«ЧТО БЫЛО… » (рассказы)

Дан Маркович

 Что было, то было…

Ничего не надо

Иногда я стучусь к нему — и слышу — он дома, что-то спешно передвигает и гасит свет. Потом напряженный срывающийся голос: «Кто там?..» Я отвечаю, дверь приоткрывается — он стоит в темной передней, в телогрейке и зимней шапке, горло замотано обрывками шарфа. «Это вы… сейчас выйду» — и дверь закрывается. Я остаюсь на лестничной площадке… Он жив — хорошо. Домой к себе он никого не впускает, стыдится нищеты, и опасается, — мало ли что может случиться. Не знаю, верит ли он, что могут еще придти и увести его, как было, но этот страх с ним всегда.

Он выходит быстро, тщательно запирает дверь. На улице напоминает — «идите слева». После побоев он оглох на правое ухо. С виду еще крепкий старик, широкие плечи, большие корявые руки, но внутри все разбито и изношено. У него нельзя спрашивать — как дела? — это его бесит. Никаких дел у него нет и быть не может. Он существует — вот и все дела… «Когда за мной закрылась дверь, тогда, я сразу понял, что моя жизнь кончилась…» Тогда он был нацелен на вершины науки… глаза его, светлые, с крохотными зрачками, смотрят по-прежнему с беспощадной зоркостью, но теперь он видит только конец…

— Что самое страшное там было — не голод, не боль, и даже не постоянный холод, от которого можно сойти с ума… нет, не это, а ошеломляющее открытие, что твоя жизнь, бесценное сокровище, центр мира этого — не стоит ни черта, что это просто навоз, который втопчут в землю… И все, что есть в мире прекрасного, и что я так любил -наука, искусство, разум человека, все — только одежды, скрывающие суть этой идеи — простой-простой… Чем дальше живу, тем в большем ужасе нахожусь. Что движет этим миром, людьми, историей — ничего не понимаю, ничего… Вижу только — я жив еще и не хочу умирать. Может, поеду к теплому морю, буду сидеть на берегу, греться на солнце и слушать волны… и ничего больше мне не надо…

Васильевна

В нашем подъезде несколько стариков, но этот самый симпатичный. Он где-то еще работает и ездит на велосипеде. Иногда он возвращается домой пешком — это значит, что он пьян. Он идет пока может и почти не шатается, но если упадет, то уже сам не встанет. Ему нужно дерево или забор, чтобы опереться и встать. Однажды я нашел его недалеко от дома, в снегу, и притащил на пятый этаж. Дверь открыла его жена, Васильевна, и сказала: «Зачем же вы его принесли, пусть там бы и лежал…» Васильевна в три раза толще своего мужа, маленького и тощего, и забраться на пятый этаж ей трудно. Может быть, поэтому я ее раньше не видел. Все-таки я оставил ей старика и поспешил к себе.

Когда он идет сам, то снизу еще начинает уговаривать ее: «Васильевна, не сердись, я иду… Васильевна…» Он никогда не ругается и всем прохожим говорит: «Я — ничего, я домой иду …» Он отдыхает на ступеньке и идет снова… Иногда он почему-то поворачивает назад, вниз, а потом снова поднимается. Скорей всего, он боится Васильевну, знает, что не пустит она его в дверь. И у двери он ведет себя тихо, уговаривает ее открыть, но все бесполезно, и он устраивается спать на площадке. Скоро он храпит на все пять этажей… «Я старик, уставший от жизни, — он говорит о себе, — я мирный старик…» Мне жаль его. Васильевна — дура, столько лет живет с ним, могла бы и впустить в дверь, не исправит же она его. Много лет он ходит по лестнице и уговаривает: «Васильевна, я — ничего, я домой иду…» И идет, и идет…

Однажды он меня поразил. Я с трудом узнал его -пришел на концерт для ветеранов, в костюме, при галстуке, и Васильевна, конечно, рядом. В антракте, я слышал, он говорит ей: «Дай рубль, я в буфет пойду…» — а она молчит. «Дай рубль, дура…» — а она как шкаф. Он плюнул и ушел. Вечером он был уже хорош, галстук снял, и говорит:

«Я — старый солдат… я — мирный старик…»

Он весь из морщин и жил, и лицо темное и узкое. Ему за семьдесят…

 

 

Пусть умрет

В четыре года он плакал, когда узнал, что умрет: «Не хочу!» Его вытащили из-под телеги и сказали, что это будет нескоро, но он плакал и плакал. Он босиком бегал в деревенскую школу, и грязь намерзала на его ногах. Он голодал и учился, и стал ученым. Я видел его старые тетради — в них планы на тридцать лет вперед, крупным размашистым почерком, и он предвидел два больших открытия. В нем было столько силы… казалось, ничто не может его остановить. Иногда он читал газеты и смеялся: «Враги народа — какая ерунда!» Как-то он шел домой с приятелем Сашей. Они говорили о врагах народа, о шпионах, о газетах, а через неделю моего знакомого арестовали. Ему показали донос, написанный знакомым почерком — «он знает о существовании тайного общества…» Через полгода его вывели из одиночки и привели в комнату, полупустую, в ней сидели люди в пальто, как будто только что приехали, и что-то обсуждали. Один, лысоватый, взглянул на него, откопал бумажку, прочел — десять лет, и снова они о чем-то говорили, а его увели… Он выжил, а потом пятнадцать лет добивался: «Пустите в науку …», а его не пускали. Он скитался по провинции, копал землю, подметал улицы, и читал, читал… Он искал журналы со статьями, подписанными знакомой фамилией. А Саша ушел далеко. На своем пути он смахнул в сторону еще нескольких, стал автором книг, академиком, большим человеком. И вот дьявол — он ведь был талантлив, он думал быстро и точно, и тут же — грабил, брал все, что мог…

Прошли годы, и мой знакомый, наконец, возвращается в отличный институт, и здесь встречает своего Сашу. Они гуляют в красивом парке, среди цветущих деревьев, и Саша говорит: «Как я рад, что ты вернулся… я тебе помогу…» А мой знакомый, старик уже, говорит этому Саше, что знает все, как есть… Тот улыбнулся кривовато, блеснул зубами -«я любого могу…» А через месяц моего старика вежливо провожают на пенсию — возраст. Ему приносят семьдесят рублей, он редко выходит на улицу, но иногда приходит в институт, в библиотеку, вечерами, когда темновато и народу мало, берет журналы — и читает, читает… Потом идет домой, входит в теплую комнату, в телогрейке, валенках, садится на пол, спиной к батарее и долго сидит не двигаясь…

А в двух часах езды от нас на роскошной даче живет другой старик. Всю жизнь он намеренно сжигал себя — работа, вино, все новые женщины… всю жизнь он не мог остановиться… А может, боялся? Нет… и возмездия не будет. Но он скоро умрет, этот Саша, он должен умереть, а мой старик — пусть еще поживет немного, погреется на солнышке — это единственная справедливость, которая осталась возможной. Пусть подлец умрет раньше.

 

 

Идиот

Раньше в квартире на первом этаже жил дворник, потом поселилась старая женщина, она приехала из деревни и стала работать уборщицей на лестницах, а через месяц привезла сына. Я возвращался с работы и в первый раз увидел его — стоит перед домом на лужайке коренастый мужик, толстоватый уже, с большой головой, коротенькие ручки расставил и внимательно смотрит в небо. Он стоял спиной ко мне и больше я ничего не видел. Вдруг он поднял руку и стал ловить облако, которое проплывало над нами. Ему никак не удавалось схватить облако, и он раздраженно гудел, без слов… Тут он услышал мои шаги — и обернулся. Сначала я ничего не понял. Что-то странное происходило на этом большом мясистом лице… Я почувствовал, что больше смотреть не надо — отвел глаза. Он заложил руки за спину, подбородок опустил на грудь и так стоял. Я не видел, смотрит ли он на меня, поспешил уйти. Потом понемногу стал выяснять, что с его лицом — пройду мимо и скользну взглядом. Очень трудно было понять. Нам редко приходит в голову мысль о потрясающей точности природы. Красоты богатства — да, это мы легче замечаем, но, привыкнув к ее безошибочному глазу, о точности не вспоминаем даже… Я скользил взглядом по его лбу вниз и ожидал увидеть глаза, как это обычно бывает, но на месте глаз видел красноватые впадины… а глаза были ниже, может, на сантиметр всего, но это ошеломляло. Нос в середине приплюснут, — исчезал, потом возникал снова, как ни в чем не бывало, и кончался розовой детской пуговкой… А ниже носа все обычное — рот немолодого человека, тяжелый жирный подбородок… ничто уже не удивляло…

Он смотрел на меня, наклонив голову, заложив руки за спину, как бывает, люди смотрят поверх очков, опущенных на нос. Он смотрел доброжелательно и что-то похрюкивал. Теперь он каждый день прогуливался у дома, ловил облака коротенькими пальцами, следил за играющими детьми. Если дети шалили или дрались, он возбуждался, переминался на коротких толстых ногах и кричал высоким бабьим голосом: «Нез-зя-я… мамка заруга-а-ит…» — но не подходил. Мать он боялся и слушался ее. В магазин они ходили вместе, она в черном платке, с палкой — впереди, а он семенил за ней. У магазина он ждал ее, она выходила, он взваливал сумку на плечо, и они шли домой. Иногда он отставал, заглядывался на людей, а как-то раз, я видел, пошел не туда и оказался на другой стороне улицы. Он испугался и панически закричал: «Бой-у-у-сь… машины…»

