну, также как от обещания ясности и понимания.

Да, он был поглощен не делом, а собой — своими усилиями, мыслями, придумками, достижениями, чувствами, ощущениями, своим пониманием и непониманием, и потому… конечно, потому! он был так пассивен, даже безразличен при выборе профессии, образа жизни, женщины… Он перехватывал у жизни дело, додумывал и развивал его, как книжные истории в детстве. Но тогда никто не мог его остановить, теперь же собственный сюжет постоянно наталкивался на действительность — в ней те же дела, идеи, судьбы шли по другим путям! Он не хотел жить действительностью, он ее не принимал, и ничего, кроме своих выдумок, всерьез принимать не хотел.

Пока наука давала пищу чувству, все было прекрасно — он смаковал мысли, насыщал идеи образами, одушевлял приборы и молекулы, млел, как Аркадий, над осадками, разглядывал пробирки, строил планы и схемы как когда-то домики из песка на морском берегу… Пока он чувствовал науку — он ею жил. А когда осталась жвачка для разума, он тут же начал угасать, сначала скрывал это от себя, потом уже не мог.

Теперь его просто тошнило от знания, от ясности, он не хотел больше верить, что существует в пустой коробке, которой наплевать, есть он или нет; ему надоело все, что не касалось собственной жизни.

………………………………………………………………………………

— Не годен… — бормотал он, бродя по кривым и горбатым улочкам, проходя мимо крохотных кафешек. Он во что-то не то такую уйму вбухал, столько себя вложил, сколько не нужно было этому делу, сухому, узкому… В нем возникла тоска, какая бывает от картины, на которой сумрак, дорога, одинокая фигура — и сияющий пробел на горизонте. Ужас перед несостоявшейся жизнью охватил его. Он обязан был, чтобы она состоялась, чтобы мать, маячившая постоянно на горизонте его совести, сурово кивнула ему, чтобы оправдалось его детство, полное борьбы с собой, чтобы его возможности открылись и нашли применение. Этот страх всегда подгонял его… и сковывал: сколько он ни говорил себе, что свободен, это было неправдой — он сам себя сковал. Он был должен.

Старый протестантский собор, голые побеленные стены, высокие скамьи с твердыми прямыми спинками… Маленькое кафе в парке, оно много потеряло от самообслуживания. Он помнил, подходила женщина в кружевном передничке с белоснежным венчиком вокруг головы, что-то спрашивала у отца, тот у Марка, и они выбирали пирожные… Исчезла и терраска, где они сидели, со скрипучим деревянным полом, столиками на четырех крепких ножках, это тебе не пластик и гнутые трубки!…

Два своих пути он помнил наизусть. Дорога в школу, по круглым камням, мимо высоких заборов, мимо рынка… Путь долга, тщеславия и пробуждающегося интереса. И второй — сумрак, сумятица, восторг от отражений фонарей в лужах, книжный или настоящий, он не знал теперь… длинная аллея, по которой несколько мальчишек ходило туда- сюда в ожидании приключений и боясь их… Возвращается, в передней его встречает голос матери, он что-то отвечает, раздевается, вступает в полумрак; она в кресле, вяжет и читает одновременно. Он еще возбужден — от фонарей в черноте, зеленых и желтых листьев, сияющих в круге света, от луж на асфальте — морщатся от ветра… светящихся проводов с бегущими под ними смешными каплями, растворившими в себе весь спектр… шумящих каштанов, скрипов старых стволов… Кажется, он даже мечтал стать писателем, но какое место в жизни занимали эти мечты? Теперь ему казалось, что небольшое.

………………………………………………..

Он отправился в пригород, где родители снимали дачу, увидел одноэтажный белый домик с бассейном — по колено; в углу у забора липа, здесь он сидел на ветке и ждал отца. Хотел потрогать листья, но устыдился — театрально как-то… Дорога привела к крошечному еловому леску, от него годами отрезали кусок за куском, заключая, как в лагерь, в свои участки, так что осталось совсем немного. Здесь он гулял, прятал в тайничках записки, в них имя, какая-нибудь глубокомысленная фраза… Попытка протянуть нить сквозь время, послание в будущее самому себе. Он выдалбливал в стволах отверстия для записок, потом плотно закрывал корой; теперь эти послания глубоко, под наслоениями многих лет.