— Ну, иди, иди сюда…

Он долго колебался, наконец, мелкими шажками перебежал дорогу и снова они шли вместе…

Утром идешь на работу — он стоит на пригорке, голову опустил на грудь и рассматривает прохожих. «Что, Саша, гуляешь?..» — спрашивает соседка. «И-ий, гуляй-у-у…» -отвечает он, переминается с ноги на ногу. Из магазина идут рабочие, несут в руках и карманах бутылки. «Саша, выпьем с нами, а?» — и смеются. Он пугается — «не-зя-я, мамка заругаи-ит…» Дети дразнят его — он смешно размахивает руками, кричит — «у-у-у, нез-з-зя-я…»

Трава пожелтела, оголились деревья, небо стало осенним. Приехала сестра матери и увезла Сашу обратно в деревню. Без него, говорит, картошку не собрать, урожай в этом году обильный. Погулял, поглазел — и хватит, пора за дело приниматься. Действительно, что ему здесь делать, а там он — полезный человек, какой никакой, мужик в доме.

Теперь прохожу мимо — знакомой коренастой фигуры нет, идаже скучно как-то без него. А через год и мать вернулась в деревню, и в этой квартире живет семья, муж работает дворником.

 

 

На своих местах

Недавно ушел на пенсию Виктор Петрович. Полжизни человек занимался непонятным ему делом. По профессии -агроном, но бросил эту работу, стал снабженцем в большом институте. Не мог больше оставаться агрономом. «Земля говорит одно, а партия — другое…» — он хмурился, пожимал плечами. Он похож на кубанского казака, с седым чубом и густыми бровями, и нос какой-то не русский, цыганский, что ли, с сильной горбинкой и загнутым вниз кончиком. В его маленькой комнатке всегда толпились люди, грузчики сидели развалясь у стены, табачный дым стоял плотной завесой.

— Ну, что у тебя…- он брал заявку и недоверчиво смотрел, — так много?.. А хочешь вот этого… сто килограммов выдам — залежалось.

Иногда он спрашивал:

— Нет, ты скажи мне — я никак не пойму… везу сюда грузовиками… стекло, реактивы, прочее, каждый день — полный обоз в ворота… а отсюда — ничего!.. как в бездонную яму падает…

Этот образ — караваны грузовиков в одну сторону — и ничего наружу — завораживал его. «Нет, ты объясни мне…» Я говорил ему про статьи и книги, которые выходили из этого здания и были незаметны неискушенному глазу, но не мог убедить его — материя превращалась в ничто, и это противоречило его представлениям о жизни.

— Мы в землю закладываем — что?.. вот такое зернышко, а получаем — во-о… А здесь закладываем — у-ух, а получаем… Нет, уйду я отсюда, уйду… Но так и не ушел, состарился, занимаясь странным и непонятным делом. Потом я встретил его на улице. Он сгорбился и хромал — старое ранение… брови белые стали.

— Ну вот, теперь освободился — пенсионер. Поеду к сестре — на юг, к теплой земле, посмотрю хотя бы еще, как растет из нее зерно… а здесь…- он махнул рукой и пошел…

Теперь отдел снабжения — две большие комнаты, за ними кабинет, в кабинете вежливый молодой человек, грузчики в подвале, все на своих местах — и никто ничему больше не удивляется.

 

 

Дай спокой

Старуха, соседка моя, машет руками, как мельница крыльями. Ногу одну она волочит, после инсульта, зато руками хорошо помогает и ходит быстро. Ее издалека видно — опять по магазинам пошла, как что-то появится, она тут как тут. Без нее семья пропала бы — все на работе, а по вечерам в магазине пусто и тихо, кассирша клюет носом, только уборщица старается, чтобы к закрытию был полный порядок. Баба Настя хорошая старуха, она старается не бесплатно жить, пользу приносит. Встретишь ее, она обязательно скажет — «колбаску вот купила, коломенскую…» — и бежишь туда, где она купила, потому что коломенская — это не серпуховская, каждый знает… Старуха внизу под нами быстро ходить не может и для снабжения она бесполезный человек, но зато она каждый день готовит на всю семью. Это нелегко, потому что семья состоит из могучих людей. Сын, огромный мужик, выше двух метров, его жена, немалых размеров, и двое детей, и тоже упитанные ребята. Еще от этой старухи большая польза котам, потому что она то и дело, со сковородкой или кастрюлей в руках, выходит к ведру, что на лестнице, и вываливает туда горы хорошей еды. Мой кот перестал есть рыбу, свежую! и ходит в ночной тиши к этому ведру, залезает в него, так, что только хвост торчит черной кисточкой, и ест на славу…

Зато от третьей старухи, на пятом, пользы никакой. Она живет вдвоем с мужем, пенсионером, дети разъехались давно, а муж домой ходить не любит. Я, говорит, всю жизнь с ней прожил, а теперь хочу себе удовольствие урвать. Он пристает к женщинам, на которых надеется, на первом и втором этаже. Там живут временные люди, у кого пожар был, или по знакомству. Но старику не везет. Одна говорит ему — «у тебя все высохло небось, а тоже, возомнил, козел старый». Но он не унывает, ищет свое счастье по этажам. Старуха махнула рукой — пусть… «Господи,Господи, — говорит, — дай, дай мне спокой…» Она встречает Настю на лестнице:

— Все бегаешь, все машешь…

— Бегу, бегу… вот колбаску дают…

— И-и-и, что ты убиваессься… дають… потом жруть… а потом снова беги?..

— Жить-то надо…

— Полоумная, Настя, ты…

И кряхтя, взбирается на свой далекий этаж, долго стоит перед темным окном, вздыхает и шепчет:

— … дай спокой… дай спокой…

 

 

Отверженный

Толпа у винного загудела, забурлила — и выбросила одного, за ним вылетела шапка. Мужчина лет пятидесяти, с одутловатым лицом. Он ощупывал разорванный ворот, рубашки и, тяжело дыша, смотрел на толпу у входа. Был почти у цели, надо же…

— Я стоял…- он сказал негромко и хрипло.

— Разговаривай… как же… он — стоял…- засмеялся седой крепыш в белой рубахе, — второй раз продирается…- и выругался.

— Иди, иди… стоял…- от очереди отделился розовый старичок с кривыми ножками, подскочил, толкнул отверженного в плечо, — мотай…

— Да стоя-я-л я-я-я…- завыл мужчина в разорванной рубахе, — мужики-и, стоя-ял…

— А ну, вали, — заорала огромная баба с толстыми плечами, — мы здесь с утра, всех видели…

— Я только отошел… я стоял… сказал…- он прилаживал ворот, — рубашку порвали… сво-о-лочи…

В этот момент дверь магазина приоткрылась — впускали новую партию. Отвергнутый очередью мужчина кинулся в темную щель, но его тут же смяли и выкинули обратно. Очередь утолщилась вокруг двери, как голодная пиявка, присосалась к щели, от толпы отрывались отдельные люди, влетали в простор магазина, на ходу поправляя одежду, бежали к прилавку в глубине. Несколько человек упало в дверях, из кучи тел вырвалась женщина и поскакала на одной ноге, за ней вылетел сапог, но она уже была у цели. Везде царили справедливость и веселый азарт. Только отверженный мужчина стоял, прислонившись лбом к витрине, и мрачно наблюдал за счастливцами, из которых формировалась группа, чтобы разом пробиться наружу…

— Я стоял…- он сказал хрипло и вяло, сознавая, что все потеряно.

— Братцы, что же это… ведь стоял… Мимо него пробегали люди, сжимая в потных руках бутылки…

— Сво-о-лочи… я стоял… сволочи…

Темнело быстро, зажглись огни, день кончился.

 

 

Посмотрим

Он выглянул на свет и подумал: «Ну, посмотрим…» Тут его подхватила большая рука в резиновой перчатке и голос сказал: «Отчего малыш молчит?..» Рука схватила его за ноги и высоко подняла вниз головой, а другая звонко шлепнула по заднице. Он подумал: «Все равно покоя не дадут» -и нехотя заплакал. «Теперь все в порядке, покажите его матери». Что ж, посмотрим… Мать ему понравилась — похожа на него, только побольше… Он рос и научился говорить, чтобы выражать свои мысли вслух. Никто больше не поднимал его за ноги, но иногда его шлепали, а он с досадой думал — ну вот, опять… Однажды мать принесла книжку и сказала — учись читать сам. Он видел — взрослые читают, и решил — что ж, посмотрим… На обложке был нарисован человек в мохнатых шкурах и нелепой высокой шапке. «Это Робинзон Крузо, — сказала мать, — он жил на необитаемом острове и выжил…» Ну, посмотрим. Он узнал буквы и стал читать по складам, а когда дочитал книжку, то начал сначала и свободно прочитал всю историю. «А я бы выжил? — думал он в темноте, перед сном.- И где взять такой остров?» Однажды мать сказала: «Теперь пора в школу, хочешь учиться?» Он умел читать и считать, и не понимал, как этому можно учиться заново.

— Там будут учить и другим вещам, — объяснила мать.

— Как жить на необитаемом острове?.. Мать усмехнулась и не ответила… Он был отличником. Звенел звонок — он шел домой и в тишине читал, делал уроки. «Иди есть» — и он шел есть, а потом гулял в старинном парке у моря, сосредоточенный, с плотно сжатыми губами… «Вот так гулял Робинзон по своему острову…» Школа кончилась, и надо было начинать самостоятельную жизнь, а для этого — общаться с людьми. Ну что ж, надо так надо… Посмотрим… Некоторые считали его веселым и общительным, он добросовестно истощал свое терпение, слушал чужие глупости и говорил их сам, смеялся, а потом уходил к себе. Он влюбился в девушку, а она его не любила. Он страдал, долго лежал без сна, смотрел в черноту… «И все-таки интересно, что будет дальше… Посмотрим, посмотрим…» И почти успокоенный засыпал.

Потом он работал, женился, у него были дети — жизнь затащила его в свой водоворот. В нем проснулась отчаянная энергия и радость простой нерассуждающей жизни, проходящей в исполнении различных дел и удовольствиях в свободное время. Иногда он оставался один, озирался и думал:

«Прекрасно, прекрасно… А что там еще?.. Посмотрим…» —

и все, что происходило, казалось представлением, устроенным специально для него. На его остров приезжали дикари, иногда веселые и добрые, иногда опасные, но они съедят, кого хотят съесть, сядут в пироги и исчезнут, а он останется… Люди менялись, время шло, и очертания его острова стали проступать все ясней, через пелену лет и временные декорации. Ушла жена, выросли дети, и он стал не нужен им, работа оказалась суетливым и никчемным занятием — Сегодня уничтожало следы вчерашнего дня, потом выходило Завтра, и про Сегодня уже говорили — «Вчера…» Он все чаще вспоминал мать и большую книгу, первую в жизни. Наконец, он остался один и вздохнул с облегчением… Посмотрим! Теперь, как в детстве, можно спокойно подумать. Но мысли его были смутны и печальны. Жизнь ничего не прояснила для него, может быть, запутала… Как все ясно было у Робинзона… Может, еще что-то будет?.. Посмотрим?.. Он закрыл глаза…

Его подхватила большая рука, и чей-то голос спросил:

«Отчего старик замолчал?» Он подумал: «Все равно покоя не дадут…» — и умер. Тело его осталось на земле, а дух начал стремительно подниматься, земля превратилась в крошечный шарик и исчезла…

— Ну что же… посмотрим…

 

 

Нож

Только один бил азартно, а остальные трое — как-то нехотя, чаще просто подталкивали к этому, маленькому, в куцем пальтишке, а куцый действовал радостно, как будто, наконец, дорвался до настоящего дела. Тот, кого били, все не падал, сначала уворачивался, а потом как-то удерживался на ногах, и думал только о том, чтобы удержаться, и что, наконец, это кончится, и все еще ничего, ничего страшного с ним не сделают. Отвечать им он не мог — с него сразу сбили очки, да и не умел, но он был вынослив и старался не упасть, чтобы не били ногами. И, действительно, им надоело — «пошли?…- пошли» — и стало тихо. И дома было темно и тихо, и тепло, и он, не раздеваясь, упал на кровать. Ничего не произошло, ничего. Никто не видел, никто, и все надо забыть, как будто тебя нечаянно толкнули в толпе, и тут же кто-то тяжелый наступил на ногу, страшно сильно, так, как наступают на камень или выступ почвы, — чтобы опереться и выкарабкаться самому. Наказан за какой-то просчет в несложной, почти инстинктивной тактике — двигаться с толпой и в то же время достигать своей цели. И тут надо переждать, двигаться со всеми, забыв о своем, чтобы отдохнуть, отдышаться и не делать новой ошибки. И некого винить — если и оттолкнул бешено и наступил кто-то отдельный, то он давно далеко, давно забыл, и никто не помнит, все забыли, никого рядом не было, никого… И сегодня все так же, точно так же, никому ты не нужен, и били просто так, и тут же забыли, и днем не узнают, может быть, скажут даже за что-нибудь мелкое — извините… в магазине, в подъезде… Оставь, оставь, надо забыть…

Он протянул руку, выдвинул ящик стола, нащупал тяжелый знакомый предмет и поднес его к лицу. Рукоятка, плотно обмотанная изолентой, полоска черной инструментальной стали, заточенная наискосок, холодная, с бешеным блеском линия — лезвие. Сапожный нож, купленный давно, в каком-то пыльном крымском городишке. Это лезвие никогда не знало настоящей работы, разрезая без усилий кипы бумаг, и ничуть не затупилось, не выщербилось за годы. Он крепко обнял пальцами теплую рукоятку и несильно толкнул ножом матерчатую спинку стула. Нож пропорол старую ткань, пошел дальше, через какую-то вязкую массу, вату или поролон, уткнулся в дерево, в фанеру, и застрял в ней. Отпусти его… Нож медленно потянулся книзу под тяжестью рукоятки и выпал из ткани, с мягким звуком лег на сиденье стула. Он взял его, встал и сделал быстрое движение рукой — выпад вперед и чуть вверх. В конце пути нож шел неверно, как бы колеблясь, куда ударить, а он видел в кино, что били не так, а легко и уверенно, как будто сразу попадая в десятку. Если положить его в грудной карман этим кричащим лезвием к земле, то он и пойдет к земле, и что для него ткань кармана, пальто… Нет, так не удержишь… А лезвием вверх — стоит согнуться — и он без усилий войдет в бок, или даже в горло, и так и застынешь, как, он видел однажды, застыл на месте человек, застигнутый сердечным приступом, смертельным, и стал медленно падать, руки как бы ощупывали воздух, потом землю, и все не успокаивались, а он уже был мертв… Нет, лезвием вверх тоже нельзя. Он взял узкую коробочку из-под красок и сделал неуклюжий футляр для лезвия — ножны.

Дни шли, и нож был с ним, тяжелый и верный. В темноте он встречал людей, похожих на тех, или так просто казалось, и вглядывался со страшным напряжением — они или не они, и потом, много раз дома все представлял себе, как они окружают его, и он достает нож… медленно, чтобы они увидели и смогли оценить крепость стали и остроту лезвия… нет, это надо сделать незаметно и быстро, в последний момент, когда все будет ясно, или после первого удара…- ударить несильно и быстро, и отскочить в сторону, и, может быть, они отступятся… а может, скажут негромко — «у него нож…» и у них в руках появятся такие же полоски стали, и тогда ничего нельзя вернуть и предотвратить… И как вообще ударить… можно ли…

С каждым днем нож становился все тяжелей, и он стал унижать человека… зачем носить, если боишься его, и достать не сможешь, и ударить… И он оставил нож дома и вышел в сумерки. Они стояли на углу, курили и маялись. Был воскресный вечер, все уже выпито, и впереди только понедельник. Он медленно прошел мимо, остановился спиной к ним и стал надевать перчатки. Воздух был резкий от мороза, а снег чистый, нетронутый.

 

 

Откуда я?…

Старик Матвеев, главный инженер одного из уральских заводов, после смерти жены вышел на пенсию и приехал к сыну. В свои шестьдесят пять он был еще крепок, ничем не болел, но работать, как это считал нужным, больше не мог, а перейти на работу полегче не захотел. Он решил пожить немного у сына и не спеша обдумать, что делать дальше. Сын давно жил отдельно — работал научным сотрудником в маленьком подмосковном городке — и особой близости с ним у старика не было. Этот лысеющий человек с замученными глазами когда-то был маленьким мальчиком, с которым он, его отец, возился, стирал пеленки, водил в детский сад, потом в школу… дальше воспоминания были отрывисты и неярки. Теперь многое в сыне его раздражало и удивляло. Развелся с хорошей женой, оставил ребенка, просиживает дни и ночи в институте, домой приходит как в ночлежку… Старик много работал сам, но любил и умел заниматься домом. Его удивляли странные знакомые сына, которые могли

говорить только о работе… и то, что у него вместо пальто — кургузая куртка, и нет вовсе пиджака, а только поношенный свитер с протертыми локтями… В первые же дни старик купил сыну дорогой обеденный сервиз на шесть персон и зимнее пальто из добротного материала. Сын постучал ногтем по прозрачному фарфору, послушал долгий звон — «Лучше бы тарелок простых купил, отец, знаешь, есть — «общепит», — но видно было, что сервиз ему понравился. А пальто он носить не стал — «до института три шага, зачем оно?..» Старика раздражало, что сын проходит в башмаках в комнату, садится в куртке на кровать, швыряет окурки издалека в урну и не попадает, не моет посуду, ест кое-как, уставившись отсутствующим взглядом в стену…

— Что вы там делаете? — иногда спрашивал отец. Сын объяснял, стараясь говорить понятно, и это тоже раздражало.