Рядом он нашел маленькую залитую асфальтом площадку. Здесь он катался на самокате, и упал. Колено побелело, покрылось малюсенькими капельками розовой водички.

— Малокровный, — поглядев, сказала мать. — Будешь есть по утрам геркулес, станешь сильным, вытащишь тот камень.

Камень был страшен, пальцы бессильно скользили по гладкому граниту. Когда-то по нему гигантскими утюгами протащились ледники; теперь, отвоевавшись, он лежал в лесистом пригороде, прогретый солнцем, вокруг него мирно сновали большие рыжие муравьи… Две недели Марк глотал противную массу с колючими чешуйками, потом все вместе — отец, мать, бабка — пошли, и он с удивлением почувствовал, как поддался гранит, полез из земли, и все лез, лез… Наконец, вылез и упал на бок, длинный как коренной зуб… Спустя много лет мать призналась, что вечером отец подрыл камень, вытащил и осторожно опустил обратно. Марк испытал горькое разочарование, хотя уже был взрослым.

……………………………………………………

Обратно он шел пешком, сначала по лесу, потом вдоль дороги, мимо домиков с круглыми окнами-иллюминаторами в дверях. Разрозненные необязательные мысли витали перед ним, он их не удерживал. Вспоминалось детство — вечная скука, сумрак… Предложи кто начать сначала — отказался бы… Какое-то мучительное прорастание, карабканье… «Всегда держи голову высоко» — говорила мать, и тут же показывала, как надо, как будто речь шла о голове. И еще -«делай должное, пусть весь мир будет против…»

Он обходил лужи, под ногами скрипел мокрый гравий, временами пронзительно вскрикивала птица, как ребенок во сне. Промчался грузовик, обдав водяной пылью… «Моей религией стали ясная мысль и немедленное действие…» Он взялся за себя с миссионерским рвением, с решительностью, которую завещала ему мать.

— Ты чем занимаешься, объясни…

  • Что же ты спрашиваешь теперь? — Заставь дурака Богу молиться… — она насмешливо ответила ему.

Темнело, на горизонте вспыхивали зарницы, гасли и снова появлялись, вдалеке шла гроза. Он вспомнил такие же судороги света, и палату, где студентом был на практике.

— В такую ночь, — сказала старуха, что лежала у двери, — нужно пожелать тому, кого любишь — живи… У меня нет никого, я вам скажу — живите. Кроме жизни нет ничего, одни сказки, не верьте — в ней самой весь смысл.

Отмахав десяток километров, он вышел к морю, сел на скамейку. Вода была живая, в глубине кто-то ходил, боролся, пена светилась на серых гребнях, чайки метались неприкаянными тенями, тщетно вглядываясь в глубину. Недалеко от берега стоял лось. Видно, плыл в лесок, что рядом, чего-то испугался и теперь думал, стоя по брюхо в воде, плыть ли обратно, или преодолеть страх и несколько метров, отделяющих от суши.

В его мыслях было мало нового, почти все он знал. Но истина без веры в нее мало что значит, а он еще не верил себе. И потому продолжал, многократно повторяя, вспоминая давно известное ему, готовиться к тому особому состоянию полной тишины и внимания, когда приходит уверенность, как негромко на ухо сказанное слово.

Впрочем, скажи ему это — ого! — он бы возмутился, потому что был за сознательные решения, против неизвестно откуда берущихся голосков. Он был против… но всегда ждал.

…………………………………………………

Наутро он поехал на кладбище. Минут десять электричкой, дачное место, игрушечная платформа, внизу у дороги цветочные ряды. Он купил белых и пошел по утоптанному песку с вкраплениями прошлогодних ржавых опилок, меж низких елей, лысоватых сосен с согнутыми спинами… Ветер расчесывал лохматый вереск с фиолетовыми цветками. Он шел с уже привычной тоской узнавания.

Подходит, толкает калитку, она со звоном и скрипом отодвигается, из будки выскакивает пес на пару дежурных приветствий — и перед ним ряды памятников. Еврейское кладбище: много камня, песка, мало деревьев и травы. В предпоследнем ряду он нашел ее место, нагнулся положить цветы на гранитную плиту, и увидел свое отражение в блестящей поверхности. Лысоватый господинчик… Жизнь съеживалась, как шагреневая кожа, на портрете проступали пятна…

Если б она видела… Удивилась бы? нахмурилась? отвернулась?..