— Какая польза?.. — сын дергал плечом, — хорошая теория всегда полезна…

Но старик не верил.

— А зачем ты отсылаешь статьи за границу?..

— Чтобы там узнали…

— Что же в этом хорошего, если узнают?..

— Наука едина, отец, нет чужой и нашей.

И это было непонятно, и даже дико, потому что всю жизнь наше было нашим, и его следовало защищать от посягательств…

— Смотри, перегонят они нас…

Сын хотел сказать, что его давно перегнали, и вот уже много лет, задыхаясь и проклиная все на свете, он бежит следом, подбирая крохи за американцами, японцами и даже голландцами и шведами… но посмотрел на знакомый крутой подбородок, жесткие морщины отцовского рта — и промолчал… У старика была отдельная комната с окном на реку и лес, но он скоро заскучал и собрался домой. «Вот еще разик схожу на реку — и двинусь в путь…» Ему уже казалось, что он сделал глупость, отказавшись от хорошего места диспетчера. Теперь оно будет занято и ему придется искать работу на другом заводе, или вообще неизвестно где…

Субботним утром старик еще лежал и слушал, как сын звякает ложечкой на кухне, мечется по комнате, собирая бумаги… «Пришел среди ночи и снова убегает, в субботу… что за работа такая…» После ухода сына он не спеша позавтракал, взял сумку и спустился вниз. Надо в магазин, потом пройтись… На последних ступеньках его качнуло. Это было похоже на землетрясение. «Откуда здесь?..» — мелькнуло у него в голове. Он постоял и вышел на крыльцо, зажмурился. Яркое осеннее солнце бездумно расточало последнее тепло. Вдруг его качнуло еще раз. Как странно… Произошло что-то неуловимое — он все так же стоял, опустив голову, борясь с головокружением, — но мир изменился. Он посмотрел вокруг — все было по-прежнему — и все непонятно. Ярко-зеленая трава и желтые листья… белоснежные облака на прозрачном небе — и он?.. Он по-прежнему ощущал свое тело, как родное и необходимое ему, и из него через глазные впадины смотрел на траву и небо, как из окон своего дома… но кто он такой?.. где он?.. как оказался на этом месте, что хотел делать, куда ему идти? Инстинкт подсказывал, что надо вернуть все, как было — вернуться туда, откуда он пришел, но он не знал, откуда он… Его разум робко ощупывал стены тюрьмы и не находил ни щели, ни зазора…

Через два часа, возвращаясь за журналом, сын нашел отца на ступеньках дома. Старик уже не плакал, слезы высохли, оставив белесоватые следы в глубоких морщинах у рта. Он узнал сына, хотел что-то сказать, но не смог. Знакомое лицо пробудило в нем цепь воспоминаний, и пока они поднимались домой на второй этаж, память стала возвращаться:

— Где мой дом?..

— Теперь ты здесь будешь жить.

— А раньше я жил где?..

— В Челябинске.

— И что я делал там?..

— Работал на заводе.

— А, да… На заводе, конечно!.. Это сразу оживило его.- А я-то все забыл, мне стало страшно…

— Ничего особенного, ты же все вспомнил. Старик лег.

— А мать где?..

— Она же умерла… папа…

— А, да… Ты иди, иди, я буду спать… Он уже успокоился — «ну, забыл…» Ему стало тепло и хорошо. «Надо ехать к себе. Через пару дней двинусь…» Он вспомнил, как стоял на крыльце, ничего не зная о себе, и куда идти, как вернуться… но подумал уже совсем спокойно: «Бывает… последние годы работал много…» — и стал засыпать.

 

 

Повышение

В наш институт поступило распоряжение от высшего начальства — повысить зарплату сотрудникам. Как это сделать — никто не знал, потому что повысить надо было, а денег на это не выделили. Уволили нескольких пенсионеров, еще каких-то временных людей, но это были копейки по сравнению с тем, что требовалось для повышения. Тогда решили сделать так — оставить всех на своих местах и платить столько же, а изменить сами должности: кто имел высокий разряд, становился на ступеньку ниже, значит, получается, что денег зарабатывал теперь больше. Нет, он столько же получал, но ведь за работу, которая легче. Конечно, и работа оставалась той же, но на бумаге так все выглядело. Всем объяснили, что так поступить гуманно, гораздо лучше, чем выгнать каких-то людей с работы. На самом деле выгнать никого не могли, потому что другой работы в городе нет, а безработицы у нас быть не может. Вот такой остроумный и исключительно гуманный путь избрали, вот так сделали — и все согласились. Ведь все осталось на своих местах, а что может быть лучше того, что имеется? Все согласились — кроме одной женщины. Она была старшим лаборантом, без образования — и добилась такой работы, знала ее хорошо и гордилась собой. Она не хотела, чтобы ее сделали младшей. Вот такая история. Объясняли ей, объясняли, а она уперлась на своем — не хочу, чтобы меня понизили. Ей втолковывают, что не понижение это, а даже своего рода повышение, а она ни в какую… В конце концов, терпение у всех иссякло — и устроили ей экзамен. Собрались доктора и кандидаты — и в пять минут ей доказали, что она всего лишь младший лаборант. И сделали ей таким образом повышение в зарплате. Она потом плакала, а через месяц ушла от нас, стала безработной домохозяйкой. А у нас все смеялись над ней — ну, что за дура, нашла, чем гордиться…

 

 

За билетом

Я вышел в четыре. Ноябрь кончается, земля от холода звонкая, а снега нет и нет. В это время все спят, и я думал, что буду первый, но ошибся. На остановке стояли три женщины. Та, что поближе к кассе, была последней. Она стояла как копна, голова скрывалась в толстом платке. Подошел парень в спортивных штанах и кедах, он приплясывал на кривых ногах, куртка не застегивалась. Узнал, что стоят четверо и ушел, — так много билетов не бывает. Когда он скрылся, копна сказала — «а вот бывает…» Она была третьей и надеялась. Ближе к пяти стали подходить люди, которые особо не надеялись, но пробовали — авось повезет…

В будку пришла кассирша, замигал и зажегся, загудел белый искусственный свет, осветились рыжие занавески. Все выстроились друг за другом, не особенно напирая, но так, чтобы чужой продраться не мог. Сзади две женщины разговаривали. «Нынче мужика в доме держать накладно» — сказала одна. Вторая только вздохнула. Подошел маленький мужчина с широким толстым лицом и узкими глазами. Он встал поперек очереди. Все молча ждали, что он будет делать. Женщина сзади плотно прижалась к моей спине -видно, что никого не пропустит. «Все на Москву?» — спросил восточным голосом мужчина. «Все, все…» — ответили ему из разных мест в очереди. Он понял, что люди решительные и отошел в хвост. Кассирша перекладывала папки с бумагами и не спешила открывать. Через площадь быстро шла маленькая женщина с двумя сумками. Она подошла, тяжело дыша, и сказала, ни к кому не обращаясь: «Я с телеграммой…» Все молчали. «Мне сказали — с телеграммой без очереди…» — она говорила нерешительно, видно было, что ей страшно. Опять никто не ответил. Время шло. «Пора уже…» — недовольно сказал кто-то в хвосте. «Нет, еще две минуты…» Первая женщина посмотрела на часы, она была уверена в себе. Женщина с телеграммой стала рядом с первой, набралась смелости и сказала — «с телеграммой можно…» Придвинулась еще и вытащила из кармана листок с синей каймой. Бумага произвела впечатление — между первой и второй оказалось пространство и телеграмма легла на столик перед окошком. Ее признали как силу, с которой бороться невозможно.

— Вот пришла… ночью… ехать срочно надо…

— Женщина, никто не возражает, — сказала металлическим голосом первая. Она из культурных, в замшевом пальто и с сумочкой через плечо. Окошко стукнуло и открылось. За ним была перегородочка, чтобы холодный воздух не тревожил кассиршу, и брызги не попадали — инфекция.

Женщина с телеграммой припала к окошку и ее голос извилистым ходом дошел до кассирши. Та стала отщипывать билеты, писать, и при этом жевала булочку, доедала завтрак. Теперь все стояли прижавшись друг к другу, стремились поближе к окошку. Сколько осталось?.. «Автобус большой — будет десять билетов…» Мне досталось хорошее место — у печки.