— Чем ты занимаешься?

Он тут же, как всегда, в глухую оборону — «это сложно».

 — Любое дело можно объяснить на пальцах.

Тогда он, запинаясь, преодолевая сомнения, которые скрыть не умеет, рассказывает ей о Жизненной Силе и ее многообразных проявлениях — о мысли, об особой структуре, в которой разум сплавляется с чувством, дилетанты называют ее душой… о памяти, о молекулах, которые могут все… — обиженно, грубовато, нарочито сложно — ишь, мол, чего захотела… Наконец, дав вполне парадный портрет, замолчал. И она молчит, а потом:

— Вот ты это все узнаешь — и что изменится?..

Он внутренне охнул, потому что выложил программу на века, для сотен умов. Ничего себе, все узнаешь…

— Изменится, где?..

— В тебе, конечно.

— Это только частичка, истина бесконечна… — он с наигранным пафосом, за которым неуверенность. Она его раздражает — уж слишком пряма.

И упал-таки вопрос:

 — Зачем тебе часть?..

— Но, мама… — он ей о людях, о пользе, что делаем общее дело, впряжены в одну упряжку… — и прочее, не веря себе, презирая себя, ненавидя…

А она в ответ:

— В упряжку не верю, и в части смысла не вижу. О пользе пусть судят другие. Что же изменится, когда получишь эту свою часть?..

Тут он остановился, потряс головой — хватит! Повернулся, махнув рукой пошел к выходу, как уходил когда-то после их споров. Толкнул калитку с шестиконечной звездой, вышел на пыльную щебенчатую дорогу… и только тут понял, что разговаривал с самим собой. 

…………………………………………………

На следующий день он пошел по длинному извилистому асфальту в сторону военного городка, откуда приезжала к нему Светлана. Когда-то он был там — один раз, и больше не решался, увидев лицо отставного майора. «Не наш…» — говорило лицо. То же самое говорило лицо матери Марка, но ту волновало другое: «Простоватая…» — она говорила.

Он чувствовал, что находится где-то рядом, но не видел той узкой тропинки, которая уводила к мостику через канаву; за ним должна была быть улица с одноэтажными сборными домиками… Наконец, нашел заросший травой след, пошел по нему — и остановился. Городка не было, только пустое широкое поле, дальше лес. Он постоял и вернулся, вышел к морю и по набережной зашагал в сторону остроконечных башен. Зажглись огни, моросил невидимый дождик, летящий туман, прошумел, названивая, троллейбус. Раньше их не было… Вся эта ностальгическая затея с посещением памятных мест показалась ему глупой и безнадежной.

— Пустое это, пустое! Может, действительно, лучше сесть и записать? Быстрей разберусь в причинах, найду аргументы за и против…

Он хотел увидеть свою жизнь — всю сразу… как график на чистом листе. Все объяснить! А, может, оправдаться? Доказать себе, что происшедшее с ним не предательство, не слабость, что он не сломлен обстоятельствами. И не случайность, не прихоть — левая нога подсказала… «Логика развития… осмысленно, закономерно… Исследовать весь путь: с чего начал, намерения, что случайно, что нет…»

И все такое прочее, без чего не обойтись человеку, не привыкшему доверять своим чувствам. Забавная смесь научного исследования с исповедью.

Он вернулся, отыскал блокнот, из тех, что всегда были у него — на всякий случай — и написал на первой странице — «Монолог» Почему монолог, он не знал, но ему сразу стало легче. Он положил голову на руки, и тут же за столом заснул. 

…………………………………………………..

Утром он поехал на вокзал, долго искал кассу в новом здании, кассирша ему — «ваш паспорт…» Он понял, граница становится явью… Потом направился туда, где гулял с отцом. Опять трамвай, кафе, вечный пруд, чопорные лебеди на серой морщинистой поверхности, статуя классика, тоже чопорного, унылого… тихие каштаны, дворец… Он идет к морю, видит спину русалки с крестом, бронзовые столбики с именами, тусклую воду, низкий горизонт, точки островов на нем, приземистые ивы на берегу… Никто сюда больше не стремился, не стоял, как он тогда, прислонясь спиной к дереву, в этой вот развилке — его место осталось пустым.

Он пошел вдоль трамвайных путей, его со звоном догнал трамвайчик, обошел по скользким маслянисто блестящим рельсам — и укатил… По-прежнему аптека, сюда его послали за лекарством, он шел не спеша по круглым камням, как всегда, поглощен собой… и обратно, сжимая в руке бутыль с микстурой. В передней его встретили люди в белом, они торопливо выходили, будто боялись, что будут задержаны. Навзрыд плакала мать. Отец лежал там, где полчаса тому назад они разговаривали, с улыбкой на желтоватом лице, подвязанной челюстью и синими ушами. Он, оказывается, успел умереть. Это событие повлияло на всю жизнь Марка: он остался с матерью, безмерно доверяющий ей и полностью подчиненный ее воле. 

Он прошелся еще раз по старому городу, здесь на каждом шагу что-то происходило с его родителями, и с ним, но уже не имело значения. Мало, оказывается, минут, имеющих значение, развилок и перекрестков, на которых лепится судьба… Пройдясь, он не обнаружил больше ни точки, ни запятой, которые забыл бы взять в дорогу. Он напитался атмосферой этой жизни, воздухом начала, вспомнил все, что вспоминалось. Нетерпение гнало его обратно. Сказав себе вслух — «я разлюбил», он уже не мог скрываться.

Он решил быть справедливым, дать высказаться проигравшей стороне. Призвал дух Мартина, возродил его голос, прерывистый и скрипучий, как ветер в развалинах. Мартин вещал о доблести одинокого мужественного дела, об истине, которая ждет не дождется, о первопроходцах, о самоотверженности вторых, о преданности сотых…

— Зачем же ты умер, ведь дело осталось за тобой? — спросил его Марк.

Мартин не ответил, помаячил еще немного перед Марком, руки за спину, как обычно по вечерам, и исчез не попрощавшись.

Подумав, Марк решил, что от того времени ему досталось не так уж мало — чувство причастности к большому делу, дух мужества и натиска, разнообразные умения… Разве забудешь то нетерпение, с которым входишь в тихое помещение по вечерам, сосредоточенность, презрение к действительности, растаскивающей нас по мелочам… «Все это было недаром. Мне повезло — несколько особенных людей, событий, книг… Редкое и необычное всегда было выше обычного и мелкого. И я понял, как устроен мир, в котором царит наука.»

Он вернулся в свое убежище, развернул остатки еды, заварил в стакане горсть хрупких чаинок, долго смотрел, как чернота струйками пробивается к поверхности, бережно резал сыр тонкими ломтиками и ел без хлеба, потом также прикончил колбасу и тогда уж принялся за мягкий хлеб с тмином, запивая его чаем. Уничтожив запасы, он лег на диван, увидел перед собой молоденький серпик, облака то застилали его редким дымом, то рассеивались… решил, что главное сделано — все разрушено, закрыл глаза и заснул.

Очнулся среди ночи, охваченный ужасом от потери, от погибшей жизни; ночью мы чувствуем все обостренней, любую боль. Ему захотелось уснуть и проснуться совсем в другом месте, в другом времени, чтобы ничего этого не было!.. «Но в конце концов, я еще жив! И что-нибудь придумаю. Не может быть, чтобы не придумать». И снова исчез.

Рано утром, повернувшись лицом к светлому окну, он ясно увидел фундамент своей жизни. В основе лежали простые чувства — притяжения, равновесия, света, тепла… Он должен постоянно находиться в сфере своих ощущений! Он не мог больше представить себя за головоломным занятием, которое так долго любил и уважал! Уже ненавидел его, как паутину на выходе из подземелья: впереди свет, а он, как неосторожная муха, жужжит и крутится в сетях! Он призвал себя к благоразумию, равновесию и терпению — не рвать раньше времени, не разбрасывать камни без разбору…

Завтрак в маленьком кафе, на первом этаже соседнего домика, молчаливая женщина в сиреневом платье, три столика, стакан молока, две булочки… Ему пожелали счастья, и он вышел. Ему давно не было так легко.

Придя значительно раньше отправления, он нашел свое место и, уже весь в себе, сосредоточенно смотрел на грязный мокрый асфальт с припечатанным к нему окурком. Он рвался поскорей обратно, чтобы все изменить! Куда? зачем? что делать? — он не знал, но терпеть и ждать не мог.