 

 

Будьте уверены

Хлеб привезли к десяти. Кассирша ушла принимать, а девушка-фасовщица протянула веревочку от перил до перил и встала у входа. Люди столпились на лестнице. Булочная во втором этаже, вот и стоим на ступеньках. «Дочка, впусти в магазин, мы подождем в тепле» — просит старик с сумкой на колесиках. Девушка молчит, руководит движением людей. Краснолицые грузчики носят ящики с булками, кассирша руководит движением булок. «Ну, впустите, зачем мы на лестнице» — говорит женщина в очках, наверное, учительница. У них особенный голос. Девушка не смотрит на учительницу, она отучилась, слава Богу, и теперь на хорошем месте — следит за булками, и фасует, когда есть, что фасовать. Раньше здесь продавали конфеты, и фасовать было что, а теперь продают только чай, иногда, — его фасуют на фабрике, — да булки… Разрезать пополам — нож даден, так что совсем фасовать нечего. Но следить надо — и направлять потоки людей… И вдруг один парень стал развязывать веревочку. «Что это вы обнаглели, — говорит — я пока похожу по магазину, согреюсь…» Девушка не может два конца защищать, она один обслуживает, а парень с другого хулиганит, узлы развязывает. Она — к тому концу и безобразие пресекла, но с покинутой стороны начинается новое вмешательство — пожилой человек в очках преступно вторгается на территорию. Одной не справиться…

— Да что же это!.. Маша, Маша, скорей сюды!.. Кассирша Маша смотрит — совершается недозволенное, она оставляет грузчиков и бросается на помощь, закрывает прорыв, и теперь они обе на месте, каждая свой конец защищает. Вдвоем они справятся.

 

 

Прогресс налицо

Дед моего приятеля получил свободу в десять лет — отменили крепостное право. Отец уже был свободным крестьянином, но в тридцатых годах у него отняли лошадь и корову, заставили вступить в колхоз и забрали паспорт — приписали к земле. Мой приятель снова свободный человек, учился бесплатно и поступил в аспирантуру. Но он не имел права жить со своей женой. Жениться-то он мог, но жену не приписывали к нему — не положено, и он жил в общежитии, отдельно. Через три года его направили на работу, и снова дали общежитие, комнатку шести метров в четырехкомнатной квартире. Приписали, конечно, но жену не стали приписывать. В ЖЭКе какая-то женщина говорит -«не припишу, площади у вас нет…» Как же быть? Площадь не дают — и приписку не дают, о здоровье заботятся:

— Тесно в вашей комнатке для двоих — нормы санитарные не позволяют.

— А четыре года жить отдельно — позволяют?..

— Постыдились бы, товарищ… Пусть площадь дадут — припишем.

А в институте говорят — «пусть только припишут, со временем и квартиру дадим…»

Пришел мой приятель домой — и заплакал. Отца его разлучить с женой так просто не могли — пришлось арестовать. Деда — могли… и даже продать могли. Я утешаю его — «продать не могут…»

— Но ведь приписан, а жену не приписывают — четыре года вместе не живем — и вовсе хотят запретить…

— Я думаю, не запретят, у этой женщины просто плохое настроение было… пойди еще.

И, конечно, все утряслось. Взяли у него паспорт жены — молча — и влепили в него большую жирную печать. Теперь и она приписана, и им можно жить вместе. А потом они и квартиру получили, две комнаты отдельных — и там их приписали, и руку пожали, поздравили. А ведь дед еще был крепостной. Время идет — прогресс налицо.

 

 

Еще не зима

«Ты куда?..» «За сигаретами…» Он накинул пальто, схватил шапку и выскочил на улицу. Воспользовался передышкой — разговор затих, прежде чем пойти по новому кругу. «Упреки, подозренья…» Он пересек молчаливый двор-колодец и вышел на пустынную улицу. «Какие сигареты, какой ларек?..» — только тут он понял, что она кричала ему вслед. Закрыто все — люди спят еще и вообще воскресенье. «Туманное утро, седое…» Октябрь борется с ноябрем, никак зима не установится. Асфальт голубой от изморози, одинокие деревья замерли, стоят не дыша. Вчера на повороте грузовик въехал на панель и уперся в дерево. Оно согнулось, но не упало. Выживет ли?.. Дерево стояло, нагнувшись и большой веткой касалось земли, как человек, который падает и выставил руку. Проехала машина-поливалка, со звериной мордой и двумя кривыми клыками, по ним струйками стекала вода. «Дан приказ… поливают…» Он медленно дошел до угла. Дворник задумчиво скреб асфальт у бордюра — выцарапывал последние листья. Закрыто все… Сейчас бы в узкую темную пещерку, где люди стоят спиной друг к другу и ждут своей очереди, а потом молча выпивают, глядя пустыми глазами на свои внутренние дела. Никто никому не помощник, не судья, не советчик… Просто бы постоять среди чужих людей… Может она ляжет досыпать?.. Нет, завелась надолго… Он увидел свою одинокую конуру в коммуналке, с коридором-проспектом, по которому в воскресное утро, свободные от ясель и садов разъезжают на самокатах дети. Но зато дверь закрыта, дверь! — черт возьми! Он с нежностью вспомнил маленький кусочек металла, который отделял его от мира, от неодобрения и любопытства — как живет… не так живет… — и от настойчивой любви… Сам по себе… Проклятие обернулось радужным воспоминанием. А что если?.. И не возвращаться, иначе не получится… Связка ключей в кармане, бумажник — несколько рублей… документы… а как же… Жить не даст, телефон оборвет… А может надоел… слава Богу…

Он стоял, нащупывая в связке ключей один, старенький, самый сейчас нужный… И все?.. И все. Но как же… пропал, милицию поднимет на ноги… Ну, и пусть, что я, обязан, что ли… Проехал с мелодичным шумом троллейбус, улица зашевелилась. А как неплохо все начиналось, как все было неплохо… Неплохо — не хорошо. Начинать после сорока — и не в первый раз… Дурак. Жить вместе… о-о-о… Он вспомнил продавленный диван, стол… свой стол! свое окно — за ним небольшой дворик с двумя тихими деревьями, скамейка… правда, ее сломали… Но это вам не каменные джунгли… Мыслимое ли дело… Он шел, все убыстряя шаг. Мыслимое ли дело… Надо жить у себя… у себя надо жить… Какое счастье, что не обменяли. Когда-то в этой коммуналке жили отец и мать, и двое детей, он с братом. Как жили? Но одному там роскошно… одному — хорошо… Одному надо жить, одному… Невидимое солнце растопило замерзшую воду, асфальт стал влажным, на ветках повисли капли.

Еще не зима… Если идти прямо, потом свернуть раза два-три — через час дойду, дойду… Рядом с домом кондитерская, там булочки продавали, мягкие, теплые — и кофе с молоком.

 

 

Мерзость

Подруга позвонила поздно вечером. «Ты завтра на работе?»

— Да, с утра…

— Аня, мне нужно встретиться…

Анна жила одна, и подруга иногда пользовалась ее квартирой. В те дни к вечеру дома было уже пусто и тихо, и даже чище обычного. Кровать тщательно застлана. Но коврик перед ней чуть сдвинут… и везде едва уловимо не так, как было… «Простыни с собой приносит, рюмки трогали… а бутылку, пустую — унесли?.. подушка лежала не так…» Все это было неприятно. Хотя что, собственно, произошло? И куда им идти? В гостиницу не пустят — проверяют печати в паспорте. А домой боится приводить… Анна никогда не видела мужа подруги, он был постоянно в разъездах… мифическая личность… а может и нет его вовсе?..

К вечеру этого дня в квартире все было на своих местах — и все чуть-чуть сдвинуто… занавеска колыхалась — форточку приоткрыли… Не буду больше пускать — неприятно… Пусть ищет другое место… Брось, что тут особенного… Миллионы живут, как умеют… И все-таки не пущу… Она рассеянно готовила ужин. Чашки отмыты от чайного налета… небось, солью мыла… или содой?.. Да, содой, пакетик переставлен… Значит, они и чай пьют… Сначала или потом?… Она одернула себя — какое тебе дело…

Раздался короткий звонок. Анна открыла — в дверях стоял немолодой человек в синей спецовке, видно, что сразу с работы. «Здесь живет?..» — он назвал ее. «Да, это я… «Лицо его исказилось, он грубо оттолкнул ее и вошел, захлопнув дверь ударом каблука. «Значит, к тебе она ходит… с этим…» — он задыхался, ловил воздух синими губами. «Ах ты, тварь!..» — он коротко и сильно ударил ее по лицу грубой ладонью, так, что она отшатнулась и ударилась затылком об стену. Она ничего не могла сказать, и с ужасом смотрела в лицо, которое медленно приближалось к ней. Воспаленные веки, багровые прожилки на желтоватых склерах глаз, темно-красные мясистые уши… Короткими сильными пальцами он схватил ее за плечо — «ах ты, сука!» — и ударил по щеке тыльной стороной кисти, не так сильно, как в первый раз, но гораздо обидней — с презрением…

— Узнаю еще — убью…- и вышел, тяжело хлопнув дверью…

Она долго стояла в передней, потом вошла в ванную и стала мыть лицо холодной водой. Тяжело билось сердце, болью отдавало в плечо, но плакать она не могла. Какая дикая история — мелькнуло у нее в голове… Она долго сидела на кухне не хотела, боялась войти в комнату — увидеть эти аккуратно положенные подушки…

Мерзость… И дикость… неизвестно, что лучше… Постепенно ей становилось легче. Надо забыть, и жить дальше, но она чувствовала, что никогда не забудет.

 

 

Как жить?…

Рано утром пошел снег. Крупные сухие снежинки, редкие, падали и не таяли, ветер подхватывал их, они катились и собирались кучками у обочины дороги. Он отошел от окна и бросился на раскладушку. Первое мая, а такой холод. На табуретке стоял приемник, он повернул ручку. Шум и треск, иностранные голоса, потом стройное гавканье полков, приветствующих маршала… Значит, уже восемь… Вчера он обещал пойти на демонстрацию — несколько лет не ходил, дай и другим поспать, но после ночного разговора одеться и выйти на пронизывающий ветер сил не было. Черт с ними, давно это повинность, не пойду… Кроме раскладушки и приемника в комнате стоял стол, заваленный бумагами. Надо бы подмести пол… Отличная штука — паркет, грязь не видно очень долго. На подоконнике, на старом журнале стоял чайник, на полу плитка. Хорошо бы включить — для тепла, но не вставать же снова… Он лежал и смотрел в потолок. Гавканье и размеренный топот сменились гулом машин, а потом нестройными криками толпы, над которыми взлетали два ликующих голоса, мужской и женский, хорошо поставленные и изображающие безмерную радость… На стене напротив раскладушки — темный прямоугольник. Он усмехнулся — картину унесли. Когда-то они с женой купили ее в салоне, недорого, но говорили, что со временем цена возрастет, художник пробивается в модные.

Вчера он пришел поздно, тихо прокрался к себе и лег, не раздеваясь на одеяло. В квартире было тихо, но он знал, что в большой комнате напротив его бывшая жена и теща досматривают «Знатоков», дочка спит в комнате рядом. Он заснул и проснулся от стука. Тут же дверь отворилась, вошла жена, включила ослепительную лампочку под потолком, на голом шнуре…

— Абажур сняла, стерва, — подумал он с отчаянием, — надо дверь запирать, дурак… Она сдвинула книги, села на край стола, закурила, стала говорить, что ему надо срочно съехать, потому что обмена нет и нет… «Почему бы тебе не переехать к этой?..» Он молчал. Не говорить же ей, что «этой» давно нет, и не в ней вовсе дело, а просто жизнь оказалась мелкой и ничтожной… Сам виноват. Женился от тоски, от скуки. Начало скоро забылось, потому что навалилась жизнь — сто рублей на двоих, потом двести на троих… Потом стало легче, оглянулся — чужой человек, совсем чужой… Оказывается, так прожить можно долго. Не любил. Но это нельзя говорить, не нужно…

— Так любил?..

— Ну, любил… разлюбил…

— Куда же делось… а долг, а ребенок?.. Она говорила это столько раз, что чувство вины стерлось, и появилось ожесточение — пусть я сволочь… хочу покоя… Он вдруг так и сказал ей, и ему стало спокойно. «Погаси за собой свет». Она в бешенстве хлопнула дверью. Он с трудом встал — затекла поясница… свет потушил, добрался до кровати, разделся, включил приемник — чуть-чуть, стал скользить по станциям, нигде не останавливаясь надолго… Везде голоса, везде живут люди — мир велик. Как прошли эти десять лет… Головы не поднял. А ведь еще не жил, ничего не видел — и уже закопался, растерял молодость… Сам виноват. А-а, где сам, а где и помогли… Чертова жизнь. Как жить, как жить…

 

 

Хочу сказать

На лестничной площадке выпивали трое. Магазин только что закрылся, толпа отхлынула. Те, кто остался ни с чем, нехотя расходились и исчезали в темноте, а счастливцы населяли подъезды и лестничные площадки ближайших домов. Здесь женщины гуляли с детьми и встречали незваных гостей сильными упреками, а те отшучивались или огрызались и старались просочиться в подъезды, растечься по этажам. В нашем подъезде нет бодрых женщин с хорошим голосом, и бутылочники его любят. Чем выше этаж, тем лучше место. Можно спокойно постоять, посмотреть в окно — летние виды у нас хороши: домов впереди нет, среди полей течет река, а за ней лес. Зимой просто темно, но зато тепло и тихо.

Эти трое поднялись на четвертый этаж и выпивали спокойно и молча. Я видел, как они входили — бутылок шесть было, не меньше. Это сварщики. Днем они работали в глубокой канаве около нашего дома. Прорвало теплоцентраль, и они сваривали большую трубу. Вода ушла в землю, на дне осталась жидкая грязь, поднимался густой желтый пар — и в глубине копошились люди. Время от времени они выбирались на поверхность, кашляли от сырости, ежились на ветру, закуривали и молча смотрели вниз, в темную яму. Теперь они стояли в тепле, и пили из бутылок, по очереди. Потом двое ушли, а один остался. Я слышал, они звали его, а он говорит — «я постою еще…» Те вышли из подъезда, поддерживая друг друга дошли до угла и скрылись.

Один все оставался у окна, потом он неуклюже свалился и стал что-то говорить. Я вышел на лестницу, посмотрел вниз. Он сидел, привалясь к стене, и говорил, почти шепотом. Я подошел к нему и узнал. Совсем молодой парнишка, он живет в соседнем доме. Я здесь много лет и видел, как он рос. Такой крепыш, копался под окнами. Чуть отойдет в сторону, мать кричит из окна: «Не ходи… не беги… не бросай… измажешься, убьешься, машина задавит…» Нельзя, нельзя и нельзя… А теперь — все можно?.. Он не смотрит на меня, не видит, все говорит и говорит:

— Я хочу сказать вам… хочу сказать вам… хочу сказать…- и царапает рубашку на груди. Я нагнулся — а он плачет.

 

 

Всяк сверчок…

Они познакомились на конференции в райцентре и, вернувшись домой, уже несколько раз встречались, но ничего между ними не было — гуляли по улицам, а сегодня обедали в вокзальном ресторане. Она сильно отличалась от его жены — лет на пятнадцать моложе, крупная блондинка с тонкими чертами лица.

— Совсем молодая, — думал он, глядя на ее руки, на гладкую кожу на шее, — и что она нашла во мне… Неужели что-то будет…

Он уже лет десять не изменял жене, а раньше — два раза, и происходило это как-то торопливо и неловко, и удовольствие быстро сменялось страхом, что встречи станут известны… После ресторана они шли по темным улицам, стояли в каком-то подъезде и целовались, она вздыхала и прижималась к нему, и уже не говорила «нет-нет» и не отталкивала его руки. Он шептал — «пойдем к тебе…» — и с замиранием сердца чувствовал, что сейчас она согласится. Они придут — она разденется… сама?.. или надо раздеть ее?.. и самому как-то успеть раздеться… Нельзя же раздеть — и остаться в пиджаке и при галстуке… Никогда он не знал, как поступать в этих случаях. И как давно это было… Он вдруг отчетливо представил себе, как окажется в постели рядом с молодым сильным телом… пятидесятилетний, лысый, стареющий, с мягким животиком и тонкими ногами… Надо было выпить, — мелькнуло у него в голове, — и обязательно крепкого, пусть даже водки… Он целовал и гладил ее, а она часто дышала ему в шею и пальцами мяла рыхлое плечо. Желание и растерянность боролись в нем, но остановиться он уже не мог — «пойдем к тебе, пойдем…» Он стал тянуть ее к выходу, но она мягко освободилась и, поправляя шапочку, сказала шепотом — «нам на трамвай, здесь, за углом…»

Они долго ждали трамвай, наконец, красный вагон нехотя выполз из-за поворота. Он уже знал — «две остановки», она крепко держала его под руку, по-новому, прижавшись к нему, и смотрела в лицо большими черными зрачками. Трамвай приближался целую вечность. Она что-то говорила, а он, почти не понимая, кивал головой, весь напряжен, и особенно остро видел и слышал в этот момент, как будто его жизнь кончалась. Он видел желтый и розовый свет на снегу, и как маслянисто блестят рельсы, и слышал крики мальчишек на катке за деревьями.

Трамвай подошел, двери с шипением раскрылись. На ступеньке она замешкалась, — зацепился за что-то ремешок сумочки. Он уже поставил ногу на ступеньку — и тут трамвай тронулся, дверь плотно замкнула створки — и он остался, едва успев выдернуть ногу. Он видел при слабом свете, как ее лицо замерло, брови поднялись… Мимо проплывал второй вагон, на ходу закрывались двери… Если пробежать пару шагов, постучать в стенку — откроют… но он стоял и смотрел, как ее лицо удаляется и расплывается в темноте…

Он шел домой пешком, останавливался, страдальчески морщился, шептал — «какой же я дурак…» Теперь он представлял себе, как все могло быть великолепно. И как хорошо он мог бы скрывать от жены — далеко от дома, другой район… И ничуть он бы не растерялся, что за чепуха, взрослый мужик, скоро пятьдесят… и что, не было у него баб?.. Он вспомнил, как его рука скользила по бедру, большому и плотному… «Дурак, дурак…» И вдруг волна жалости к себе и обиды нахлынула на него так, что дышать стало тяжело. Что за жизнь! Никогда с ним не случалось ничего яркого и увлекательного, а теперь уж никогда, никогда не случится — он будет стареть все быстрей, теряя интерес ко всему на свете, пока его, совершенно равнодушного и покорного, не опустят в яму, не закопают… А кто виноват?.. Сегодняшняя мелкая, по сути, история отошла на задний план, и за ней он увидел всю свою жизнь, которая представилась ему ничтожным копанием в чем-то сером, вязком и противном. Ни разу он не возмутился, не протестовал, не сказал ни одного живого слова — молчал как пень. Сидел, как идиот в чулане… Он заплакал, прислонившись к фонарю, не дававшему света. Он был один в глухом переулке, дома равнодушно смотрели на него полуспящими окнами, за которыми томились сонные, у телевизоров, люди…