Поезд заскользил вдоль перрона. Никто не махнул ему вслед рукой, не улыбнулся, и хорошо — он не хотел взваливать на других даже часть своей ноши. Я сам, сам! Он давно был в одиночестве, потому что людей, как самостоятельных существ, не воспринимал. Нет, легко привязывался, увлекался, но… другой казался ему продолжением собственного пространства: его несостоявшимся прошлым, его будущим в разнообразных ракурсах, в другом времени… Он нашел в себе и жадность Фаины, и мелочную гадость Ипполита, и патологическую обстоятельность, и страсть к безоглядному обжорству и пьянству, и тщеславие, и многое другое, что видел в окружающих его персонажах. Потому и видел, что узнавал свое. И таким образом мог понять другого. То, что он не мог приписать себе, обнаружить в своих закромах хотя бы под увеличительным стеклом, вызывало в нем глухое непонимание и недоумение. Мать, отец, Мартин всегда были его частями, частицами, а после смерти перешли в полное распоряжение — он принял их окончательно, боролся и спорил с самим собой. Какими они были — живыми, он не знал, и это иногда ужасало его, как может ужасать жизнь в мире теней. А вот с Аркадием все пошло не так. Почти сразу разочарование: лагерные истории надоели, собственное пространство не расширяется, новых ракурсов не предвидится… Старик оставался со своими глупостями, смешными страхами, дикими увлечениями, невежеством с точки зрения современной науки… Потом что-то начало смещаться — непостоянство Аркадия, его смешные и неуклюжие выходки, искренние слова, готовность всегда выслушать, накормить, помочь, утешить, их долгие беседы ни о чем, раздражавшие Марка, и в то же время такие необходимые… и главное, неизвестно отчего вдруг вспыхивающая жалость, недостойная сильного человека — то к согнутой спине, то к случайному слову или жесту, то к улыбке — все это вытащило Марка из его постоянной скорлупы; перед ним был человек в чем-то очень похожий на него, близкий, но другой, другой!.. Не вписывался в чужое пространство: выпадал — и оставался. Марк даже принимал от него слова утешения и поддержки, потому что чувствовал себя сильней старика. «Не так уж мне плохо, — говорил он, карабкаясь по темной лестнице, — вот Аркадию плохо, а он все равно жив, и даже веселится…» Он возвращался от Аркадия, будто выплакавшись, обретя мир под ложечкой, где жила-была его душа.

Он, конечно, не верил в нее, отдельную от тела субстанцию — смешно даже подумать! Не верил, но все равно представлял ее после своей смерти — трупиком с ободранной кожей и замученными глазками… «Это навязчивое желание представлять себе несуществующее, плодить иллюзии и заблуждения, и погубили во мне ученого, который обязан разводить далеко в стороны то, что есть на самом деле, и что копошится, колышется во мне самом…»

Он вспомнил, как говорила ему Фаина — «у тебя раздвоение души, ты не живешь мыслью, врешь себе… а вот я — живу…» — и тут же страстно грешила, объясняя это долгим воздержанием, тяжелой жизнью в молодости, постоянным умственным напряжением, от которого следовало отвлечься, любовью к сладкому, своей подлостью, наконец, интересом к нему — «ты забавный, молодой, страстный, как с цепи сорвался, дурачок…» И всю эту кашу считала разумным объяснением!

Теперь он видел, что ничуть не лучше ее! Где же, в каком мире живут люди?

…………………………………………………………………………..

 