Он стоял долго, не замечая времени. Окна одно за другим погружались в темноту. Стало холодно. Постепенно его охватывало спокойствие и равнодушие. Он вспомнил, как говорил его приятель — «жизнь так коротка, что можно и потерпеть…» Острая боль прошла и спасительная оболочка восстанавливалась. Хорошо, что так само собой получилось, она никогда не простит ему это — и хорошо, хорошо, хорошо… И можно никогда больше не встречать ее… Что это ты взбесился?.. А она-то, она хороша, как на шею бросается… Да и трудно было бы Люське смотреть в глаза, хоть бы пару дней прошло. За пару дней, конечно, бы рассосалось… Надо было в командировке, сразу, с налету… но этого он не умел никогда — и что теперь жалеть…

Он приближался к дому, чувствуя, как устал за день, и как хорошо будет привычным движением впихнуть ноги в теплые домашние туфли, потом прилечь на диван… Он вдруг поймал себя на том, что шепотом повторяет — «всяк сверчок… всяк сверчок…» Посмотрел наверх — в этот момент зажгли свет в кухне. Он представил себе как там уютно и тепло, вздохнул — и вошел в подъезд.

 

 

Старая история

У входа она шутливо осведомилась — «а денег-то хватит?..» Он сделал вид, что не обиделся, хлопнул себя по карману — «Ну!..» «Небось, десятки две-три, — насмешливо подумала она, — вот и много… Бедняга, каким был, таким и остался…» Они пили шампанское в глубине ресторана, похожего на его институтскую столовую, только почему-то помятые скатерти на столах и кое-где салфетки. Провинциальный городишко. Она не боялась встретить знакомых — «мы в военном городке, полчаса езды… муж в командировке, в Сибири…» Десять лет тому назад она предпочла лейтенанта этому, тогда аспиранту — и уехала. Потом все пошло не так, как она ожидала. Муж оказался пьяницей, застрял на старшем лейтенанте и теперь мечтал о спокойном месте военпреда на одном из сибирских заводов… Она посмотрела на «этого» — худой, в джинсах и мятой рубашке, в стоптанных кедах… Говорит, что доктор… такой же, небось, ни кола ни двора… Развелся… Но что-то теплое шевельнулось в ней, потому что тогда они были молоды, и он говорил, что любит… Он надолго потерял ее из виду, и только два года тому назад, заехав в их старый город, зашел к ее матери, долго и хвастливо рассказывал о своих успехах, как защитил и сколько теперь получает. Он взял адрес, — оказалось, что она живет в трех часах езды от его теперешнего жилья — и вот приехал, позвонил на работу, и они встретились…

Денег хватило, и они вышли в парк. Он вспомнил, как они ходили, сидели на скамейках почти в таком же парке. Взял ее за плечи и притянул к себе. Она спокойно подалась к нему, выжидающе смотрела снизу вверх. Так же, как тогда, в первый раз… он вспомнил свое радостное изумление… И глаза все такие же, спокойные, выжидающие. Никогда он не мог вывести ее из равновесия, никогда…

— Ко мне нельзя…- она чуть задумалась, — подруга уезжает на следующей неделе, ты звони…

И губы у нее были все те же…

Он ясно увидел последний их вечер, в ее комнате, в большой коммунальной квартире. Ее позвали в коридор к телефону. Он знал, что появился какой-то лейтенант, который влюблен и хочет жениться, но в ответ на его вопросы она только смеялась, и была с ним, и он не принимал всерьез намеки приятелей. Она не подозревала, или забыла, что здесь все слышно. Это было время, когда из огромной общей кухни жильцы отхлынули в свои убежища, унося кастрюли и чайники, и ничто не могло заглушить ее голосок, а может он услышал бы ее везде, в любой толпе… И вот во тьме коридора она договорилась о встрече, через полчаса! Сомнений быть не могло, она произнесла имя, а он его знал. Он стоял посредине комнаты с тяжело стучащим сердцем, держа в руке чайник, который сразу стал ненужным. «Что она скажет, как обманет?..» С наивным изумлением он думал, что это совершенно невозможно, ведь он здесь, и они не собирались расставаться сегодня… Она пришла и спокойно сказала: «Знаешь, сегодня не получится, мне надо к Марине, она просит, умоляет, чтобы я с ней позанималась — завтра у нее зачет…» Посмотрела на чайник — «чай мы успеем выпить, спешить некуда…» Они выпили по чашке чая, он вышел с ней, проводил до угла и пошел к себе. С тех пор они не встречались. Она, правда, звонила — «что с тобой?..» — но тут же из его молчания что-то поняла…

— … а муж приезжает через месяц…

— Муж …- он усмехнулся, видел его как-то с ней, в кино. Солдафон, оловянные глазки… тупой, тупой мужик… Она заметила усмешку и была задета — «Пунин теперь майор, четыре сотни…» Он мучительно думал — «что я в ней нашел… глупо, бессмысленно возвращаться к этой истории…» И вдруг неожиданно для себя сказал:

— А помнишь… тогда…

— Ты обиделся чего-то… не приходил…

— Я слышал, как вы говорили по телефону.

Она чуть задумалась, усмехнулась:

— А, вот оно что… Знаешь, лучше не звони, нудный ты тип, как был, так и остался…

— Ах, ты так! — он схватил ее за плечи и стал трясти, в бешенстве:

— Никогда не прощу, никогда, ах ты, дрянь, дрянь, дрянь…

Она не пыталась вырваться, только выгибалась назад и по-прежнему смотрела на него серыми насмешливыми глазами… Он оттолкнул ее и зашагал в темноту, в сторону вокзала. Он шел, натыкаясь на редких прохожих и не замечая, что по-прежнему время от времени говорит вслух — дрянь… ах ты дрянь… Ему было горько и стыдно, что он, взрослый, почти пожилой человек, по-прежнему страдает из-за этой старой истории… и что эта женщина сохранила власть над ним… Он вспоминал ее убогие рассуждения о жизни, и мелкий житейский ум, и хитрости… «Ведь еще чай пили… чай!.. Зачем приехал… Нет, правильно, пусть знает, что я знал…» Но он понимал уже, что ни от чего не избавился, как раз наоборот. «Надо не приезжать, не звонить…» — он говорил себе шепотом, но знал, что не сможет…

Она еще долго стояла под фонарем, поправила прическу, достала зеркальце, всмотрелась — «еще ничего…» Вспомнила, как он тряс ее, а лицо кривилось, губы прыгали… «Сумасшедший… такой и остался… Как было тогда хорошо и спокойно. Нет, просто молодые были… И все-таки помнит, еще придет…» Она вспомнила, что дома муж, спит со вчерашнего дня, пьяный, белый, распухший. Дочь делает уроки, на ковре котенок, серый, приблудный… «Командировка… как же…» — она горько усмехнулась и вдруг заплакала, краска тонкими полосками поползла по щекам. Она пошла в свою сторону и по дороге постепенно успокаивалась, и стала думать, что не все уж так плохо, и какой у нее был любовник два года тому назад — на черной Волге… и что ее звал к себе один режиссер из Москвы, который снимал фильм недалеко от ее дома.

 

 

Толстый и Тонкий

Приходит время — я осторожно продвигаюсь к краю кровати и спускаю вниз ноги, прямо в старые войлочные туфли. Это деликатная работа. Кровать скрипит и угрожает развалиться. Я — Толстый. И не стесняюсь признаться в этом — я Толстый назло всем. И я копошусь, встаю не зря — у меня гость будет. Мне не нужно смотреть на часы-я чувствую его приближение. Слава Богу, столько лет… И не было дня, чтобы он пробегал мимо. Он — мой лучший недруг, мой самый дорогой враг. Он — Тонкий. Синева за окнами еще немного сгустится, — и я услышу мерный топот. Это он бежит. Он возвращается с пробежки. Мой сосед, дома ему скучно — один, и после бега он выпивает у меня стаканчик чая. Он поужинал давно — бережет здоровье, а мой ужин впереди. Я ем, а он прихлебывает теплую несладкую водичку. Для начала у меня глазунья из шести глазков с колбаской и салом. Он брезгливо смотрит на глазки — называет их бляшками… готовые склеротические бляшки… А, по-моему, очень милые, сияющие, желтенькие, тепленькие глазочки. Нарезаю толстыми ломтями хлеб, черный и белый, мажу маслом — сантиметр-два… перчик, соль и прочие радости — под рукой…

— Спешишь умереть?..

Я сосредоточенно жую — с аппетитом пережевываю оставшееся мне время…

— А ты его… время… запиваешь пустым чайком… вот убожество…

Он не обижается — насмешливо смотрит на мой живот. Что смотреть — живот спокоен — лежит на коленях и никого не трогает.

— Понимаю, зачем ты бегаешь… Думаешь — долго буду жить — перебегу в другое время… Пустое дело… и никакого удовольствия… Не жрешь… без слабительного давно засорился бы…

Клизма на ночь…- он довольно кивает…- зато я чист и легок, и все вижу ясно.

— А что тут видеть, что?.. расхлебываем, что наворотили…

Он не спорит, сидит прямо, смотрит в угол светлыми усталыми глазами. «Что у тебя там…» Он каждый раз это спрашивает.

— Что-что… икона. Забыл, что такое?..

— Грехи отмаливаешь?..

— И рад бы, да не у кого…

И каждые раз он изрекает — «это не для интеллигентного человека…»

Я не спорю — с грустью прощаюсь с яичницей и с надеждой берусь за котлеты. Я готовил их с утра и вложил в них всю душу. Если она существует. Если да, то сейчас она переселилась в котлеты. Я снова поглощаю ее, и она, как блудная дочь, возвращается в родное чрево… Котлетки… они долго томились, бедняжки, в кастрюле, под периной, у меня в ногах. Я чувствовал их жар весь день, когда лежал на одеяле под пледом. Постепенно охлаждалось мое тело — и пришла бы смерть, если бы не котлетки под ногой…

— Не отведаешь?..

Он с отвращением качает головой — «ты же знаешь…»

— Может, одумался?

Он дергает плечом — «с ума сошел?..»

Еще бы, котлеты напоминают ему бляшки в стадии распада — побуревшие глазки, изрытые трещинами… Ну что скажешь — псих. Мы старики. Нам вместе сто сорок лет. Одному человеку столько не прожить, ни толстому, ни даже тонкому.

— Что там на улице нового?.. — Я давно ничего не читаю и не слушаю — мне довольно того, что он говорит.

— Переливают из пустого в порожнее.

— А как же — расхлебываем. Душу отменили — и в рай лететь нечем. Вот и решили строить башню до небес -войти своими ногами.

— Ты-то что волнуешься, при твоем весе вообще надеяться не на что…

— Вот и хорошо, хорошо-о… Исчезну, вот только дожую свое время. Буду лежать и жрать… потому что презираю…

— И себя?..

— И себя… а тело, подлец, люблю, как свинья — свое свинское тело, — жалею, холю и питаю…

— Юродивый ты…

— А что… Если видишь, что мир безумен — как по-другому? Надо стать свиньей — и жрать, жрать, жрать…

— Надо бегать — силы сохранять… и спокойствие…

— О-о, эта история надолго — не ври самому себе.

После котлеток — компот, после него — чай с пряниками мятными и шоколадными… И халва!

— Откуда золото?.. Или деньги печатаешь?..

Он думает, что я ем каждый час. А я целый день жду его, сплю или дремлю. Мне жаль его — совсем высох, а не ест, носится по вечерам. «Может, соблазнишься?..» После долгих раздумий он нерешительно берет пряник, откусывает кусочек — «ну, разве что попробовать…» Я исподтишка торжествую… Нет, откусил — и выплюнул — «сладко». Сейчас пробьет девять и он уйдет. У него остались — клизма, душ и постель. Мне осталось доесть пряники и тоже постель. Утром поплетусь в магазин. Я иду по весенней улице в теплом пальто, в валенках с галошами. Пусть смотрят — толстый старый урод, не вписывается в преддверие рая…

Но иногда среди дня выпадает несколько светлых часов. Сажусь за машинку — и живу, где хочу и как хочу… Потом взбираюсь на кровать. Она податлива, вздыхает под привычной тяжестью. Теперь я буду лежать, пока не сгустятся тени и. не раздастся за окном знакомый топот… Тонкий бежит…

 

 

Договор

Когда-то старая анатомичка называлась — Анатомикум, и сюда приходили студенты-корпоранты в разноцветных шапочках, звучала немецкая речь и латынь. От того времени остались только стертые подошвами ступени и два старика — профессор и служитель анатомички Хуго, огромного роста человек с маленькой головкой черепахи. У него светлые, глубоко запавшие глаза, нос крючком, длинный выступающий подбородок, коричневая шея со свисающими складками сухой стертой кожи — и весь он как из темного металла — бронзы… а ходит и двигается медленно, но неуклонно, как, может быть видели, идет по своим делам черепаха-гигант… Профессор — маленький розовый старичок, суетится, размахивает руками на круглой площадке внизу, амфитеатром карабкаются вверх скамейки, и студенты смотрят сверху на трупы, скелеты и одного живого человека среди них, как раньше зрители наблюдали за гладиаторами на арене.

Время от времени профессор останавливается и призывно кричит — «Хуго!» Медленно открывается дверь и из коридора в зал протискивается огромная фигура служителя. Он стоит у порога, наклонив голову, — ждет приказа. «Перенеси вот этого повыше… и свет…» Хуго медленно, раскачивая длинными руками, подходит к скелету или человеческому телу, превращенному в мумию с обнаженными нервами и сосудами, поднимает и ставит как нужно… немного ждет и идет к себе. В коридоре его каморка со столом, железной кроватью и древним шкафом с мутным голубым зеркалом. Он живет здесь много лет, в тепле и при деле. Когда-то еще подростком он ушел из деревни, пришел в город и затерялся. Он работал грузчиком, кочегаром, начал пить, пристрастился к «ликве» — смеси спирта с эфиром, и понемногу спивался. Однажды ему сказали, что в Анатомикуме можно продать свое тело — дают немного, но ведь ни за что… И он пришел продавать себя. Служители восхищенно качали головами и щупали его мышцы. Вышел маленький человек, молодой, но уже лысеющий, оглядел его, спросил — «откуда такой?…» — а, узнав, поднял брови — «земляк… ну, пойдем».

О чем они говорили до самой темноты, и был ли подписан договор — никто не знал, но с тех пор Хуго стал служителем Анатомикума и верным слугой профессору. Он выпивал, конечно, но не так, как раньше. Теперь он был уважаемым и нужным человеком, и дело свое изучил до тонкостей. Никто лучше его не знал, как выварить череп так, чтобы мясо легко отделилось от костей, а поверхность осталась чистой и гладкой. «Хуго, принеси вон того…» Он наклонял голову — «а профессор велел?..» «Да, да…» — и только тогда он делал, что его просили. После занятий он переходил через двор в квартиру профессора, готовил ужин и делал все, чтобы поддержать нехитрое холостяцкое хозяйство. Потом шел к себе, ел в сумерках, не зажигая света, резал колбасу длинным ножом, набрасывал толстые ломти на хлеб, неторопливо жевал, запивал холодным кофе — и ложился спать. Раз в месяц он надевал черный парадный костюм и спускался в город в единственный ресторан. Он шел медленно и важно, в цилиндре, с белым шелковым шарфом на мощной шее. Здесь уже ждали его… «Хуго гуляет…» Но утром он снова был на месте. «Хуго» — он слышит из зала, откладывает газету и идет на зов. «Молодые люди учатся… профессор в порядке… все хорошо…»

Шли годы, прокатились войны и революции, а два этих человека как жили, так и живут. Один учит, а другой ему помогает. Профессор кричит — «Хуго!» — и Хуго тут как тут. «Хуго, покажи этому бездельнику тройничный нерв…» «Хуго, куда подевалось внутреннее ухо?..» И студенты к нему — «Хуго Петрович, как держать скальпель?..» Он берет костистой лапой скальпель — «вот так, парень, вот так…»

По вечерам два старика ужинают вместе. Профессор кричит, размахивает руками:

— А помнишь, Хуго, как ты пришел продавать себя?

Хуго усмехается:

— Я только тело продавал, Ханс, а не себя…

— И мы хорошо поработали с тобой… ах, Хуго, наша жизнь прошла…

Хуго улыбается впалым ртом, ставит на стол электрический самовар.

— Мы еще поживем… сегодня будем, как русские, пить чай…

Они пьют чай, два старых холостяка, включают телевизор и до глубокой ночи смотрят, как по-новому говорят и прыгают люди на земле.

— А в наше время…

Хуго качает головой:

— И в наше время было по-разному…

Потом он собирается к себе:

— Ты что-то кашляешь, Ханс, вот второе одеяло.

— А ты все дуришь — давно переехал бы сюда.

Хуго не согласен — «привык, и там я всегда на месте…»

Он идет к себе, через темный двор, под высокими тревожно шумящими деревьями, останавливается и глубоко вдыхает прохладный осенний воздух. Внизу под горой притаился, спит городок, за спиной темные окна Анатомикума. Он видит — в профессорской спальне гаснет свет — «давно пора, завтра лекции…»

А утром знакомый гам, молодые голоса… Хуго пьет кофе и читает газету, но мысли его не здесь… «Банки ему нельзя — возраст, а горчичники — обязательно… Что же он не зовет?..» Наконец он слышит знакомое — «Хуго…» — и спешит в зал, привычным движением поворачивает старую бронзовую ручку — и видит:

— Молодые люди учатся… профессор как будто в порядке, бегает как всегда…- и успокаивается.

— Хуго, перенеси вот этого — повыше… и свет!..