Автор: dmark

Я родился в Таллинне. По первой своей специальности биохимик, энзимолог, биофизик. Работал в Институте биофизики АН СССР. Живописью и графикой занимаюсь с 1975 г. Ученик московского художника Евгения Измайлова. Написал около пятисот картин, бОльшая часть рассеяна по многим частным коллекциям в России и других странах. Имел около двадцати персональных выставок. В 1986г. окончательно оставил науку. {Историю и причины своего ухода анализировал в автобиографическом исследовании "Монолог о пути".} С 1984г пишу прозу, одновременно рисую, иллюстрирую свои книги. С 1997г издаю электронный литературно-художественный альманах "Перископ" ( http://www.periscope.ru ). Писать прозу начал с коротких рассказов. Меня поддержали Венедикт Ерофеев, Андрей Битов, Татьяна Толстая, Лариса Миллер. Первая публикация в "Сельской молодежи" в 1991г. В этом же году мне удалось напечатать повесть "ЛЧК" (Любовь к черным котам) в Издательстве "Московский рабочий" ("Цех фантастов-91", под редакцией Кира Булычева). В том же году напечатана моя первая книга рассказов "Здравствуй, муха!" (Издательство "Технограф",тираж 3 000). В 1994г малым тиражом (500 экз.) вышла вторая книга рассказов "Мамзер" (ОНТИ Пущино) с моими рисунками. Я автор четырех сборников коротких рассказов, эссе, миниатюр (“Здравствуй, муха!”, 1991; “Мамзер”, 1994; “Махнуть хвостом!”, 2008; “Кукисы”, 2010), 11 повестей (“ЛЧК”, “Перебежчик”, “Ант”, “Паоло и Рем”, “Остров”, “Жасмин”, “Белый карлик”, “Предчувствие беды”, “Последний дом”, “Следы у моря”, “Немо”), романа “Vis vitalis”, автобиографического исследования “Монолог о пути”. Печатался в журналах “Нева”, "Новый мир", “Крещатик”, “Наша улица” и других. Я люблю писать небольшие вещи, очень короткие рассказы, прозу, в которой главное - звук и ритмический рисунок, скольжение по ассоциациям. Иногда они на грани "стихотворений в прозе". Грань эту я, однако, не перехожу, и стихов не пишу, меня больше привлекают скрытые ритмы прозы. Я не люблю воинствующий авангард, разнообразные "концепты" и "придумки" как в живописи, так и в литературе. В живописи я начинал как примитивист, потому что до 35 лет никогда не рисовал, потом, очень условно говоря, постепенно склонялся в сторону экспрессионизма. Мне близка московская школа живописи, интересны Сезанн, Сутин, Руо, Марке. Я мало читаю и почти не знаю современную литературу. Как бы "стильно", эффектно, "круто" ни была написана вещь, она холодна и пуста, быстро блекнет, если в ней никого не жаль. Но это не значит, что можно писать плохо, если тема "бедные люди". Я не думаю, что "человек - это звучит гордо". Я атеист, но с уважением отношусь ко всем верованиям, нужным другим. Для меня достаточно УВАЖЕНИЯ к ЖИЗНИ, ко всему живому в одинаковой степени, исключительному и хрупкому явлению в том каменном мешке, в который нас занесло. Наравне с литературой и живописью, главное мое занятие - общение с животными, в основном с бездомными. О некоторых из них рассказано в повести "Перебежчик", отмеченной на конкурсе "Тенета-98". У меня почти нет "творческих планов", я живу сегодняшним днем, кое-что знаю о завтрашнем, надеюсь на послезавтрашний. Стараюсь не браться за новое дело, пока не доведу до конца текущее ( написать и "задвинуть ящик", как говорил Бомарше). Всему лучшему, чему мне удалось научиться в жизни, я обязан нескольким людям: моей матери Зинаиде Бернштейн, моему учителю биохимии Эдуарду Мартинсону, моему учителю в науке Михаилу Волькенштейну, художникам Евгению Измайлову и Михаилу Рогинскому, моей жене Ирине. Дан Маркович .............................................................................................................. Dan Markovich was born on the 9th of October 1940, in Tallinn. For many years his occupation was research in biochemistry, the enzyme studies. Since the middle of the 1970ies he turned to painting, and by now is the author of several hundreds of paintings, and a great number of drawings. He had about 20 solo exhibitions, displaying his paintings, drawings, and photo still-lifes. He is an active web-user, and in 1997 started his “Literature and Arts Almanac Periscope”. In the 1980ies he began to write. He has four books of short stories, essays and miniature sketches (“Hello, Fly!” 1991; “Mamzer” 1994; “By the Sweep of the Tail!” 2008; “The Cookies Book” 2010), he wrote eleven short novels (“LBC”, “The Turncoat”, “Ant”, “Paolo and Rem”, “White Dwarf”, “The Island”, “Jasmine”, “The Last Home”, “Footprints on the Seashore”, “Nemo”), one novel “Vis Vitalis”, and an autobiographical study “The Monologue”. He won several literary awards. Some of his works were published by literary magazines “Novy Mir”, “Neva”, “Kreshchatyk”, “Our Street”, and others.